Счастливая смерть - Альбер Камю 12 стр.


И вдруг ему захотелось сломя голову окунуться в парное море, поплавать в лунном свете, чтобы заглушить в себе голоса прошлого глубокой мелодией нынешнего счастья. Он разделся, спустился по скалам вниз и вошел в море, жаркое, как человеческая плоть. Вода струилась вдоль плеч, цеплялась за ноги неуловимой, но прочной хваткой. Мерсо плыл размеренно, чувствуя, как сокращаются спинные мускулы, толкая его вперед. При каждом взмахе руки он поднимал над морем целый рой серебристых летучих брызг — они казались лучезарными зернами из закромов его счастья. Потом рука снова погружалась в воду, вспарывая ее, рассекая надвое, как плуг рассекает пашню для нового посева. А позади от взбитой его ступнями воды закипала пенная струя и расходились волны, их плеск на удивление отчетливо слышался в пустынной ночной тишине. Зачарованный ритмом плавания, наслаждаясь собственной ловкостью, Мерсо поплыл быстрее и вскоре оказался далеко от берега, в самой сердцевине ночи и мира. И только тогда, вспомнив о разверстой у него под ногами бездне, умерил свою прыть. Глубина влекла его как лицо неведомого мира, как продолжение этой ночи, в которой он обрел самого себя, как солоноватое влажное лоно иной, незнакомой ему жизни. На миг опасное искушение овладело им, но он одолел соблазн и поплыл еще дальше и еще быстрее. И только ощутив во всем теле блаженную усталость, повернул к берегу. Но как раз в этот миг угодил в ледяное подводное течение, сбился с ритма и, лязгая зубами от холода, завертелся на месте. Сюрприз, поднесенный морем, только раззадорил бы его, но холод пронизывал до костей, обжигал леденящей и страстной лаской неведомого бога, отнимая последние силы. Он кое-как добрался до берега и оделся, смеясь от счастья, хотя у него зуб на зуб не попадал.

На обратном пути ему стало плохо. С тропинки, поднимавшейся от моря к его дому, был виден скалистый полуостровок на той стороне залива, гладкие стволы колонн и развалины вокруг. Внезапно все это закружилось у него перед глазами, он пошатнулся, ударился о скалу и очнулся в придорожных кустах, чьи мясистые раздавленные листья источали аромат мастики. Поднялся, с трудом доковылял до дома. Тело, только что казавшееся источником неиссякаемой радости, теперь изнемогало от боли, засевшей где-то в животе, глаза слипались. Он решил приготовить себе чаю, но кастрюлька для кипячения оказалась грязной, напиток получился тошнотворным. Через силу сделал несколько глотков и отправился спать. Стаскивая ботинки, вгляделся в свои бескровные руки: ногти на них были неестественно розовые, широкие, с загнутыми концами. Нет, никогда у него не было таких ногтей, придававших руке какой-то болезненный, неприятный вид. Грудь ломило. Он прокашлялся и несколько раз сплюнул. Слюна была обычного цвета, но во рту остался привкус крови. В постели у него начались судороги, они возникали в ступнях и двумя ледяными струйками пробегали до самых плеч. Его била дрожь, мучила испарина. Дом словно раздался во все стороны, привычные звуки разносились по нему так отчетливо, будто вокруг не было никаких стен. Он слышал плеск моря о прибрежную гальку, пульсацию ночи за окном, лай собак в дальних деревушках. Его бросало из жары в холод, он то натягивал на себя одеяло, то сбрасывал его. Клонило в сон, но какая-то смутная тревога не давала заснуть по-настоящему. Тут-то до него и дошло, что он снова заболел. Ему стало страшно при мысли, что он может умереть в этом полузабытьи, так и не разомкнув глаз. На деревенской церкви пробили часы, но он не смог разобрать числа ударов. Ему совсем не улыбалось умирать от болезни. По крайней мере, от болезни, которая оказалась бы, как это часто бывает, постепенным, облегченным переходом к смерти. Подсознательно он жаждал встречи со смертью во всей полноте своих жизненных сил. Предстать перед смертью уже полумертвым — не дай Бог! Он поднялся, с трудом пододвинул к окну кресло, уселся в него, закутался в одеяло. За легкими занавесками, там, где не было плотных складок, сияли звезды. Он сделал глубокий вдох и вцепился в подлокотники, чтобы унять дрожь в руках. Самое главное — это сохранить ясность сознания. «Надо попытаться», — подумал он и вдруг вспомнил, что не выключил газ на кухне. «Надо попытаться». Но и тут не обойдешься без долгих усилий. Ничего в жизни так просто не дается, все приходится завоевывать. Он трахнул кулаком по подоконнику. Никто не рождается сильным или слабым, волевым или безвольным. И силу, и ясность сознания нужно выстрадать. Судьба гнездится не в самом человеке, а витает вокруг него. И тут Мерсо заметил, что он всхлипывает. От слабости, от детского страха — болезнь чуть не превратила его в плаксивого ребенка. Руки холодели, к горлу подступила тошнота, Мерсо вспомнил о своих ногтях, потом принялся ощупывать распухшие лимфатические узлы под ключицей. И подумагь только, что за красота разлита над миром, там, за окнами! Его мучила неутолимая жажда жизни, ревнивая влюбленность в нее. Он подумал о вечерах в Алжире, когда под зеленым куполом небес звучат фабричные гудки и людские толпы высыпают на улицу. Вспомнил о полыни и полевых цветах среди развалин, домишке, сиротливо ютящемся среди кипарисов в Сахеле, — и перед его глазами возникало видение жизни, чья красота и счастье, казалось, сотканы из отчаянья, из обрывков мимолетной вечности. Вот с чем ему так не хотелось бы расставаться! Неужели жизнь будет идти своим чередом и без него? Задыхаясь от бессильной ярости и жалости к самому себе, он вспомнил обращенное к окну лицо Загрея. Закашлялся, кое-как отдышался. Под одеялом было душно, его снова бросало то в жар, то в холод. Он сгорал от смутного бешенства и, судорожно сжимая кулаки, чувствовал, как кровь тяжело стучит в висках. Вперившись в пустоту, он ждал, что новая волна судорог вот-вот смоет его в пучину лихорадочного забытья. Его и впрямь скорчило, передернуло, и он очутился в липком, совершенно замкнутом мирке, где его глаза волей-неволей закрылись и сам собой угас неукротимый животный бунт. Но перед тем, как забыться во сне, он успел увидеть, что ночь за занавесками побледнела, и расслышал голос пробуждающегося с зарей мира, властный зов нежности и надежды, заглушавший его ужас перед смертью и в то же время уверявший, что он обретет смысл смерти в том же, в чем состоял весь смысл его жизни.

Когда он проснулся, день был уже в разгаре, за окнами, на припеке, вовсю щебетали птицы и стрекотали цикады. И тут ему вспомнилось, что как раз сегодня должна приехать Люсьена. Чувствуя себя вконец разбитым, он еле дотащился до постели. Во рту остался привкус лихорадки, а в глазах ощущалась такая резь, что все вокруг казалось каким-то колючим, неприветливым. Мерсо велел пригласить Бернара. Тот явился, как всегда, молчаливый и озабоченный, послушал больного, снял очки, чтобы протереть стекла, и, наконец, пробормотал:

— Да, дело плохо.

Потом сделал Патрису два укола, отчего тот на какой-то миг потерял сознание, хотя особой чувствительностью не отличался. А придя в себя, увидел, что доктор одной рукой старается прощупать его пульс, а другой держит часы, следя за судорожными скачками секундной стрелки.

— Вы были в обмороке целую четверть часа, — сказал он. — Сердце не выдерживает. Следующая потеря сознания может оказаться роковой.

Мерсо прикрыл глаза. Он совсем обессилел, губы у него посинели и потрескались, воздух вырывался из груди со свистом.

— Бернар, — позвал он.

— Да.

— Это так ужасно — скончаться в беспамятстве. Я хочу встретить смерть в полном сознании, вы понимаете?

— Понимаю, — кивнул Бернар, протягивая ему пригоршню ампул. — Если вам станет хуже, разбейте одну и проглотите. Это адреналин.

Выходя, доктор столкнулся с Люсьеной.

— Вы все так же очаровательны.

— Что с Патрисом? Он заболел?

— Да.

— Серьезно?

— Да нет, все хорошо, — поспешил успокоить ее Бернар. И, уже в дверях, добавил: — Только постарайтесь не утомлять его, оставляйте почаще одного.

Весь день Мерсо боролся с приступами удушья. Дважды к сердцу подкрадывалась холодная и цепкая пустота, угрожая новой остановкой пульса, но оба раза адреналин вызволял его из этой липкой бездны. И весь день он не отрывал помутневших глаз от бесподобного вида за окнами. Часа в четыре на морском горизонте показалась красная точка и, мало-помалу вырастая, превратилась в большую лодку, сверкавшую от водяных брызг, солнечных лучей и рыбьей чешуи. На корме суденышка, равномерно загребая веслами, стоял Перез. А вслед за тем почти мгновенно настала ночь. Мерсо закрыл глаза и впервые за целый день улыбнулся. Люсьена, незадолго перед тем заглянувшая в спальню — ее томила смутная тревога, — бросилась к нему, обняла и поцеловала.

— Присядь, — попросил ее Мерсо, — ты можешь побыть со мной.

— Хорошо, только ты помолчи, не трать сил понапрасну.

Так они промолчали до тех пор, пока не появился Бернар; сделав укол, он тут же удалился. Огромные алые облака не спеша плыли по небу.

— Присядь, — попросил ее Мерсо, — ты можешь побыть со мной.

— Хорошо, только ты помолчи, не трать сил понапрасну.

Так они промолчали до тех пор, пока не появился Бернар; сделав укол, он тут же удалился. Огромные алые облака не спеша плыли по небу.

— Когда я был маленьким, — с трудом произнес Мерсо, откинувшись на подушки и не сводя глаз с неба, — мама говорила мне, что закатные облака — это души умерших, возносящиеся в рай. Вот так чудо, думал я, значит, и у меня душа алого цвета. Теперь-то я знаю, что алые облака просто-напросто предвещают ветреный день. Но и это тоже чудесно.

Наступила ночь, полная видений. Огромные сказочные звери покачивали головами среди пустынных пейзажей. Потихоньку отогнав их подальше, в глубь лихорадочного беспамятства, Мерсо оставил перед мысленным взором только окровавленное лицо Загрея. Смерть скоро породнит их, убийца и жертва станут братьями. Мерсо озирал свою жизнь таким же ясным, мужественным взглядом, каким смотрел в свое время на Загрея. До сих пор он просто жил, теперь пришла пора подвести итоги этой жизни. Что же осталось от того неистового порыва, который вечно толкал его вперед, от той неуловимой, но созидательной поэзии, которой было преисполнено его существование? Ничего, кроме голой истины, а уж она-то не имеет ничего общего с поэзией. Все мы с самого рождения носим в себе множество несхожих существ, массу переплетенных между собою, но неслиянных зачатков личности и лишь перед самым концом угадываем, что же из них было нашим подлинным «я». Обычно этот выбор делает за нас судьба. А Мерсо осуществил его сам, сознательно и решительно. В этом и состояло все его счастье как в жизни, так и в смерти. Еще недавно он смотрел на смерть с животным ужасом, а теперь понял, что бояться ее — значит бояться самой жизни. Страх смерти можно оправдать только безграничной привязанностью ко всему, что есть живого в человеке. Кто не решался действовать, чтобы вознести свою жизнь на новую высоту, кто малодушно упивался собственной немощью, те не могут не бояться смерти, памятуя о том приговоре, который она выносит их прошедшей впустую жизни. Такие никогда не жили в полную силу, да и жили ли они вообще? Смерть навсегда лишает живительной влаги тех странников, кто не сумел утолить свою жажду при жизни. А для других оказывается роковым и благостным событием, отвергающим и уничтожающим их бытие, но равно принимающим и смирение, и бунт.

Весь день и всю ночь Мерсо провел, сидя на краешке кровати, опершись на ночной столик и охватив голову руками: лежа он уже не мог дышать. Люсьена молча смотрела на него, примостившись рядом. Он тоже иногда поглядывал на жену, думая о том, что, потеряв его, она не устоит перед первым встречным. Отдастся так же, как отдалась ему, и ничего в мире не изменится, когда кто-то другой будет дышать теплом ее полураскрытых губ. А иногда он поднимал голову и смотрел в окно. Теперь его трудно было узнать: воспаленные глаза потускнели и глубоко ввалились, впалые бледные щеки заросли синеватой щетиной.

Он с кошачьей тоской посмотрел за окно, потом вздохнул и перевел взгляд на Люсьену. Теперь он улыбался, и эта жесткая, скупая улыбка придала его исхудавшему, осунувшемуся лицу неожиданное выражение силы и бодрости.

— Ну, как ты? — спросила она упавшим голосом.

— Ничего, — отозвался он и, снова обхватив голову руками, погрузился в свою ночь. И тут, на исходе воли к сопротивлению, ему впервые открылась тайна улыбки Ролана Загрея, так раздражавшей его в первое время их знакомства. Он дышал прерывисто и хрипло; жар его дыхания оседал влажным пятном на мраморной крышке столика, а потом теплым облачком обдавал лицо, и эта нездоровая теплота была особенно ощутима по контрасту с заледеневшими пальцами и ступнями. Сочетание тепла и холода тоже было приметой жизни, оно приводило на память восторг Загрея, благодарившего жизнь за то, что она «еще дает ему возможность гореть». Патриса внезапно охватил порыв яростной братской любви к этому человеку, который когда-то был ему совершенно чужим; теперь он понял, что, убив Загрея, он навсегда связал себя с ним узами более прочными, чем узы любви. И общими были накопившиеся в нем слезы с привкусом жизни и смерти.

Вспоминая невозмутимость Загрея, глядящего в лицо смерти, Мерсо прозревал в ней тайный и безжалостный образ собственной жизни. Прозрению помогала лихорадка, а еще — восторженная уверенность в том, что он пребудет в полном сознании до самого конца и встретит смерть с открытыми глазами. В тот далекий день глаза Загрея тоже были открыты — и на них навертывались слезы. Но то была последняя слабость человека, не сумевшего взять свое от жизни. А Патрису нечего было бояться этой слабости. Вслушиваясь в лихорадочные толчки крови, словно рвущейся вон из тела, он знал, что эта напасть обойдет его стороной. Ибо он сыграл предназначенную ему роль, исполнил единственный настоящий долг человека — быть счастливым. Правда, счастливым он был недолго. Но разве дело во времени? Оно может только служить препятствием на пути к счастью, а в остальном его можно и не принимать в расчет. Мерсо одолел эту преграду, а уж сколько там сумело прожить порожденное им новое и счастливое существо — два года или два десятка лет — это значения не имеет. Счастье состояло в том, что он дал жизнь этому существу.

Люсьена поднялась, чтобы поправить одеяло, сползшее с его плеч. Он вздрогнул от ее прикосновения. Начиная с того дня, когда он чихнул на площади перед виллой Загрея, и вплоть до нынешнего часа, его тело верой и правдой служило посредником между ним самим и миром. Но в то же время продолжало собственное существование, не зависимое от воплощенного в нем человека. И все эти годы в нем длился медленный, незримый процесс распада. Теперь оно завершало свой путь и было готово расстаться с хозяином, вернув его миру. Дрожь, внезапно сотрясшая Патриса, была лишним подтверждением их давнего и обоюдного согласия, которое даровало им обоим столько радостей. Будь иначе, Мерсо не воспринял бы эту дрожь с чувством отрады. Не хитря и не малодушничая, он добился того, чего хотел: в ясном сознании остался наедине со своим телом и теперь мог заглянуть в лицо смерти широко раскрытыми глазами. Суть в том, чтобы вести себя по-мужски, ведь оба они были настоящими мужчинами. И больше ничего вокруг — ни любви, ни показных жестов, — только бескрайняя пустыня одиночества и счастья, среди которой Мерсо разыгрывал свои последние карты.

Его дыхание становилось все слабее. Он втянул в себя глоток воздуха, и легкие захрипели, словно трубы испорченного органа. Лодыжки сковал холод, кончики пальцев онемели. Занималась заря.

Раннее утро было полно птиц и свежести. Солнце одним скачком поднялось над горизонтом. Земля облеклась в золото и зной. Небо и море обдавали друг друга голубыми и янтарными брызгами, играли в солнечные зайчики. Поднялся легкий ветер, дышавший солью сквозняк ворвался в окно, освежив ладони Мерсо. К обеду ветер утих, и под дружное пение цикад день лопнул, словно перезрелый плод, обдав все пространство мира теплым и душистым соком. Покрытое золотистыми масляными блестками море дохнуло на изнемогшую от солнца землю, и га, в свою очередь, задышала ароматами полыни, розмарина и раскаленных камней. Лежа в постели, Мерсо уловил миг этих дуновений, этого взаимного обмена дарами и пристальней вгляделся в огромное и округлое море, сияющее улыбками богов. Потом он внезапно заметил, что уже не лежит, а сидит, а рядом с его лицом виднеется лицо Люсьены. Что-то похожее на камень медленно поднималось из глубины его существа, подступая к самому горлу. Мерсо дышал все быстрей и быстрей, пользуясь задержками этого тяжелого комка. А тот все поднимался и поднимался. Мерсо взглянул на Люсьену, спокойно улыбнулся, — казалось, что его улыбка тоже идет откуда-то изнутри. Потом откинулся на подушки, не переставая ощущать в себе это медленное, неудержимое восхождение. Посмотрел на припухшие губы Люсьены, на улыбку земли за ее спиной, — посмотрел с одинаковым интересом и вожделением.

«Через минуту, через секунду», — подумалось ему. Восхождение завершилось. И, став камнем среди камней, он с радостным сердцем обратился к истинам недвижных миров.

Сноски

1

Бальтасар Грасиан (1601–1658) — испанский писатель-моралист, иезуит.

2

овощи, зелень (англ.).

3

Надписи на немецком и итальянском языках.

4

Рыбная похлебка с приправами.

Назад Дальше