Иными словами, как бы мы ни двигались – в русле этатистского национализма, «от государства к нации», или, наоборот, в русле национализма этнического, от культурного единства к политическому и правовому – в любом случае нам предстоит выполнить одну и ту же первоочередную работу: эффективно «перевоспитать» тех, кто предпочитает «законы гор» или кишлаков гражданским законам.
Гражданство против господства
В свое время известный публицист и социолог Сергей Кара-Мурза опубликовал статью «Кондопога как коллективное самоубийство»[48], в которой протестные действия местного населения Кондопоги в ответ на резню, устроенную в городе представителями чеченской диаспоры, описывались как криминальный разгул трайбалистского сознания, который преграждает нам путь к обетованной земле гражданского национализма. Такой диагноз в исполнении уважаемого мной автора довольно сильно меня удивил. Он звучал абсолютным диссонансом по отношению к моему восприятию кондопожской ситуации, но главное – по отношению к собственным декларируемым принципам автора. Требование – во имя общегосударственной стабильности – терпеть беспредел феодальных банд, претендующих на роль «новых господ» и ведущих себя как завоеватели, можно считать чем угодно, но только не проявлением гражданского национализма, к которому апеллирует Сергей Георгиевич.
Конечно, требование покорности по-своему рационально: обычно оно повышает шансы выжить. Но гражданственность начинается именно с отказа от этой рациональности выживания-через-терпение в пользу того, что Гегель называл «борьбой за признание».
В том, что требования кондопожцев были сформулированы на языке этнических категорий, а не на языке немецкой классической философии, нет никакого признака трайбализации русского населения. Это всего лишь признак его адекватности. Если хищнические кланы образованы по родоплеменному признаку, что не редкость при феодализме, то вполне естественно, что при их демонтаже этот признак также становится основным. Русские не сами трайбализируются. Они всего лишь адекватно описывают окружающие их трайбалистские структуры. И кстати, они совсем не хотят поставить на их место аналогичные структуры славянской закваски.
Можно отметить и еще один парадоксальный момент в позиции советского государственника. По сути, автор не просто предлагает людям терпеть гнет этнических мафий, рассчитывая и надеясь на государство. Прежде всего он предлагает терпеть вопиющее бессилие, демонстративную несостоятельность самого государства, чтобы ненароком не разрушить то, что осталось. Опять же, по-своему рационально. Но для того, что можно назвать духом государства, последствия этой логики абсолютно разрушительны. Дело в том, что смириться с несостоятельностью государства мы можем только в одном случае – если признаем его абсолютно чуждой силой, до которой нам нет дела и которой нет дела до нас. Но чем в большей степени мы считаем это государство своим, то тем меньше готовы смиряться со слабостью или подлостью тех, кто действует от его имени.
А слабость и подлость представителей власти, увы, приходится наблюдать на примере множества больших и малых «кондопог», замаячивших на карте России. В основном это малые города и поселки (Сальск, Сагра, Зеленокумск, Пугачев…), в которых этнический фактор приобретает особую социальную окраску – на фоне скудной местной экономики диаспора, которая «держит» лесопилку или рынок, чувствует себя действительно полноценным коллективным феодалом, «хозяином местности». Но в какой-то момент самой яркой точкой на этой конфликтной карте неожиданно оказался центр столицы – я имею в виду протесты на Манежной площади после убийства одного из фанатов «Спартака».
Благонамеренной публикой эти протесты, естественно, клеймились как симптом «одичания улицы». Если Болотная площадь впоследствии была воспринята как демонстрация гражданского достоинства, то Манежной площади в этом достоинстве было заведомо отказано.
Интересно почему? Из-за брутальности фанатской молодежи? Но смысл фигуры гражданина в эпоху буржуазных революций состоял именно в том, что она отрицала – в том числе силой – претензию на господство, на которой основывались социальные отношения феодальной эпохи. Она ниспровергала стратегии устрашения, которые сводили большинство к положению людей низшего сорта.
Нерв протеста на Манежной площади состоял именно в том, что русская молодежь отвергает эту неофеодальную претензию на господство, которую она улавливает со стороны Кавказа. Она резонирует не на «чужеродную внешность», как полагают наивные ксенофобы от либеральной публицистики, а на очень внятный для обеих сторон экзистенциальный вызов.
Она видит ритуалы доминирования, прошитые в поведенческом коде. Она видит технологии этнического доминирования, основанные на эффективном сочетании неформальной самоорганизации (клановые связи, структуры бизнеса и организованной преступности) с формальными институтами (власти национальных республик, их полпредства в регионах). И в ответ на эти сигналы господства она пытается сказать – а сказать это можно только действием – «мы не рабы». Можно согласиться, что в этом неожиданном пробуждении «детей Спартака» еще не заключено никакой позитивной программы, но нельзя не видеть, что в нем уже заключен моральный смысл гражданственности.
Гражданская нация начинается со слома этих технологий демонстративного доминирования, бескомпромиссного демонтажа насилующих общество клановых структур.
Собственно, она потому и называется гражданской, что состоит из граждан, а не из кланов, феодальных семей и привилегированных сословий. Это именно то состояние, к которому стремится сегодня русское большинство.
Исправление имен
В этой связи уместно вспомнить, что точным антонимом к «гражданской нации» является, вопреки клише, не «этническая нация», а «сословная нация» – позиция, которую обосновывает историк немецкого национального движения Отто Данн. «В старых европейских государствах, – пишет он, – можно выделить два этапа становления нации как политического образования, а вместе с тем и две основные формы нации: сословную и современную гражданскую нацию»[49]. Точного аналога «сословной нации», о которой говорит Отто Данн, в нашей ситуации нет (проблема не в том, что «знать» монополизировала национальную идентичность, а в том, что она не имеет к ней никакого отношения – в конце концов, неофеодализм во всем является уродливой пародией феодализма), – речь скорее о безнациональном сословном обществе.
Но само понимание того, что гражданский принцип противостоит сословному, кланово-корпоративному, а не этническому принципу как таковому, для нас крайне важно.
Это, с одной стороны, позволяет точно обозначить политическое острие протеста, противопоставив растущее гражданское самосознание рецидивам сословного общества и структурам «нового варварства». И с другой стороны – избежать противопоставления этого растущего гражданского самосознания большинства его этническому самосознанию.
Для современных наций, давно вышедших из пеленок родоплеменного строя, гражданский национализм не является альтернативой этническому, а является той фазой его развития, когда коллективная свобода становится действительной основой индивидуальной свободы и равного достоинства каждого из нас.
Нации и национализм: опыт типологии[50]
Протесты молодежи на Манежной площади в декабре 2010 года вызвали у бюрократии когнитивный шок. С тех пор она не перестает рассуждать о национальном вопросе. Как и следовало ожидать, интеллектуальный арсенал советско-постсоветской национальной политики оказался небогат и сильно изношен. Если не считать репрессивных формул вперемежку с призывами к толерантности, рефреном звучит только одна спасительная идея: культивировать общероссийскую гражданскую нацию в противовес русскому этническому национализму.
Выше уже говорилось о том, что на практике это противопоставление лишено смысла – или, по крайней мере, лишено того смысла, который подразумевается в рамках российского официоза, поскольку формирование гражданской нации потребует в первую очередь жесткой ассимиляционной дисциплины в отношении меньшинств, выпадающих из национальной правовой и политической культуры. Обеспечив на всей территории страны и в отношении всех ее граждан эффективный приоритет гражданских законов перед «законами гор» – т. е. обеспечив гражданское единство на деле, а не на словах, – государство реализовало бы наиболее злободневную часть повестки русского национализма.
Иными словами, общность целей «гражданской» и «этнической» версий национального проекта в России на сегодня гораздо важнее их различий.
Этот практический аргумент, однако, нуждается в теоретическом дополнении.
Чтобы избежать ситуации навязанного выбора между «гражданственностью» и «этничностью», мы должны присмотреться к самой дихотомии, проверить на прочность ее основания.
Колониальная политология
С подачи историка и социолога Ганса Кона оппозиция «гражданского» и «этнического», «западного» и «восточного» национализма приобрела не просто популярность, но силу универсального объяснительного клише, стала частью своеобразного ритуала благонамеренности в обращении со взрывоопасными вопросами национализма. Кто-то из исследователей должен был нарушить магию этого ритуала, хотя бы из духа противоречия. Наиболее внятную его деконструкцию произвели Бернард Як[51] в известной статье «Миф гражданской нации» и Роджерс Брубейкер в статье «Мифы и заблуждения в изучении национализма»[52].
Эти статьи объединяет не только общность некоторых аргументов, но общность взгляда. Авторы выступают в жанре «критики идеологии». Причем не идеологии национализма, а исследовательской идеологии, идеологии «национализмоведения». Западные исследователи национализма в не меньшей мере, чем сами националисты, реализуют особого рода политику идентичности, в рамках которой градация «этнического» и «гражданского» национализма выступает скорее вариантом оппозиции «мы» – «они», чем собственно научной типологией.
«Дихотомия гражданское/этническое, – пишет Бернард Як, – существует наряду с другими противопоставлениями, которые должны звучать, как набат: не только западное/восточное, но и рациональное/эмоциональное, добровольное/унаследованное, хорошее/плохое, наше/их». Все эти оппозиции воспринимаются как часть единого фрейма, но при ближайшем рассмотрении он рассыпается. «Западный» национализм (например, французский) оказывается не менее «этническим», чем «гражданским», «гражданский» – не менее «иррациональным» и не более «добровольным», чем «этнический». В итоге осью, на которую нанизываются все остальные характеристики, оказывается не какой-либо позитивный, а позиционный признак – «наше»/«их». Именно поэтому Бернард Як, будучи канадцем, т. е. входя в то условное «мы», которое конструируется этой эгоцентрической типологией, характеризует ее как «несостоятельное сочетание самовосхваления и принятия желаемого за действительное».
Думается, однако, что в основе этого безотчетного заговора теоретиков – не пресловутое самодовольство западного человека, а то, что Майкл Биллинг назвал «банальным национализмом», т. е. национализмом, заключенным не в радикальных лозунгах и манифестах, а в повседневных привычках, институтах, способах восприятия действительности. Благодаря этому эффекту «банализации» национальной картины мира разглядеть «национализм» в чужом глазу исследователям оказывается методологически проще, чем в собственном. Ведь та «иррациональность» и та «историчность», которая структурирует твой собственный взгляд, легко становится частью «естественного порядка», законов разума или природы, к которым, собственно, и апеллировали предтечи «хорошего», франко-американского национализма.
В этой связи Биллинг отмечает присущую nationalism studies тенденцию к экстернализации своего предмета, вынесению его по ту сторону линии, очерчивающей жизненный мир исследователя[53]. Это достигается либо за счет использования узкого понятия национализма, включающего лишь его крайние идеологические формы, либо за счет введения специальных дискриминационных понятий типа «этнонационализма». Характерно, что историк Отто Данн саму концепцию «этнонационализма» многозначительно называет «англосаксонской»[54]. Роджерс Брубейкер еще более определенен. Он говорит об «ориенталистской концепции восточноевропейского национализма»[55].
В самом деле, подобно «ориенталистскому» понятию «Востока», по Эдварду Саиду, понятия «восточного» или «восточноевропейского» национализма (а они используются как синонимичные друг другу и синонимичные понятию этнического национализма) являются скорее инверсией самопрезентации Запада, чем категорией исторического понимания. В отличие от вдохновителей западной «антиколониальной» моды, подобных тому же Саиду, я совсем не считаю, что обнаружение гегемонистских подтекстов научно-философского или культурологического дискурса является компрометирующим обстоятельством. Но одно можно сказать совершенно точно: фигурами «колониального дискурса» не стоит злоупотреблять тому, кто ими же определен как колонизованный.
Забавно, что именно это происходит с российской этнополитологией, когда она увлеченно и уверенно делит мир на «хорошие гражданские» и «плохие этнические» национализмы. Это увлечение сопоставимо с увлечением другой дихотомией – «демократия»/«тоталитаризм». И в этом отношении оно служит одним из проявлений интеллектуальной самоколонизации: мы принимаем как данность сфабрикованную картину мира, в рамках которой нам уготовано место в яме, занимаем это место и начинаем из него мучительно выкарабкиваться.
Причем в данном случае – без особенных шансов на успех.
Так, один из исследователей, верных этой типологии, Лия Гринфельд, беседуя с российским изданием о рецептах национальной политики, вполне определенно фиксирует: «Традиция русского национализма этническая и коллективистская, и вряд ли она собирается меняться». «Как можно побороть, – добавляет она, – основанные на ощущении принадлежности к этнической группе образ жизни и менталитет и создать гражданскую нацию, основанную на добровольной принадлежности независимо от происхождения? Это два совершенно разных метода восприятия реальности, и превратить одну традицию в другую крайне сложно»[56].
В рамках жесткой дихотомии «гражданского» и «этнического» национализма (а в книге Гринфельд «Национализм. Пять путей к современности»[57] эта дихотомия проводится жестко, даже догматически) такой скепсис абсолютно логичен. Концепция этнического национализма в руках западного исследователя призвана объяснить не только «почему мы не они», но и почему «они» не станут «нами». Или, в крайнем случае, если «они» будут настойчивы в смене традиции, это потребует весьма значительного времени и обойдется недешево.
Иными словами, выбор между «добровольной» и «принудительной» национальной принадлежностью (так в догматической схеме выглядят «гражданская» и «этническая» концепции) сам, в свою очередь, отнюдь не является добровольным. Носители этой исследовательской идеологии посвящают много усилий демонстрации того, что «этнический» национализм натурализует, мифологизирует национальные различия (фиксируя их как «естественные» и «неизменные»). Но сами они заняты в точности тем же, натурализуя и мифологизируя различия между национальными моделями интеграции, «воображая» русский или немецкий национализм, во-первых, внутренне детерминированным и самотождественным и, во-вторых, в корне отличным от французского или английского. Это весьма характерный пример торжества «банального национализма».
Еще раз хочу оговориться. Если мы напоминаем о предвзятости того или иного социального знания, то это не значит, что им следует пренебречь, это значит, что его следует использовать строго по назначению. Так вот, использовать шкалу, которая призвана (извне) маркировать нашу «извечную» инаковость в качестве шкалы для постановки собственных целей («долой этнический национализм, даешь гражданский»), по меньшей мере нелепо.
Ловушка биологизма
Главная сложность при анализе интересующей нас оппозиции связана с определением «этничности». Точнее, даже не с определением как таковым, а с вычленением того аспекта явления, который играет роль в противопоставлении «этнического» национализма и «гражданского».
Вульгарный вариант ответа на этот вопрос состоит в сведении этнического национализма к «биологизму». Та же Лия Гринфельд принимает как данность, что в «этническом» прочтении «национальность… является как бы генетической характеристикой». Получается очень удобная манихейская схема: на одной стороне – гены («материя»), на противоположной стороне – добрая воля, сознание, социальность. В основе схемы оказывается некритичное представление об этничности как естественно-природной реальности. Понятно, что исследователь в данном случае вводит это представление не от своего имени, а от имени сообществ с «этническим» самосознанием. Вместо своего понимания этничности он предлагает нам самоописание ее наивных носителей, которое, собственно, и имеет решающее значение, если мы говорим о разных способах «воображения» национальной общности.