Карты на стол (сборник) - Макс Фрай 47 стр.


– Вроде того.

– А навигатор?

– Давным-давно отмучился. Еще после шестого объезда. И телефон, кстати, тоже. Проверь свой.

– После шестого – чего?

– Объезда, – флегматично повторяет Тома.

Я лезу в карман за телефоном. Экран которого, оказывается, пуст и темен, как небо за окнами. Аккумулятор, что ли, сел? Вообще-то, вполне может быть, утром он показывал всего половину, а потом… Ай, неважно. Заряжалка-то с собой. В рюкзаке. А рюкзак в багажнике. Упс! Ладно, потом.

– Разрядился, – говорю я.

– Жаль, – меланхолично откликается Тома. – Впрочем, не то чтобы я особо надеялся.

– Да что происходит?!

Сразу надо было орать. Вот буквально в первую же секунду. Похоже, собственный крик помогает мне включить голову. И заодно пошире открыть глаза. И увидеть наконец, что дорога, по которой мы едем, меньше всего на свете похожа на междугороднее шоссе. На какую-нибудь проселочную грунтовку, впрочем, тоже не очень. Она вообще не похожа на дорогу. Скорее на бескрайнее лавовое поле. А еще больше – на внезапно застывшее море, слегка подсвеченное изнутри. Хотя судя по ощущениям, поверхность идеально ровная. Совершенно не трясет.

– Я не знаю, что происходит, – говорит Тома. – Будешь смеяться, я даже не понимаю, когда собственно это началось. Ремонт дороги, стрелка «объезд», навигатор ругается, как ему и положено, потом смиряется, пересчитывает маршрут, едем дальше. Снова ремонт, снова объезд, пересчет. Причем сначала там действительно была какая-то стройка – фонари, заборы, экскаваторы, люди в касках. Потом – только заборы и тусклые лампы, потом не стало и их. И никаких населенных пунктов, ни даже хутора завалящего, хотя я же вроде бы помню: на этом участке пути бесконечные городки и деревни, разогнаться толком не успеваешь, знаков ограничения скорости больше, чем деревьев, которые тоже куда-то подевались, я не отследил, в какой момент… На шестом, что ли объезде у меня окончательно сдали нервы, а навигатор завис, пискнул и вырубился. Я хотел тебя разбудить, твой прибор, ты и разбирайся. Но как-то, знаешь, пожалел. Не хотел бы я проснуться в такой ситуации. Подумал, ладно, сперва выберусь в какое-то более-менее внятное место, тогда… А потом стало не до того, потому что пришел туман.

– Опять туман? Такой как в сумерках?

– Примерно. Только хуже. Вел себя совсем уж по-хозяйски. Вывалился на дорогу и заполнил собой весь мир. Хорошо что мы с тобой заранее придумали сигаретами его гонять. Я закурил, и туман начал рассеиваться. Совсем не ушел, но хоть что-то стало видно… Я полпачки наверное скурил, одну за другой. Уже подташнивать стало, но как только останавливался, туман сразу переходил в наступление. Видимость – почти ноль. И запах в машине гнилой, болотный, хуже не придумаешь. Закурю – туман снова расступается, и вонь уходит. Ну или просто перебивается табачищем, тоже дело. Я еще подумал: ясно теперь, кому на руку борьба с курением. Я же сам пару лет назад чуть не бросил, поддавшись общему настроению, помнишь? И хорош бы я был, если бы не передумал тогда на третий, что ли, день…

– На второй, – говорю я.

И словно бы со стороны слышу, что голос мой звучит в точности как Томин. Такой же тихий и ровный. И убийственно спокойный. Истерический визг был бы в сто раз лучше. Потому что истерический визг – один из убедительных признаков онтогенеза. То есть жизни.

Но вряд ли у меня сейчас получится убедительно завизжать.

Ладно, нет так нет. Обойдемся.

– Но сейчас-то никакого тумана нет, – говорю я. – Получается, ты его победил.

– Тумана нет, – соглашается Тома. – И дороги тоже больше нет. И деревьев. И полей, и фонарей, и домов. И даже дурацких этих красных стрелок с надписью «объезд». Вообще ничего, включая телефонную связь. Пиррова победа. Если это вообще она.

– Кофе зато еще есть, – говорю я. – И бутерброды. И машина. И даже бензин в баке.

– С бензином, кстати, странная штука. По-моему, он больше не расходуется. Я уже хрен знает сколько часов еду. По моим ощущениям, давным-давно должно было наступить утро. А стрелка все там же. Впрочем, датчик мог просто поломаться. Чем он хуже прочих приборов? Вот это будет жопа, если вдруг…

Да не то слово.

Я протягиваю Томе еще одну порцию кофе. И разворачиваю два бутерброда, себе и ему.

– Держи, – говорю. – Мы с тобой совершенно точно не приборы. Значит, будем функционировать, как миленькие. И скоро выберемся на какую-нибудь нормальную дорогу. И гори все огнем.

– У меня такое дурацкое ощущение, что нас с тобой тоже больше нет, – уныло говорит Тома. – Некому отсюда выбираться. Странное такое ощущение, сосущая пустота, немного похоже на голод, только не в животе, а в каком-то другом месте. Бесконечно далеком. На том, где раньше были мы? Не знаю, как это место накормить.

Ужас не в том, что Тома говорит чушь. А в том, что я отлично его понимаю. Но в этом сейчас лучше не признаваться. И без меня тошно.

Поэтому я говорю…

– Для начала попробуй все-таки бутерброд. Старая добрая безотказная классика. Если не поможет, будем думать дальше. Лично меня совершенно не устраивает, что нас нет. Ни за что с этим не соглашусь! Нас же в Гданьске Янкины кошки ждут. Голодные. Кроме нас их накормить некому.

– Ох ты ж е! – восклицает Тома. – Кошки!

И хватается за голову. Правда всего одной рукой. Вторая на руле, хотя особой надобности в этом, увы, пока нет.

Важно, впрочем, не это. А то, что друг мой снова заговорил своим голосом. Немного чересчур громким и таким сочным, хоть на бутерброд его мажь. Поверх расплавившегося от тепла и слегка зачерствевшего под салфеткой сыра.

– Целых четыре кошки. Кукла, Бите, Милка, Ангел, – говорю я. – Рыжая, полосатая, черная в белых носочках и белая с рыжим хвостом. Кукла сейчас небось спит пузом кверху, Бите в очередной раз взламывает шкаф; к нашему приезду, надеюсь, как раз справится и встретит нас разноцветной россыпью Янкиных лифчиков и носков. Милка наверное сидит на подоконнике и орет о вечном. А Ангел с присущей ей деловитой просветленностью тихонько догрызает общественную сушку – пока подружкам не до того.

– Одно слово – Ангел, – улыбается Тома. – Отличная кошка. Очень ее люблю. Не будь Янка твоей сестрой, украл бы, честное слово.

– А Милку что, не украл бы? – возмущаюсь я. – А Куколку? А Бите?

Говорю и чувствую, как оттаивает мой голос, и вместе с ним что-то еще внутри. То ли сердце, то ли иные какие-то неведомые потроха, о существовании которых обычно и не подозреваешь, пока не придет толстая теплая кошка, не уткнется носом в бок и не замурлычет от счастья, что ты, бессмысленное двуногое существо, есть на этой прекрасной земле.

И вот теперь – как будто все четыре Янкины кошки одновременно прижались к нашим бокам, спинам, пяткам, шеям и задницам. И хором заурчали. Удивительные существа эти кошки. Иногда достаточно просто вспомнить, что они где-то есть.

– Ну что ты, – смеется Тома. Громко, совсем как живой. В смысле, как в старые добрые времена, несколько часов назад. – Всех украл бы. Но Ангела – первой. Lovers at first sight in love forever, сердцу не прикажешь, такие дела.

И я тоже смеюсь. И пихаю его локтем в бок.

– И никто не знает, что ты здесь Фрэнк Синатра, да? Ладно. Сейчас мы им устроим.

– В смысле?

– Какой тут может быть смысл. Пой давай. Как у меня дома пел. А то едем без музыки, как дураки.

Какое же счастье, что Томе не надо ничего объяснять. И уже миг спустя темнота взрывается от его богатырского рева:

– Стрэнжырз инзынайт! Ыксчэнджынг глянсыз!

– Wondering in the night what were the chances, – подхватываю я.

К счастью, со слухом у меня не намного лучше, чем у моего дружищи. И акцент у меня – о-го-го! Даже стараться особо не надо.

Но я все равно стараюсь. Глупо было бы все испортить вот именно сейчас, когда я почти явственно вижу деревья, обступающие узкую проселочную дорогу, по которой, взметая клубы пыли, несется наш героический луноход породы Мицубиси, настоящий боевой самурай.

– Самсынг ин ерайз! – сиреной завывает Тома. – Ваз со ынвайтинг!

– Самсынг ин ер смайл! – я тоже делаю, что могу.

И дальше гнусавым, но задушевным дуэтом:

– Something in my heart told me I must have you!

И на этом месте начинаем ржать. Просто невозможно удержаться. И ржем наверное добрых полчаса. То есть, конечно же, вечность. Но мы оба понимаем, как серьезно звучит это слово. И поэтому не станем произносить его вслух. По крайней мере, не сейчас.

Сейчас надо петь дальше. Хорошо, что Тома помнит слова. А я могу просто подвывать. Чем смешнее, тем, как я понимаю, лучше. Не знаю, почему. Но главное, что оно работает.

– Стрэнжырз инзынайт! Ту лонлы пипал! – истошно орем мы, до предела опустив оконные стекла, чтобы весь мир стал свидетелем наших усилий, и никто бы не отвертелся от этой чести. – We were strangers in the night! up to the moment! when we said our first hello-о-о-о!

В переводе это, конечно же, означает: «Ты видишь?! Там у обочины припаркована самая настоящая фура! Да ладно – фура! На асфальте появилась разметка! Ну ни фига себе, живем! Еще как живем, ты видишь эти посадки по краям дороги? Скажу тебе больше, за ними – рапсовые поля. Да иди ты! Истинно тебе говорю».

Вот как-то примерно так.

– Ольштын, – говорит Тома.

– Что?

– Указатель проехали. Ольштын – пять километров.

– Отлично. Оттуда до Гданьска примерно полторы сотни.

– На самом деле, сто семьдесят. Но неважно. Все равно недалеко.

– Лучше бы, конечно, какой-нибудь Эльблонг, – мечтательно говорю я. – Или вообще Новы-Двур. Но ладно, фиг с ним, доедем. Полчаса назад меня бы и Улан-Батор устроил, будем честны.

– Упаси боже, – строго говорит Тома. – Какой может быть Улан-Батор, когда у нас кошки голодные?

– Еще не голодные, – твердо говорю я. – По моим прикидкам, сейчас часа три ночи, никак не больше.

И достаю из кармана телефон. 2:57 написано на его бодро сияющем экране.

– Два пятьдесят семь, – говорю я.

– А по местному еще на час меньше, – ухмыляется Тома. – Значит, будем в Гданьске в четыре, как я тебе и обещал.

Голова и лира плыли по Гебру

Kyrie

– Ars subtilior, – говорит Родриго, – в переводе с латыни «тонкое», «изысканное» искусство – это направление западноевропейской музыки, существовавшее примерно до двадцатых годов пятнадцатого века. Историки традиционно рассматривают его как переходный период от средневековой музыки к ренессансной.

И умолкает, пока Рената переводит его речь с английского на литовский.

Лекция, даже такая простенькая – самая тяжелая часть выступления. Родриго – не любитель говорить. И языки ему никогда не давались. Тот же английский – столько лет учил, а все еще чувствует себя неуверенно, когда приходится говорить длинными предложениями. А по-литовски, хоть и прожил здесь несколько лет, до сих пор знает всего несколько вежливых фраз: «добрый день», «большое спасибо», «хорошего вечера», «пожалуйста, счет» и все в таком роде. Этого, впрочем, достаточно. Когда тебе не о чем говорить с людьми, учить языки – напрасная трата времени. А лекции перед выступлениями неплохо бы целиком переложить на Ренату. Рассказывать ей, похоже, нравится даже больше, чем петь. Удивительно, но бывает и так.

Надеюсь, она останется с нами надолго, – думает Родриго.

Вообще-то, обычно вокалисты в его ансамбле не задерживаются. Их можно понять.

С нами трудно, – думает Родриго. – Мало кто такое выдержит.

Он не то чтобы чересчур самокритичен, просто честен с собой. И очень хорошо знает, как обстоят дела.

– Многоголосные сочинения Ars subtilior, – говорит Родриго, – отличаются исключительной изысканностью нотации, ритма и гармонии и нередко рассматриваются как феномен музыкального маньеризма.

Едва дождавшись, пока умолкнет переводчица, он с нескрываемым облегчением добавляет:

– А теперь слушайте музыку.

Родриго вынимает из футляра продольную флейту, но прежде чем поднести ее к губам, смотрит на Роджера – как он? В порядке?

Вроде, в порядке. Хоть и выглядит сегодня как черт знает что. Вместо концертного костюма джинсы, серая сорочка и дурацкий пижонский куцый пиджак, шея замотана дешевой хлопковой шалью, отросшие волосы связаны на затылке узлом. Но все это делает его похожим не на проходимца, случайно затесавшегося в ансамбль, а на специально приглашенную звезду, высокомерно отказавшуюся соблюдать общие правила. Таков уж Роджер, ему все сходит с рук. Заявись он сюда, завернувшись в банную простыню, и публика будет недоумевать, почему все остальные музыканты одеты, как пугала, вместо того чтобы взять пример с коллеги и явить взорам образец благородной простоты.

Впрочем, неважно. Главное, Роджер – здесь. И органетто при нем. Не забыл на том берегу Стикса, не пропил в одной из бесчисленных забегаловок, которые, можно не сомневаться, круглосуточно открыты теперь и в раю, и в аду, специально для его, Роджера, удовольствия, чтобы не заскучал.

Удивительное дело, – думает Родриго, – и рай, и ад всегда казались мне глупой сказкой, из тех, какими лишенные воображения няньки пугают своих великовозрастных питомцев, однако в существование открытых там специально для Роджера кабаков я верую всем сердцем, истово, без тени сомнения. Поразительно все-таки устроен человеческий ум.

Господи, помилуй его и всех нас, – думает Родриго. Он всегда так думает перед началом выступления. Родриго совсем не уверен, что Бог действительно есть. Но без Него было бы слишком страшно даже браться за флейту, не то что играть. Никакое сердце не выдержит.

Поэтому – так.

O Felix templum jubila

Я открываю глаза и сразу снова зажмуриваюсь, потому что слева от меня за окном бешено пылает предзакатное солнце, а справа неумолимо сияют лампы так называемого дневного света. Никогда не видел ничего страшнее их тусклого бледого излучения; понятия не имею, почему оно так пугает меня, зато совершенно точно знаю, что если небытие все-таки существует и в один прекрасный день выйдет поохотиться на бродяжьи души вроде моей, оно станет ловить нас как рыб на блесну, сияющую вот так же, как эти проклятые лампы, белым, тусклым, жутким, прельстительным, обманчиво ясным светом.

Впрочем, хватит. Нет никакого небытия, я сам тому свидетель, готов подтвердить под присягой. Зато существует бесконечное число способов быть; я перепробовал достаточно, чтобы определиться с предпочтениями, и, положа руку на сердце, если бы пришлось выбирать только один, навсегда, оставил бы себе вот эту возможность сидеть слева от Родриго, который сейчас, как нарочно, чтобы меня подразнить, подчеркнуто медленно расчехляет свою драгоценную флейту, слишком долго подносит ее к губам, в последний момент, словно бы передумав играть, убирает, переворачивает страницы партитуры, тянет паузу, но вот наконец поднимает руку, посылая прощальный привет человеческому миру, не покинув который, не превратишься в звук, и мы следуем за ним, мы начинаем.

Какое счастье.

Beauté Parfaite

Надо же, опять у него новые вокалисты, – думает Айдж.

Он уже не раз слушал эту программу и заранее знает, что по-настоящему его захватит позже, где-то ближе к середине наступит перелом, после которого в голове не останется мыслей, а в теле – никаких ощущений, кроме льющегося снизу вверх, устремленного к небу звука. Никаких специальных усилий для этого предпринимать не надо, музыка сама выбирает момент, когда ворваться в твою крепость, главное – присутствовать. Быть рядом. Там, где ее хорошо слышно. Например, сидеть в концертном зале, во втором ряду – если уж в первом мест не досталось.

Они с Леной пришли на концерт почти за полчаса до начала – когда в билетах не указаны места, а ты любишь сидеть как можно ближе к сцене, имеет смысл явиться заранее. Но на лавке в первом ряду уже лежало чье-то пальто, поэтому им пришлось сесть во втором. Ничего, все равно близко. Совсем близко. Так хорошо.

Владелец пальто, кстати, так и не объявился. Передняя лавка по-прежнему пуста. И это совсем отлично, никто не заслоняет от нас музыкантов. А на них имеет смысл посмотреть.

Такие красивые женщины сегодня поют, – думает Айдж. – Сопрано – вообще слов нет. Королева. Высокая, статная, золотоволосая, исполненная снисходительного спокойствия, которое под стать скорее стихии, чем человеку. Зимнее море, еще не замерзшее, но уже загустевшее от холода, может быть таким спокойным. И падающий в него снег. И снежная туча – тяжелая, темная, сияющая, такая огромная, что кажется, будто она и есть само небо.

А вот эта черненькая, которая переводила лекцию, с виду настоящая лесная ведьма. Встретишь такую в майскую ночь на тропе и считай, пропал, никогда уже не вернешься домой, никогда об этом не пожалеешь. Я бы, пожалуй, не пожалел; впрочем, полно, когда я в последний раз бродил по ночному лесу? То-то и оно, что вообще никогда.

Темноволосая ведьма-переводчица – меццо-сопрано. Второе меццо-сопрано – маленькая блондинка из тех, что почти всю жизнь выглядят шестнадцатилетними, а потом, в самом конце, внезапно превращаются в таких удивительных старушек, о которых сразу думаешь, что они – заколдованные школьницы, и невольно начинаешь прикидывать, как же теперь их спасать, хотя спасать, конечно, никого не надо, все и так хорошо.

У маленькой блондинки удивительный голос, почти контратенор, так что впору счесть ее переодетым мальчиком, но зачем бы такой маскарад? Да нет же, девочка, точно девочка. И – внезапно ему становится очевидно – у нее же роман с басом! Или даже не роман, а давний счастливый брак? По крайней мере, нежности между ними явно больше, чем страсти; впрочем, возможно, это просто темперамент такой. Разные люди бывают.

Назад Дальше