У нас равно отсутствует «имперская» элита – объединенная дисциплиной большого наднационального проекта, и элита «национальная» – объединенная дисциплиной лояльности по отношению к жизненным интересам своего народа. В лучшем случае присутствует довольно узкая правящая группа, осознавшая, что для сохранения элитного статуса нужно хотя бы «сохранить государство в существующих границах» (наиболее емкая и внятная формулировка исторической сверхзадачи, прозвучавшая в одном из интервью Дмитрия Медведева в его бытность главой администрации). Но во имя чего? Сохранения статус-кво? Приверженности принципам «хельсинкской системы»?
С таким же успехом можно строить государство на могильной плите Леонида Ильича Брежнева.
Терапия для «больных людей»
Итак, понятно, что между «русским национализмом» и «российской геополитикой» – сложные отношения.
С одной стороны (со стороны «национализма») – переживание «пространственного проклятия» как препятствия для обретения своего национального дома. Из заметных фигур особенно остро это переживание у Солженицына. «Я с тревогой вижу, – писал он в 1990 году, – что пробуждающееся русское национальное самосознание во многой доле своей никак не может освободиться от пространнодержавного мышления, от имперского дурмана». И дальше: «Не к широте Державы мы должны стремиться, а к ясности нашего духа в остатке ее»[41].
С другой стороны (со стороны «геополитического» сознания) – упреки в «развале страны» с угрозой гибели под обломками чуть ли не самого русского народа. Чтобы далеко не ходить, вновь сошлюсь на уже упоминавшегося автора: «попытки проповедовать идеи построения русского «национального»… государства… это кратчайший путь к уничтожению русского народа»[42].
Таковы полюса, непримиримые кредо. Казалось бы, какие мосты могут быть между ними? И все же мосты наводить возможно и необходимо. Но не по принципу компромисса, поиска усредненных вариантов. А по принципу углубления, если угодно, даже радикализации обеих позиций.
Радикальное осознание национализмом своей исторической повестки дня, повестки вызовов и ответов, приводит к выводу, что ее проведение в жизнь требует реального суверенитета (как силовой, хозяйственной, ценностной автономии по отношению к глобализационному миропорядку), который, в свою очередь, возможен лишь в довольно объемном геополитическом и геоэкономическом пространстве. Этот вывод прорабатывается в логике того комплекса идей, который я предлагаю называть правым антиглобализмом.
Радикальное осознание «имперской мыслью» той исторической ситуации, в которой оказался многовековой российский имперский проект, приводит к выводу, что отныне не может быть «российской империи» иначе, чем через русское национальное государство.
Выше я преимущественно сосредоточился на первом выводе (повестке «правого антиглобализма»). Возможно, потому, что мне кажется, что сегодня оправдание «российской геополитики» в глазах «русского национализма» в чем-то более насущно, чем обратная задача. Тем не менее и оправданию «русского национализма» с позиций «российской геополитики» стоит посвятить здесь хотя бы несколько слов.
Если считать императивом этой геополитики (а я думаю, к этому есть основания) воссоздание прежнего имперского ареала в виде преимущественной сферы влияния, то наиболее поучителен для нас не интеграционный опыт ЕС, с которым мы себя то и дело сверяем, а тот длинный путь, которым пошла постимперская Турция.
Сначала – прощание с призраками «имперского величия» на фоне решимости «выгрызть» из обреченной имперской ойкумены крепкое этническое ядро. Безоговорочное переопределение государства как национальной территории титульного этноса. В итоге ядро получается немаленьким, поскольку сам этнос крупный, а идея своего национального дома дает ему силы бороться.
Затем – рост национального государства: повышение внутренней однородности (ассимиляционизм), наращивание внешней гравитации. Молодой хищник держится в орбите западного союзничества, но вместе с тем не перестает охотиться самостоятельно (мягкий, но настойчивый пантюркизм).
И наконец, окрепшая, снявшая остроту внутренних противоречий «Турция для турок» расправляет крылья. Одно – в сторону арабского мира, другое – в сторону Европы с ее исламскими этническими анклавами. Медленно, но верно Турция становится исламской державой номер один, которая может свободно комбинировать влияние на арабскую и отчасти европейскую улицу с более традиционными инструментами геополитики, которая по-прежнему пользуется преимуществами западного союзничества, но уже с позиций сильного.
Иначе говоря, перед нами реинкарнировавшая – в куда более здоровом теле – Османская империя. Диалектическим условием этого перерождения была решимость безоговорочно порвать со старой имперской оболочкой в пользу идеи строительства национального дома.
Между тем для Турции не меньше, чем для постсоветской России был велик соблазн держаться до последнего за фантомные пространства «империи, которую мы потеряли». Как напоминает Цымбурский, идеология османизма с ничуть не меньшим энтузиазмом, чем наше евразийство, утверждала «братство народов Оттоманской Порты по тем же основаниям «судьбы» и «пространства».
Представьте себе Турцию, которая провела бы свой постимперский век в этой ретроспективной позиции. Чем она была бы? В лучшем случае – предметом насмешек и циничной эксплуатации чувств для молодых, вылупившихся из оттоманского кокона национализмов «братских народов».
Получилось иначе. Легкость в расставании с прошлым сулила ей большее будущее. «Больной человек Европы» прошел хорошую терапию.
Интересно в этой связи – что ждет «больного человека Евразии»? Готов ли он учиться на чужих успехах? Или, по старой привычке, предпочтет учить на своих ошибках – чужих?
Этическая революция
Горизонтальное братство
Мне всегда хотелось понять: чем отличается запрещенный «национализм» от разрешенного «патриотизма»? Ответы про «любовь к своему народу» и «ненависть к чужим» давайте оставим организаторам «уроков дружбы». Не всем по душе философия в стиле «наив». Впрочем, помимо многих фальшивых, в арсенале официоза есть один вполне внятный ответ на этот вопрос. Он гласит, что патриотизм как апелляция к стране, которая у нас общая, объединяет граждан, а национализм как апелляция к этносу, которых у нас много, – разделяет.
К сути этого тезиса я вернусь чуть позже. Но методологическую причину, которая не позволяет принять его за основу, можно назвать уже сейчас. Полагать, что патриотизм и национализм относятся к разным «объектам» (в одном случае – «Родина», в другом – «нация»), нет никаких оснований. Представление об общей Родине – важный аспект воспроизводства нации (или этноса, не ставшего нацией), и наоборот, лояльность Родине приобретается обычно «по праву рождения». Иными словами, мы не сможем найти двух разных «объектов» для «плохого» национализма и «хорошего» патриотизма, они служат воспроизводству одной и той же социальной системы: национальной общности. Но функционально они различны: это две разные функции, и они обеспечивают разного типа связи в рамках общей системы.
Что представляет собой патриотизм как социальная функция? Социологически, что значит «любить Родину»? Это значит: связывать себя с системой символов, очерчивающих некую общность истории и жизненного пространства, к которой ты принадлежишь от рождения. Иначе говоря, патриотизм обеспечивает связь человека с символами национальной общности. Самыми разными – от официальных флага-гимна-герба до пейзажей «родной природы» и мифологических персонажей. Это, в общем-то, вертикальная связь – мир культурных образов, через которые происходит социализация человека, не сводим ни к кому в отдельности и даже ко всем вместе, он «приподнят» над нами как социологический эквивалент божества. Национализм, напротив, представляет собой скорее «горизонтальную» связь. Его можно определить как горизонтальную солидарность на основе культурно опосредованных представлений о расширенном родстве, т. е. связь человека с другими людьми, опосредованную символами национальной общности. Это, кстати, вполне созвучно шаблонному восприятию национализма как агрессивной «групповщины» в противовес «личностно» ориентированному патриотизму.
Патриотизм действительно увеличивает масштаб личности, но слишком часто оставляет ее наедине с духовной вертикалью «Я и Родина». И в конечном счете он совместим с атомизацией. Национализм – совсем наоборот. Он требует «выхода в поле». Он и есть, если хотите, определенная форма требовательности в отношениях с другими людьми. Общность «возвышенного наследия» он переводит на язык повседневных требований друг к другу. Эти требования могут сильно варьировать, но сам факт их наличия многих отпугивает – неудобно требовать чего бы то ни было от «посторонних людей»…
Уже здесь мы можем сделать первый подступ к ответу на вопрос о «запрещенном» и «разрешенном». Разрешено любить Россию по праву рождения, запрещено требовать преимущественной солидарности с теми, кто, как и ты, любит Россию по праву рождения.
Во-первых, потому что это требование дискомфортно для людей: каждый второй объяснит вам, что его отношения с Родиной – глубоко интимный процесс и они не могут служить основанием для дополнительных социальных обязательств. Во-вторых, потому что оно дискомфортно для власти, сделавшей ставку на атомизирующие технологии контроля.
Патриотизм без лицензии
Впрочем, с «властью» все несколько сложнее. Сказать, что она терпит патриотизм как естественное человеческое чувство и табуирует национализм как «социальную эксплуатацию» этого чувства (социальную машину, работающую на его топливе), было бы не совсем точно. Вернее будет сказать, что она практикует несколько иную, нежели предполагает национализм, форму «эксплуатации» патриотического чувства. Причем речь, конечно, не только о «путинской» власти – хотя именно она придала формуле «патриотизм против национализма» особую рельефность.
Прежде всего уточним: как вообще связаны «патриотизм» и «власть»? Ответ вполне очевиден. Те символы национальной общности, с которыми человека связывает патриотизм, в современных обществах смыкаются с официальными институтами государства-нации. Соответственно, лояльность к стране переносится на лиц, действующих в теле этих институтов. Таким образом, патриотическое чувство «вертикально» не только в смысле приверженности надличностному, но и в более привычном смысле. Оно связывает человека с теми, кто уполномочен говорить и действовать от имени его страны. Национализм, разумеется, не отвергает эту логику представительства (без нее невозможно вообразить себе политическую нацию), но дополняет ее логикой прямой ответственности каждого за сообщество в целом. Субъектом присущей национализму взаимной требовательности может и должен быть каждый. Кстати, не все это понимают, поэтому националисту так часто приходится слышать: «А ты кто такой, чтобы за нацию говорить?»…
Здесь мы можем сделать второй подступ к нашему вопросу. Итак: разрешено сопереживать тем, кто уполномочен действовать от имени сообщества, запрещено действовать от его имени самому.
Национализм – это, как в свое время точно сформулировал Константин Крылов, кодирование «большого времени» национальной истории в «малом», повседневном социальном времени, воспроизводство нации на молекулярном уровне. То есть – сознательное ориентирование социальных практик, от бытовых, повседневных, до политических, на некие параметры коллективной жизнеспособности, задаваемые на длинных временных отрезках[43]. Это первичная власть и первичная солидарность, которые позволяют народу существовать до и помимо представляющих его официальных институтов.
В свое время другой автор, Евгений Иванов, предложил различать два типа групповой солидарности. «На древнем Ближнем Востоке и в Средиземноморье понятиями ām (древнееврейское. – М.Р.) и laos (древнегреческое. – М.Р.) обозначали человеческие группы, чья идентичность определяется identity их властителя, господина или начальника. <…> Противоположным матичному («матица» – брус, служащий основанием для потолка в деревянном срубе. – М.Р.) концепту групповой идентичности, был концепт идентичности сетевой, обозначаемой в древнееврейском языке словом goy, в древнегреческом ethnos». Иными словами, в одном случае солидарность существует лишь постольку, поскольку «существует лидер, исполняющий роль несущего конструктивного элемента (матицы)», в другом – «зиждется на равноправии, самоорганизации и самоопределении»[44].
Это различение касается, на мой взгляд, не степени иерархичности сообщества (все дееспособные сообщества иерархичны), а характера идентичности человека в качестве его члена. Она может быть производной от отношений господства – подчинения, т. е. исходно «зависеть» от власти. А может – принадлежать человеку как его собственное достояние, через ту связь с предшествующими поколениями, в которую каждый из членов сообщества вовлечен от собственного лица, напрямую. И так же напрямую он вправе взаимодействовать с другими членами сообщества для сохранения и воспроизводства совместного наследия.
Эта «не лицензированная» государством солидарность часто вызывает у властей оторопь. Даже в том случае, если обещает быть им полезной. Эрик Хобсбаум, рассуждая о новизне национализма, упоминает о негодовании Фридриха Великого по поводу намерения жителей Берлина участвовать в защите города от русских войск и приводит характерную фразу другого монарха о пробудившихся согражданах: «…сегодня они защищают отечество за меня, а завтра – против меня».
Вот и сегодня: опасным национализмом рискует прослыть и самый благонамеренный патриотизм, если он – без лицензии. Если идентичность реализуется на основе самоопределения и самоорганизации.
Марксисты посвятили много усилий обоснованию того, что идея нации – инструмент контроля над идентичностью общества со стороны правящей верхушки. Отчасти это так. Но в отличие от многих других форм идентичности это инструмент взаимного контроля.
Зарождение национальной идеи в Европе действительно сделало возможной странную вещь – искреннюю лояльность в среде низших сословий (вспомним невероятную историю Жанны д’Арк) по отношению к тем, кто еще относительно недавно смотрел на них глазами завоевателей. Но настоящий переворот в истории произошел на следующем шаге развития этой идеи – когда она стала звучать как безоговорочное требование встречной лояльности. Очевидно, именно это отложенное требование смущало упомянутых выше монархов. И не зря – учитывая, что пробужденное – в том числе усилиями сверху (вольными или невольными) – национальное самосознание отозвалось чередой революций. В политическом смысле часто бесплодных, но отразивших принципиальный этический поворот – от власти к народу как основному объекту лояльности. По сути, он и был главной революцией Нового времени.
Солидарность без альтруизма
Национализм – одно из немногих сильных оснований для внутренне мотивированной солидарности правящих по отношению к подвластным (а не просто «опеки» над ними). Пожалуй, это уникальная в истории идеология, постулирующая братство «элит» и «народных масс», но не требующая при этом стирания различий между ними. Ведь братство покоится не на тождестве, а на родстве.
Левое решение этой задачи на основе «голой» социальной солидарности абсурдно: «человек элиты» в социальном плане заведомо чужероден «простому человеку». Неспособность проговорить какие-либо иные основания солидарности «верхов» с «низами», кроме «социально-классовых» – одна из причин скоротечного гниения советской элиты. «Номенклатура» не могла внятно объяснить себе свой элитный статус на основе классового подхода – и в итоге была вынуждена фальшиво разыгрывать «слугу народа» вместо того, чтобы быть его органической частью.
Попытка снять этот налет фальши, поставив во главу угла не преданность «всем народам» или «народу вообще», а принадлежность вполне конкретному своему народу, звучит в очень интересном документе эпохи – солженицынском «Письме вождям Советского Союза»:
«Не обнадежен я, что вы захотите благожелательно вникнуть в соображения, не запрошенные вами по службе… Не обнадежен, но пытаюсь сказать тут кратко главное: что я считаю спасением и добром для нашего народа, к которому по рождению принадлежите все вы – и я.
Это не оговорка. Я желаю добра всем народам, и чем ближе к нам живут, чем в большей зависимости от нас – тем более горячо. Но преимущественно озабочен я судьбой именно русского и украинского народов…
И это письмо я пишу в предположении, что такой же преимущественной заботе подчинены и вы, что вы не чужды своему происхождению, отцам, дедам, прадедам и родным просторам, что вы – не безнациональны. Если я ошибаюсь, то дальнейшее чтение этого письма бесполезно»[45].
В этом фрагменте, предваряющем письмо диссидента руководителям государства, нет ни горячих призывов, ни убийственных аргументов, но в нем есть тот нерв этики и психологии национализма, который одушевляет сообщества даже вопреки наносной идеологической догматике: