Этот одноэтажный, на две семьи дом, наряду с тремя в точности такими же, стоял на углу отведенного университету квадратного участка - недалеко от городского аэродрома на тогдашней окраине Казани. Их вообще-то было четыре, геометрически правильных, но очень по-разному обихоженных хозяйства, отгороженных от лежащего крестом общего двора низкими палисадами, а все это в совокупности отделялось от двух сходящихся к водной колонке улиц реечной изгородью, засаженной с внутренней стороны еще и малорослой акацией с ее золотыми медоносными цветками-собачками; они впоследствии превращались в зеленые стручки, из которых делались свистульки.
Следовало аккуратно раскрыть стручок, соскоблить пальцем меленькие его семена, а потом заново сложить, порвать пополам и засвистеть. У меня в то время и помимо свистулек редко что получалось и выходило, но зато по весне за нашим домом зацветала, как и в соседях, кисейными, мелкозвездчатыми гроздьями смородина, и юные, клейкие ее листки умонепостижимо пахли в прозрачном деревенском воздухе данного предместья; цвел на нашем участке и низенький, колючий в майской обнаженности крыжовник, и яблонька-китайка, а за околицей, на нескончаемом поле аэропорта, как только сходил снег, оживали и показывались среди крошечной, земно простершейся под небесами травки мельчайшие ползучие цветы клеверной кашки, и меховые шмели, откуда ни возьмись, налетали и принимались гудеть над бело-розоватыми, сложенными из трубчатых соцветий шариками.
А облака надмирные все тянулись, тянулись по-над полем, начинаясь там, где за горизонтом были лесные, полные сквозных теней и фиолетовых первоцветов рощи, а также и маленькое, само собой возникшее в старом песчаном карьере озерцо с бледно-золотыми карасями. Не эти ли бледно-золотые и потому странно-серебряные рыбки, а именно две из них, что были случайно уловлены и потом какое-то время жили, как и ветка тополя, в стеклянной банке, явились бы мне, если бы сталось выбирать напоследок одно-единственное воспоминание? Ведь наверняка у этих карасиков, также засвидетельствовавших по-своему, что и я жил на свете, была своя собственная история, пусть и более краткая, чем моя, но менее ли важная в текучести мировых связей и соответствий?
Как, скажем, оказались они в пустом, даже и аквариумными водорослями не проросшем карьерном озерце - не завелись же сами собою? Какая-нибудь дикая утка, большая синекрылая кряква или маленький зеленоперый чирок, поплескавшись, видать, по пути на это рукотворное озерцо в заросших желтыми кувшинками и белыми лилиями тинистых старицах струящейся далеко за лесами татарской речки Меши, нечаянно захватила лапками вместе с ряской несколько пузырчатых икринок и так перенесла их в непорочное озерцо с песчаным дном? И оттого, что в водоеме сем еще не сложилось сокровенного ила и едва выросло из донного песка несколько водных травинок, карасики - в просвечиваемой солнцем и луною воде - сделались и стали как раз серебристыми, а не медными или бронзовыми, каких я, бывало, ловил короткой удочкой с шатких кочек в таинственных и обросших черемухою торфяных янтарных бочагах близ дачной станции Обсерватория, и не потому ловил, что вела меня к ближней и дальней воде матереющая страсть добытчика, а потому лишь, что эта вечная игра в рыбалку оказывалась и оправданием, и утехой всегда желанного одиночества.
И поныне случайная удочка становится порою словно бы заново обретенной волшебной палочкой, единый взмах которой преображает мир и тотчас восстанавливает утраченную связь моего существованья с остальною природой, так часто живущей отдельно от моих трудов и мытарств. Помимо выслуженного работой сна, до сих пор не ведает пчелиный, вечно роящийся всякими опасениями мозг другой столь же вожделенной праздности, однако для взрослых людей всякая самозабвенная игра жизни стоит денег и тем тоже ведь разнится и отличается от бесплатных занятий отрочества.
Вот надо же было нам с Лидой однажды, прервав размеренное курортное пребывание в Карловых Варах, оказаться на горном озере Кладска, загадочном и заповедном, словно явленном из средневековой, вызывающей сладкую жуть сказки о лесном царе. Мы долго добирались туда в микроавтобусе по высветленным просторными чемеричными полянами чешским горам и лесам, а когда добрались и разобрали удилища, долго еще сеялся и моросил над черными елками и едва зазеленевшими лиственными деревами мелкий майский дождичек, и немногие прочие рыбаки вскоре раздосадованно ушли с культурно опоясанного дощатым помостом озера, с топких и замшелых его берегов.
Мы же не со зла разбрелись под зонтиками по мокрым, присыпанным опавшей хвоей доскам и устроились поодиночке на складных стульях, почти и забыв о поплавках и глядя лишь на то, как моросящий дождь завораживает, усыпляет равнодушное озеро, сплошь усеянное мелкими, повторяющимися, сливающимися в пузырчатую рябь дождевыми окружьями. Несмотря на кружева пузырей, совсем уж нежданым подарком лег на мокрые доски помоста крупный латунный линь, а затем, один за другим, и три средних размеров блескучих зеркальных карпа; и мы запалили под свисающими с низких небес ветвями походную чугунную печку, и зажарили рыбу на решетке, и съели ее под зонтиками. Между тем потянуло в спину прохладной, свежей лесной сыростью, а потом и свечерело, и дождь перестал, и тут озеро предзакатное словно очнулось от своего беспамятства и забрезжило, засветилось, залучилось и засияло в сумеречной тишине: яснее легли на воду и тем отчетливее стемнели вокруг него богемские леса, и все честные частности происходящего обрели окончательную смертную важность.
Ведь именно в такое редкое мгновение тишины, когда мир становится вожделенно, незаслуженно и потому отчужденно и дивно прекрасным, понимаешь, что все вокруг тебя именно что происходит, а не стоит зачарованно, как ты сам, заезжий свидетель, но отнюдь не участник происходящей на твоих глазах вечности. В полном покое этой картины, когда и вечерний ворон на вершине королевской ели мнился запечатленным навечно, все происходило и все свершалось, пусть и незримо для нас: ходили во тьме под золотым покоем сияющего озерного плеса хладные лини и карпы, небо меняло цвет, ветер напоминал о себе своим отсутствием, а недвижный лес ни на мгновенье не переставал расти и выпускать из почек скрученную жгутиками листву; неосязаемо разворачивала листья и чемерица, и даже нежный бледно-зеленый мох, облепивший болотные кочки, праздновал свое непрекращающееся бессмертие.
Я не знаю, удостоюсь ли еще такой осязаемой безмятежности, какой явилось мне в тот майский вечер чужеземное озеро Кладска, но чувствую почему-то, что и оно не станется моим последним земным воспоминаньем: я и без того видел и ощущал его чересчур умиротворенно, как бы уже и находясь на том свете и будучи сам событием если и не свершившимся, то уже состоявшимся и более во времени не происходящим, а потому и лишенным права и всякой бесплатной возможности участвовать в совершающемся движении чужой жизни. Ведь потусторонняя красота эта была и вправду платная и тем паче чужая, и не многим отличалась от кино, отстраненная и четко отмеренная во времени.
Словно неживой, глядел я тогда на мгновенную чужбину, и если бы не Лида, во все времена требовательной любовью связующая мое отрешенное в себе существованье с неразгаданным внешним миром, совсем грустным осталось бы и это прельстительное вспоминание: вот и фотографии с озера Кладска возвращают мне соприкосновение одиночеств в щемящем сердце родственном молчании и чистое золото ее волос, мерцающее в сумерках под рассеянным дождем, скрип скользкого помоста, и веющий детством запах закатной воды, и плакучие ветви берез, во всей отчетливой обнаженности висящие над угасающим плесом, но и они, фотографии, оказываются более живыми, если вдогон сличить их с промелькнувшей, дразня и прельщая, чужою, всегда чужою и недостижимою жизнью.
Но что же было моим и было ли когда?
Тополь, посаженный мною? Но и он более наяву не растет и не происходит его смяли бульдозером, когда сносили и этот дом моей жизни, когда разламывали за ненадобностью веранду и сокрушали белые стены.
Обнажалась под штукатуркой положенная крест-накрест фанерная дранка; рамы корежились; звенели, выпадая и рассыпаясь, оконные стекла, которые памятны мне разве что ледяными узорами изморози в лютую февральскую стужу, когда, едва проснувшись, я брел к окну и в сонной надежде заглядывался сквозь льдистые листья на красный столбик заоконного градусника, а вдруг минус двадцать пять и не надо идти в школу в трескучий холод.
Развалили и печку с чугунной дверцей, возле которой лежали и оттаивали принесенные с мороза березовые поленья с заиндевелой, слезящейся берестой; разрушили кирпичную дровяную плиту в крохотной кухне, где было, помнится, теплее всего и где кипятилось в оцинкованном баке белье, а потом, вывешенное на улицу, замерзало, затвердевало белыми вдвое сложенными пластами по-над снегом, и ничего же не осталось от той жизни, даже и сугробов, потому что и погода с тех пор изменилась, и не стало такого снега, сквозь который надо было прокапываться фанерной лопатой, чтобы наладить зимние тропки к обледеневшей водной колонке и деревянному нужнику посреди общего двора.
Развалили и печку с чугунной дверцей, возле которой лежали и оттаивали принесенные с мороза березовые поленья с заиндевелой, слезящейся берестой; разрушили кирпичную дровяную плиту в крохотной кухне, где было, помнится, теплее всего и где кипятилось в оцинкованном баке белье, а потом, вывешенное на улицу, замерзало, затвердевало белыми вдвое сложенными пластами по-над снегом, и ничего же не осталось от той жизни, даже и сугробов, потому что и погода с тех пор изменилась, и не стало такого снега, сквозь который надо было прокапываться фанерной лопатой, чтобы наладить зимние тропки к обледеневшей водной колонке и деревянному нужнику посреди общего двора.
Зимы были ядреные и румяные днем, а по ночам лунные и звездные, но память о них никогда не вызывала в моем сердце ностальгической нежности - наверное, и потому, что недостает на все человеческого сердца. Недоставало и тогда, когда возле дома все еще рос и матерел тополь, и цвела в сердцевидных листьях пенистыми гроздьями летняя сирень, белая, серебряно-розовая и сизо-фиолетовая, и все это было так привычно, как будто дано было навсегда и навечно.
Я ведь и тогда все порывался укрыться от будничной реальности, но далеко ли мог я уйти и уехать сам, без сопровождения, к тому же и был я, признаться, трусоват до местной шпаны, и всякий мальчишеский поход, хоть бы и за карасями, был если и не посильным подвигом, то уж наверное душестроительным поступком. Посему и случалось все, как и ныне, в душе, а все остальное, происходящее извне и по заслугам утраченное, казалось много менее значимым, чем страшные желто-коричневые картинки из сказок Вильгельма Гауфа и терзанья его героев: Карлик-Нос. Так я прошляпил свою жизнь, всю дорогу глядя внутрь себя, а когда нечаянно выглядывал наружу, там была уже осень, в палисаднике у высокого нашего крыльца пестрели георгины и желто-пурпурные в черноту бархатцы, а на кухонной клеенке вдруг обнаруживался тот осенний натюрморт:
... поздняя редкобородая морковь с прицепившимися комочками почвы и зелено-решетчатой, кружевною зеленью; только что из земли картошка, желто-золотые и перламутровые, тоже с землею луковицы, крепкие зеленые помидоры и некрупные, едва желтоватые яблоки, а рядом со всем этим почему-то цветы: свежесрезанные звездчатые астры, обильные гладиолусы и опять же белые, желтые, красные, с острыми язычковыми лепестками георгины,
- все это привезенное на легком мотоцикле-котенке из дедушкиного пригородного сада в зеленом, с коричневыми ремешками рюкзаке,
и тогда слышится воочию, где бы ни был и где бы ни искал сопричастности к миру, горчащий, стелящийся по вскопанной влажной земле, повисающий в сыром воздухе дым огороднического костра, и тускло блестит под моросящим дождем железная скоба: только что еще строится общими усилиями садовый домик, а я, безобидный коротышка в резиновых ботах, слоняюсь рядом и в отдалении, по кучкам беспредметно ржавеющей картофельной ботвы, возле только-только посаженных не мною яблоневых и вишневых деревцов и зажелтевших помидорных грядок, чьи ветки и листья даже и осенью исступленно и чувственно пахнут весенней невозвратностью, недосягаемостью, исчезновением, неминуемой пропажей той самой, всегда и яростно искомой, но и вовеки неуловимой настоящей и подлинной жизни.
Обещаньем радости - о, вот чем было тогда происходящее! Все - и возводящийся из чего Бог послал садовый дом, и синий дым от костра, и увязанные воедино стебли прореженной малины, и сама глинистая земля в первых грядках, и ивняковые заросли за отгораживающей участок от невзрачной безымянной речки вечно смываемой по весне рукодельной дамбой - все пребывало в истовом движении радостных обещаний, и само существо мое было обещаньем чего-то, чего я не понимал, да так до конца и не понял.
И вот, Господи, все обещанья вижу ныне исполненными, кроме самого себя, ведь только я один и есть - посул наобещанный, но несвершенный, а иначе и не кончалось бы в моей душе немыслимое счастье чистых и свежих чаяний, на которые, как пишу, не даю себе уже ни права, ни надежды. Но, Господи, тем правдивей и подлинней веет в лицо встречный ветер, и сижу промеж отцовских рук на обвязанном подушкой бензобаке мотоцикла, а мимо летят разноцветные по осени леса Заказанья, и все прекрасное происходит, как должно, в движении надежд.
Все созидается, чтобы не исчезнуть, а только продолжиться новым обещаньем и возобновиться - но для меня ли? - по-новому: и заросли ивняка за дамбой, куда я непременно углублялся, чтобы смастерить лук и стрелы и скрадывать малых птичек, качающихся по ветру вместе с тростниковыми верхушками и вдруг упархивающих в облачную голубизну небес, и затесавшаяся среди верб ольха с черными, как шишки, сережками; и те, самые крупные и самые тайные сизые, морозные, башенные ягоды, обнаруженные в нечаянной, светло-зеленой, укольчатой ежевичной поросли в густой чаще ивняка - ягоды, реющие над волнистым, запечатлевшим перемещения половодья речным песком, из которого до этого торчали вверх ростки одних лишь пустоцветных хвощей.
И - пока рос и вырастал, подавал надежды мой тополь - уже и взялся плодоносить дедушкин сад, яблони его, от мотыльковых бело-розовых цветков отягчивших ветви желто-восковых антоновок и медово-кислых анисовок, пестрых изнутри и снаружи. В происходящем там и тогда, в той неисчезающей жизни, за которую с меня, Господи, только, быть может, и не спросится, посреди сада вечно стоял слаженный мною шалаш-шатер все из тех же накрытых старой красной скатертью ивовых и вербных веток, где я и тогда прятался от действительности в зачитанные до изусти книжки, грызя непременное яблоко или морковку, а то и смакуя садовую клубнику-викторию или малину, желтую или же красную, а жизнь шла, происходила и никак не истощалась и не исчерпывалась.
Обретаясь в этом смешном шатре, я пребывал словно в самом центре вселенной, во чреве созданного моим воображением несуществующего мира, беспечно пользуясь всем, что создал и вырастил не сам: проникало сквозь красный тканый покров солнце и попадало рассеянным светом на знакомые страницы, яблоки и морковка не кончались, а ягоды продолжали поспевать, и если иссякал день, то начинала струиться ночь, и под пружинною кроватью с шарами, на которой я засыпал в единственной комнате садовых хором, обязательно скреблась крошечная мышь.
Луна всходила, и сад освещался вновь, не переставая и во тьме совершаться и помавать широкими отягченными ветвями, и в лунном свете сливались в единый вертоград все соседствующие садовые сотки; затаивались ивняковые джунгли, и только товарняк изредка громыхал на сибирской железной дороге, за которой, если прошагать через насаженную вдоль рельс полосу американских кленов и миновать горчаще дымящуюся городскую свалку, разливался и сверкал под луною плес реки Казанки и белел песком ее высокий обвалившийся берег. Свалка мешала воображению, и мы, сколько помню, лишь однажды выбрались к реке.
Это было ранней весною; в канавах вдоль железнодорожных путей еще стояли прозрачные талые воды, и виднелись сквозь них в притопленной траве перезимовавшие под снегом белые и желтые соцветья минувшего лета, и лежала в дымчатой оболочке в ледяной этой купели жемчужная лягушачья икра. Я заглядывался в эти продолговатые лужи и понимал эту пробуждающуюся в них жизнь во всех ее тайных деталях, запоминая зачем-то всякую подводную травинку и всякий резной листик или чуточный цветок под прозрачными льдистыми заберегами весенних заморозков, и всегда притягивали к себе и блазнили мою душу многократные малые миры жизни, столь малые, что целиком вмещались они в мое небольшое сердце.
Это в лужах отражались перистые облака, застывшие в заголубевшем небе, и только в отражениях видел я огромный во все стороны внешний мир, в котором и оживающий дедушкин сад, и поле аэропорта, откуда я и не мечтал никуда улететь, были нечаянными частностями, рядом с которыми я начал жить, чтобы свидетельствовать об исполнении обещаний.
Так и воистину, - все, что обещалось, имело сбыться, но куда же она делась, Господи, эта радость, подкатывающая под горло и спирающая дыханье, так что и отдать ее миру можно лишь радостным вздохом? Почему все, что происходило вне меня, так и происходит, и не кончается, но душа, умудренная ненужным знанием, словно перестала совершаться и отважно заглядывать в грядущее, взыскуя и там, как в запомненном прошлом, целомудренной радости существования? Зачем и нужна мудрость, если лишает ликованья и навсегда поселяет в минувшем, ища лишь последней утехи человеческого прощения за беспечность и неосознанность этого нескончаемо происходящего в душе прошлого?
Так, может, в справедливости происходящего, и не мудрость это вовсе, а ненарочитое лукавство и опасливая боязнь грядущего, заставляющая искать посильного убежища в притворной смерти, - той самой, что позывает к исчисленью минувшего, но претит дерзости, порыву, еще живому, Господи, стремлению к настоящей исполненности?