С грустью рассказывал Власт, но еще грустнее слушал отец, и хотя он радовался возвращению сына, но ясно видел, что многое придется ему изменить в нем, чтобы они снова могли понимать друг друга.
Когда сын кончил свой смутный и грустный рассказ, и все замолчали, Любонь обнял его и, еще раз поцеловав, сказал:
— Словом, ты теперь дома, остальное вспомнишь, когда поживешь с нами. Возьмешься опять за оружие и войдешь во вкус прежней жизни, а я тебя больше от себя не отпущу. И кровь снова в тебе заговорит!
Власт ничего не ответил и, покорно склонив голову, молчал.
Между тем ему со всех сторон задавали вопросы о том, какие люди в других странах, какие города, селения, как воюют и каково могущество иностранцев.
Власт понемногу рассказывал, но на вопросы отвечал неохотно; видно было, что он привык и даже полюбил тех, среди которых прожил много лет: он не только не хулил их обычаи, новую религию, но даже то, что считалось здесь позорным, он расхваливал, а могущество иностранных королей и князей представлял страшным и великим.
Многое в рассказе Власта не нравилось старику, но он его не перебивал, и, в общем, вечер для Любоня прошел весело, хотя Любонь считал сына почти чужим и часто не понимал его.
Власт ничего не возражал и, покорно опустив голову, терпеливо слушал возражения отца.
Когда поздно ночью старуха пришла сказать, что постель для внука приготовлена в сарае, куда должен был отвести его Ярмеж, тогда только все разошлись, и сестра проводила Власта до порога.
Любонь, оставшись один, задумался. В нем боролись два чувства: радости и какого-то необъяснимого страха… И не мужские слезы показались у него на глазах… Да, это был Власт, его единственный сын, но не такой, каким бы он желал его видеть. Он радовался возвращению сына, но, как воин, он страдал, что не нашел в нем рыцарского духа.
Каждый землевладелец был тогда и воином, а того, кто не умел им быть, почти не считали мужчиною и человеком. И он проклинал людей, которые возвратили ему какое-то слабое дитя, калеку… Больше храбрости и мужества проявляла прекрасная девушка, его сестра.
Любонь не спал всю ночь, а когда стало светать, он, усталый, вышел на свежий воздух. Тут он увидел своего любимца Ярмежа, которого считал почти за сына.
Ярмеж направился к нему.
Встретившись у ворот, старик положил ему руку на плечо и спросил:
— Ну, что Власт?
Ярмеж молчал.
— Да, бабу из него сделали немцы, не похож он на мое дитя, — с тоскою сказал старик.
Воин и на этот раз не ответил.
— Что же он вчера делал? Рассказывал?
— Мало, — ответил Ярмеж. — Только обнял меня, а затем пошел спать. Я стал наблюдать и, хотя в сарае было темно, я много странного увидел: не знаю, право, но он как будто колдовством занимался. Сперва он опустился на колени, сложил руки, дотрагивался ими до плеч и лба, бил себя в грудь, головою ударял о землю и — мне даже страшно стало, — что-то бормотал про себя, не то стонал, не то плакал, как будто жаловался кому-то и просил. Продолжалось все это долго, долго… Наконец, опять стал дотрагиваться до лба и плеч и лег в постель.
Любонь, задумавшись, слушал Ярмежа, рассказывавшего ему все это полушепотом и с каким-то страхом; наконец, дотронувшись до руки своего сотника, он тихо проговорил:
— Молчи об этом… Суеверие немецкое… но мы выбьем это из его головы. Пусть об этом, кроме нас двоих, никто не знает дома, понимаешь?
Ярмеж поклонился.
— Будет по-вашему, — ответил он, — а все же скверно.
— Да, — скверно, — сказал Любонь, — но я предпочитаю об этом не знать; так легче и лучше для меня. А он пусть отдохнет и придет в себя после долгой неволи. Только одного его не оставляйте… Весельем и улыбками согрейте его душу… Молод он, ведите его туда, где молодежь веселится. Приготовьте ему оружие, коня и устройте для него военные игры… А я тоже зевать не буду, хотя старому труднее сойтись с молодым, вам легче. Впрочем, я на тебя полагаюсь, Ярмеж!
Сотник поклонился и вздохнул, видно было, что он не очень был уверен в себе.
Любонь несколько раз прошелся по двору… Под колонками стояла его мать, ничего не замечая, стояла с устремленным вдаль взором и грустная.
Когда Любонь подошел к ней, она нагнулась к нему и сказала угрюмо:
— Не наш он, не наш! Знаю я, что с ним, знаю… В свою веру обратили его немцы, по глазам видно…
Любонь закрыл уши руками.
— Слышать и знать не хочу… И топнул ногой…
— Нет, нет, — вскричал он, насупив брови.
Старуха опустила голову на грудь, скрестила руки и, опираясь о стену, стояла молча, как окаменелая, неподвижная, безжизненная статуя…
II
Радость и грусть вошли в дом вместе с Властом; отец радовался ему и досадовал на его изнеженность. Поэтому Власт не смел открыто высказывать свои мысли, они шли вразрез с убеждениями всей его семьи: словом, он стал чужим.
Иногда в его сердце всплывало что-то прошлое, свое; лицо его загоралось, но вдруг им овладевал какой-то страх, и он удерживал в себе этот порыв.
Любонь все о чем-то беспокоился, старуха, подпершись рукою* ворчала, а сестра боялась приближаться к Власту, как будто что-то непонятное ее отталкивало от него.
Многие из живших в то время по реке Варте исповедывали христианскую веру; она незаметно проникла вместе с проповедниками во многие семьи; многие приняли крещение, веруя во Христа, но скрываясь, потому что все население, жившее в лесах, придерживалось еще язычества.
Подозрительно смотрели на тех, которые не соблюдали языческих праздников и не приносили требуемых жертв. Поэтому многие неофиты, хотя и носили скрытые на груди крестики, но, боясь преследований, ходили с язычниками в кумирни и исполняли требуемые обряды; очень часто они смешивали обе религии, забывая то ту, то другую.
Постоянного духовенства, которое могло бы наблюдать за новообращенными, тогда еще не было, и сюда приходили священники из Чехии, Моравии и из местностей по Лабе; они тайно проповедовали христианство, но боялись поселиться здесь.
При дворе князя Мешка господствовало еще язычество, и вблизи княжеского замка находилось капище со статуями богов-покровителей. Все-таки туда проникали вести о новой вере.
Мешко с любопытством слушал рассказы о могуществе князей и жупанов, принявших христианство, но или боялся своего народа, или, может быть, требования суровой жизни отталкивали его от христианства — словом, у него не было желания принять новую веру.
Новообращенных считали предателями и друзьями немцев, и народ не доверял им, сторонился их и старался истреблять их, как врагов. Поэтому открыто исповедовать христианство или даже говорить о нем было крайне опасно: христианство и владычество немцев сливались как бы в одно понятие. И, действительно, везде, где было введено христианство, исчезала языческая свобода, уступая место княжеской власти.
Прибывшее с запада духовенство также внушало народу необходимость повиновения высшей власти… Привыкшие к самоуправлению князья и жупаны не хотели считаться с новыми порядками; деревенские старшины и духовенство тоже не желали упускать власти из рук.
Словом, не так жалели старых богов, как старые обычаи…
От христианской веры отталкивали их преувеличенные слухи о требованиях необычно суровой жизни. Затем их страшило соблюдение постов, безусловное одноженство и больше всего — беспрекословное повиновение высшему духовенству.
Кроме того, старые верования вошли в их кровь и плоть, и отречься от них, казалось, было так же невозможно, как от собственной жизни. Принять новую веру значило побрататься с врагами, подпасть под их власть.
Славянство знало, что все немецкие князья и короли зависят от одного царя, а все их духовенство подвластно высшему лицу, жившему где-то далеко в столице, откуда посылались приказы во все страны света.
До славян, живших по Варте, доходили разные слухи, достоверные и вымышленные, которым темный люд одинаково верил.
Христиан отличали по некоторым признакам: знак креста и посты выдавали христианина.
В первый же вечер мать Любоня, старая Доброгнева, догадалась, что Власт обращен в христианство. Отсутствие оружия, бедная одежда, тихая речь, боязливость и смирение беспокоили отца и бабушку.
Любонь предпочитал не знать об этом и надеялся, что его сын вернется к старым обычаям; старуха сердилась на это, ее это раздражало, а вместе с тем она даже побаивалась своего внука, так как новая вера в ее представлении сливалась с колдовством.
Только одна Гожа, сестра Власта, смотрела на него с необыкновенным любопытством; она еще никогда не видала такого тихою и смирного юноши, до такой степени не похожего на тех, которые ее окружали. И она с чисто женской проницательностью чувствовала, что это была не слабость, а скорее какая-то скрытая сила; она о чем-то догадывалась, и всякие россказни о христианах возбуждали в ней искренний интерес.
Вся семья с нетерпением ждала того момента, когда Власт проснется и выйдет к ним.
Ярмеж, выбрав в гардеробной старого Любоня самую пышную и нарядную одежду, тоже поджидал его пробуждения, но Власт, утомленный дорогой и обессиленный последними впечатлениями, спал очень долго. Когда наконец Ярмеж вошел в сарайчик, он застал Власта молящимся на коленях, со сложенными руками.
Неизвестно, увидел ли Власт сотника, или же, погруженный в молитву, не обратил на него внимания, но только при входе Яр-межа он не тронулся с места до тех пор, пока не кончил молиться, и тогда, поцеловав землю, с проясненным лицом обернулся к нему.
Ярмеж, желая расположить к себе Власта, притворился, что не понял значения утреннего обряда. Он весело его приветствовал и, указав на мальчика, несшего ему одежду, заявил, что отец просит его нарядиться в приготовленное платье.
Ярмеж был умен и сообразителен, был смелым и бесстрашным воином и добросердечным человеком; он любил тот образ жизни, который вел, и менять его ему не хотелось; он любил своего пана Любоня, как отца, и в глубине души таил надежду, что, быть может, Любонь отдаст за него Гожу, на которую он бросал горячие взгляды, и что тогда он заменит пропавшего сына. Поэтому он служил старику верой и правдой.
В эту ночь Ярмеж первый раз в жизни почувствовал какую-то горечь и тоску, все его надежды рухнули, вся его служба пошла прахом: сын вернулся.
И смотрел на него Ярмеж с какою-то завистью и укором и почти радовался, когда заметил, что юноша робок и понравиться отцу-воину не может. Итак чувства Ярмежа не были совсем искренни, но когда Власт обернулся к нему с протянутой рукой и улыбкой на устах, злоба Ярмежа растаяла, и он почувствовал не то жалость, не то симпатию к юноше.
— Ваш отец, а мой хозяин, панич Власт, — сказал он, указывая на мальчика, несшего одежду, — желает вас видеть в этом платье. Я выбрал для вас все, что было лучшего, и думаю, что вам этот наряд подойдет более, чем старая дорожная сермяга. А вот и меч, без которого не пристало быть сыну вельможи.
Говоря это, Ярмеж все время улыбался, а Власт стоял, потупив взор в землю, грустный и чем-то смущенный.
— Я… так привык к моему старому платью, — произнес он наконец.
— Эх, нечего жалеть, — весело говорил Ярмеж. — Увидите, у нас другие обычаи, здоровая свобода, хорошая простая жизнь! Вот я вам приготовил коня, пращу и копье.
Власт со страхом посмотрел на него.
— Но, милый Ярмеж, я ведь не умею со всем этим обращаться! — сказал он дрожащим голосом.
— А что же вы там у немцев делали? Ведь не ходили же вы в юбках?! Надо все это позабыть. Я вас давно помню, я немногим старше вас; вы меня не помните, а я вас помню хорошо; вы еще ребенком брались за копье и за пращу, еле поднимая их. Как же вы все это позабыли?
Власт ничего не ответил, посмотрел на веселого сотника и грустно улыбнулся.
— Когда-нибудь поймете, — сказал он, подумав.
— А вы пока вспомните молодые годы! — воскликнул Ярмеж. — Старик приказал мне служить вам, и вы увидите, что я хорошо это исполню. Будем гарцевать по полям и лесам с собаками, копьями — душа будет радоваться! Ей-ей, может, и иная дичь попадется: белолицая девушка в веночке, с песенкой блуждающая по лесу. А то без этого и жить не стоит.
Власт сжал руки, покраснел и посмотрел вокруг себя испуганными глазами. Перед ним лежала принесенная одежда, на которую он поглядывал с ужасом.
— Но разве я должен непременно сбросить старое платье? — спросил он.
— Старик велел, а он ослушания не терпит. Да и меч надо препоясать, — шепотом ответил Ярмеж.
Власт умолк, слегка призадумался и нехотя начал снимать старую одежду, и если бы на гумне не было так темно, Ярмеж мог бы увидеть слезы на глазах Власта. Он беспокойно поглядывал на маленький узелок, который он привез накануне с собою и который теперь лежал брошенный на постели.
— Мне бы хотелось спрятать этот узелок в надежном месте, — промолвил он.
— В надежном месте? — переспросил удивленный Ярмеж. — Я, право, не знаю, какие порядки у немцев, но здесь у нас все места надежные и никто ничего не прячет, все стоит открыто и никому чужое не надобно… Никогда я не слыхал, чтобы вещи пропадали. Где вы их положите, там и будут лежать.
Власт что-то вспоминал.
— Да, правда, — сказал он, — люди у нас честные.
— Это немцы все у себя на замок запирают, а у нас этого нет, — добавил Ярмеж, и, видя, что Власт не торопится, напомнил ему, что его ждут дома.
— Сегодня и завтра здесь еще будет тихо, а затем из соседних владений съедутся гости и даже явятся старшины из Познани, чтобы отпраздновать ваше возвращение домой.
Власт, слушая его, одевался между тем в приготовленное для него платье, сделанное из тонкого светлого сукна, изящно скроенного, которое ему было к лицу. Ярмеж сам ему препоясал меч. Юноша смотрел на свой наряд бледный и с отвращением.
Ярмеж, наоборот, был в восторге от костюма и находил его как раз подходящим для сына вельможи Любоня и, препоясывая Власта мечом, высказывал свое одобрение.
Когда наконец все было готово и можно было уже войти в дом, Власт опять засуетился возле своего узелка.
— Давайте, я его снесу Доброгневе в избу, — сказал Ярмеж.
— Нет, нет, я его сам снесу, — беспокойным тоном ответил Власт и, взяв свой узелок, вышел вместе с Ярмежем из сарая.
У дверей под колоннами стояла Гожа; увидев приближающегося брата, несшего в руках какой-то узел, она весело улыбнулась, с любопытством заглядывая ему в глаза.
— Доброе утро, — приветствовала она его. — Как идет вам новое платье! А что же вы с собою несете?
— Дорожные вещи, хочу их положить в надежном месте, — ответил Власт.
— Так давайте же, я их снесу, — и девушка протянула руки.
На одно мгновение Власт поколебался, но тотчас же отдал ей узелок, с которым Гожа вошла в дом.
В глубине горницы сидел старик Любонь, но когда сын бросился перед ним на колени, лицо у старика прояснилось, и он с выражением благодарности посмотрел на Ярмежа.
Вскоре все домашние собрались в горнице.
Здесь старая Доброгнева наблюдала за девушками, готовившими обед.
Когда Власт, строго соблюдавший посты, взглянул на стол и увидел мясные блюда, он растерялся, но думать было некогда: старый Любонь уже приглашал сына занять место возле себя.
Итак, путь сквозь первое испытание лежал для молодого христианина в доме его отца, священники его подготовили к нему уже раньше; то или другое решение предстояло выбрать ему самому. Подумав немного, он сел за стол и, чтобы не возбуждать подозрений, ел все, что предлагали.
— Надо известить соседей, — сказал старый Любонь, — что пропавший сын вернулся, а то обидятся. Пусть соберутся друзья на восьмой день после появления луны, чтобы принести жертву богам. Ярмеж знает, кого пригласить.
Сотник кивнул головою в знак согласия.
— Сегодня или завтра я сам с Властом поеду к князю, — прибавил Любонь.
Власт в разговор не вмешивался.
— Пусть юноша немного отдохнет и освежится, — заметил Ярмеж.
— Сведите его в баню, а когда выспится, то и бледность с лица сойдет.
Во время этого разговора, у дверей стояла старая Доброгнева и, скрестив руки на груди, смотрела на внука; ей, по-видимому, хотелось побеседовать с ним наедине. Гожа часто вбегала в комнату, заглядывая в глаза то отцу, то брату и, улыбаясь им, она, словно птичка, порхала и все время пела.
После обеда Ярмеж вместе со старым Любонем отправился на охоту, чтобы приготовить дичь к приему гостей; сыну Любонь позволил остаться дома.
Власт, пользуясь данной ему свободой, вышел из комнаты, но тотчас услыхал за собою шаги старухи, которая попросила его следовать за нею.
Она указала ему тот камень под навесом, у которого обыкновенно сидела со своей прялкой. Гоже она сделала знак, что та ей мешает, и молодая девушка ушла обратно в комнаты.
Взяв прялку, что стояла у стены, старуха медленным шагом направилась к излюбленному месту. Власт остановился около нее.
Приготовляя лен и веретено, старуха все время смотрела на внука, как будто соображая, с чего начать разговор. Вид был у нее недовольный и сердитый.
— Двенадцать лет, — проговорила она наконец, — двенадцать лет — это страшно долго. Я совсем состарилась, а из тебя немцы успели всю кровь выпить. Ох, не может быть, — вздохнула она, — чтобы ты не изменился: этого быть не может.
И она пристально посмотрела на него.
— Ты заразился их чарами и стал немцем. Кому неизвестно, что птица, родившаяся в клетке, не похожа на выросшую на воле. Так и с тобою стало. Да, да, не оправдывайся; я стара, много видела на своем веку и умею читать в глазах человека. Не дождавшись ответа от Власта, она продолжала:
— Но теперь все это надо тебе забыть, Властек! Я тебя вынянчила, я учила тебя ходить и говорить, словом, ты наш, наша кровь; все остальное забудь!