Но без помощи экономки им было не вырваться, и Женевьева, превозмогая страх, от которого низ живота сводило болезненной судорогой, пообещала Агнесе, что в столице найдет управу на монастырь и непременно вернется в замок — рожать будущего барона Бринар.
— Хвала Свету Единому, — осенила себя стрелой экономка, услышав от бестрепетно лгущей Женевьевы, что матушка Рестинат сказала с полной уверенностью — мальчик. — Наследник.
А в памяти ломкими тяжелыми льдинками стыли слова человека из часовни: «Сын или дочь Бринара не будут владеть его наследством, если я не могу владеть своим». Нет, бежать отсюда! Бежать как можно дальше! В столицу, где, по слухам, умирает король Ираклий. Затеряться в суматохе по случаю коронации наследника, спрятаться, забиться в какую-нибудь нору, а потом уехать в Молль. Не найдет! Ни за что не найдет в славной и священной земле, в которой нет уголка, где не слышался бы трижды в день звон святых колоколов. Бежать, как из горящего дома, не думая о богатстве, спасая лишь самое ценное — детей. Детей…
Хлопотала Агнеса, собирая в дорогу теплое шерстяное белье и чулки, плакали прозрачно-желтыми восковыми слезами свечи, которых экономка больше не жалела для нежеланной, но необходимой хозяйки замка. А Женевьева бездумно перебирала шкатулку с рукодельем, остановившись лишь от резкой боли — слишком сильно сжав клубочек шелковых ниток, уколола палец спрятавшейся в нем иголкой. Вздрогнула, глянула, будто удивляясь, на выступившую каплю крови, поспешно бросила нитки обратно в шкатулку, чтобы не испачкать белоснежный шелк. Глубоко вдохнув и выдохнув, чтобы успокоить забившееся вдруг сердце, окликнула Агнесу:
— Госпожа Рестинат еще в замке?
— Да, госпожа баронесса, с мэтром Каншером сидит.
— Что же, ему лучше?
Женевьева аккуратно уложила рукодельные припасы поплотнее, освобождая место для бутылочки темного стекла, туго заткнутой деревянной пробкой. Но ставить ее в шкатулку не стала, только тронула холодный выпуклый бок и тут же отдернула пальцы, словно обожглась.
— Лучше, госпожа баронесса. В себя уже пришел, есть попросил. Справлялся о делах и вам передал почтение. Эту шаль укладывать?
Женевьева мельком глянула на вышитую ткань в руках Агнесы, покачала головой:
— Не стоит. Она летняя, пока не пригодится, а после солнцеворота мы вернемся.
Дома она бы назвала день по имени святого, чью память следовало в него чтить, но в этой дикой стране даже те, кто считает себя истинно светолюбивыми, лучше знают нечестивые праздники своих предков, чем церковный канон. Скажи той же Агнесе про день святого Амасвинда — и экономка призадумается, а солнцеворот — понятно любому местному несмышленышу.
Только вот про возвращение Женевьева тоже солгала, и вышитая шаль, окаймленная дорогим корсиланским кружевом, ее не дождется. Пальцы снова потянулись к флакончику, просто потрогать, как тянет расчесать зудящее место, но Женевьева запретила себе глупую слабость — еще заметит внимательная экономка.
— Готово, госпожа баронесса. Как вы велели — только самое нужное.
Сундук и вправду оказался небольшим, крепкий мужчина с таким без особого труда управится, но Женевьева всерьез боялась, что и этой поклажи будет слишком много. Слуг из замка в городе придется отпустить обратно и нанять новых, чтобы ничто не смогло навести на след, но надежного человека еще попробуй найди. Что ж, не стоит думать о подгоревших пирогах, когда мука не молота. До города еще надо добраться.
— Хорошо, Агнеса, — сказала Женевьева, чувствуя, как саднят губы от любезной и спокойной улыбки, слишком часто застывавшей на них в эти дни. — Идите и позовите ко мне Рестинат. И напомните про тинктуру от кашля, что она обещала сварить.
Молча поклонившись — учтивые приседания у здешней прислуги были не в чести — Агнеса исчезла, и Женевьева вздохнула чуть свободнее, словно присутствие экономки давило незримой тяжестью. Как же она устала врать, а ведь все только начинается.
Денег в заветном сундучке покойника-барона оказалось немного, куда меньше, чем ожидала Женевьева увидеть после осенней продажи шерсти и прочего хозяйственного припаса. Возможно, у Каншера есть расписки и векселя, но их брать нельзя. Или можно? Если обналичить сразу, перед тем, как скрыться, то почему бы и нет?
Женевьева устало потерла виски. Деньги — это важно, об этом обязательно надо подумать, но в мыслях только темный флакончик с резко пахнущей маслянистой жидкостью, тщательно отмеренной Рестинат. А вот и знахарка, легка на помине.
— Зачем звали, госпожа баронесса? Говорено уже все, нового не скажу.
Рестинат могла бы быть сестрой Агнесы. Такая же худая, жилистая и крепкая, как высохшее на корню дерево без малейшей гнили, а глубокие морщины на коричневом лице, выдубленном солнцем, ветром и временем, лишь коже добавляли сходства с корой. Да и глядела старуха так же хмуро и неприветливо, как экономка, с порога пронзительно зыркнув на блестящий среди клубков и моточков флакон.
— Звала, матушка Рестинат, — мягко, словно и не замечая вызывающего непочтения, сказала Женевьева. — Уж простите, что потревожила, только нужны вы мне. Очень нужны.
— Никак, надумала? — буркнула старуха, проходя ближе к столу и замирая, скрестив руки на груди под тяжелой шерстяной шалью, даже с нескольких шагов пахнущей козами, дымом и чем-то еще, так что у Женевьевы засвербило в носу.
— Надумала, — кивнула Женевьева, поднимая на старуху взгляд и глубоко вздохнув для храбрости. — Заберите это, прошу. А мне дайте другое лекарство, настоящее. Чтобы срок доходить. А там — как Свет рассудит.
— И вправду надумала, — недобро усмехнулась старуха, выпрямляясь еще сильнее и став, под темной шалью, совсем похожей на опаленное молнией дерево. — Жалеешь, значит? А старших тебе не жаль сиротить? Баронесса, а все одно — дура. Пойми, если даже до срока доживешь, при родах непременно за Врата отправишься. Одна тебе дорога — скинуть плод пораньше, пока время не вышло. Или благодати своей боишься? Так она тебя не пожалеет, чрево не раскроет.
— Не благодати, — сказала Женевьева так тихо, что сама едва услышала свой голос, а может это опять зашумело в ушах, как случалось все чаще и чаще при накатывающей слабости. — Единым клянусь, не от страха это. И не от жадности, сами понимаете.
— Еще бы не понимать. Кабы мальчишку носила, тогда — наследник, при нем и тебе почет. А девке кто ж лен отдаст? Сунут под венец еще крохой, с кем король укажет — и прощай, баронство. Что ты теряешь, глупая?
— Ребенка, — стынущими, как от холода, губами ответила Женевьева, все так же упрямо и бессмысленно глядя на суровую, как здешняя зима, старуху. — Дочку… Помогите, матушка.
В глазах уже всерьез темнело, и Женевьева испугалась, как бы не упасть. До этого Свет Единый миловал, в обморок ей, как нежной принцессе из любимых романов, падать не приходилось ни разу, а теперь и вовсе некстати. Ей надо быть сильной, готовиться в дорогу…
— Ох, дура, — вздохнула Рестинат, едва уловимо мягчея лицом и голосом, только в светло-голубых, словно выцветших, глазах не таял лед. — Баронесса скороспелая… Да если бы я в силах была — неужели не помогла бы? И не ради денег твоих да милости. Мне скоро за Вратами ответ держать, золото там без надобности. Или думаешь, легко нерожденного назад отправлять? Без единого вздоха, без глотка молока… Что ж ты мне душу рвешь, девочка?!
— А в столице? — прошептала Женевьева, цепляясь за последнюю надежду. — Там ученые лекари, аптеки…
— Что лекари? — старуха презрительно скривила иссохшие губы. — Их дело кровь отворять да пиявок прикладывать. А в женских делах, потаенных, они меньше любого пастуха смыслят, тот хоть ягнят принимать умеет. Ну, коли мне не веришь, езжай, ищи. Меня тогда зачем звала? Дочке я твоей зелье сварила, да только ей бы сейчас в дорогу пускаться не след. Ну, коли мать матерей смилуется, хуже девице не станет. А для тебя у меня зелья нужного нет. От глупости зелий не бывает.
Свеча затрещала, видно, воск попался с примесью воды, по стенам метнулись тени, и Женевьева вздрогнула, кутаясь в теплую пелерину. Выпростав из-под плотной ткани руку, нерешительно взяла со стола холодный, прямо-таки ледяной флакон. Сжала пальцы, боясь выронить. Глянула в неподвижное, будто из мореного дерева вырезанное лицо Рестинат — знахарка кивнула.
— Вот и молодец, — сказала деловито и спокойно, будто не убеждала Женевьеву совершить смертный грех. — Да смотри, не в дороге. До постоялого двора доберешься, вина горячего попроси и с ним в комнате потихоньку выпей. После грелку к ногам — и спать ложись. А там уж ночью, когда начнется, зови на помощь, да лишнего не болтай, все и обойдется. Не ты первая, не ты последняя, всегда обходится.
— Обходится, — совсем онемевшими губами бессильно повторила Женевьева. — Так и сделаю, матушка.
— Обходится, — совсем онемевшими губами бессильно повторила Женевьева. — Так и сделаю, матушка.
Хорошо хоть опостылевшую улыбку можно было отпустить с губ — перед знахаркой держать лицо не нужно. Стискивая проклятый флакон, Женевьева другой рукой нащупала в кошельке золотую, судя по тяжести, монету, протянула знахарке.
Мрачно глянув, Рестинат качнула головой, буркнула:
— Себе оставь — пригодится. За тинктуру уплачено, а больше не возьму.
Круто повернувшись, старуха вышла из комнаты, и Женевьева осталась, сжимая в одной руке бессильное золото, в другой — смерть и жизнь разом. Опустив непослушными пальцами монету обратно в кошелек, положила ладонь на живот. Где-то там, внутри, совсем рядом, зреет другой плод, ядовитый. Сгусток ее собственной плоти, отчего-то решившей предать хозяйку. Растет, соперничая с ребенком, набирается сил… «До срока, может, и доходишь, — откровенно сказала Рестинат, вытирая чем-то смазанные перед осмотром руки о передник. — Опухоль будет давить внутрь и наружу, но это ничего, с таким годами живут и помирают совсем от другого. А вот рожать нельзя. Чрево не раскроется, а то и вовсе порвется. Коли будет рядом кто-то знающий и нетрусливый, ребенка спасти можно. Сама понимаешь, как. И какой ценой».
Она понимала. Ожидая близнецов, она все время боялась, что родить не сможет, погубив детей, и тогда ей подробно рассказали то, о чем Женни ранее только смутно догадывалась по обрывкам разговоров старших женщин. Никакой особой тайны в этом не было, но некоторыми вещами благовоспитанной девице интересоваться не положено, вот она и не интересовалась. Пока эти вещи сами не пришли к ней в дом с острым аптечным запахом, паром от горячей воды и уклончивыми взглядами окружающих — так, на всякий случай. Нож целителя — последнее средство спасти дитя, если матери уже не помочь. Средство, светлой церковью разрешенное и ученым лекарям, и обычным повитухам, и любому человеку, оказавшемуся рядом с умирающей роженицей. Дитя не виновато в грехах, за которые мать призывает к себе Свет Истинный, право ребенка — явиться в мир. А если речь идет о наследнике рода, то и подавно.
«Что ж, вот оно — возмездие за убийство, — подумала Женевьева устало. — Не черные кони с огненными глазами, не звук рога, от которого ломает кости, а во рту вкус крови, даже не костер Инквизиториума, которым пытался пугать отец Экарний. Все гораздо проще. Тогда, в прошлый раз, ты справилась, причем на диво легко, и повивальная бабка удивленно и радостно качала головой, говоря, что побольше бы таких рожениц. Было страшно, больно, но совсем не так больно, как ты боялась. И даже не очень долго: воды отошли перед самой рассветной службой, а Энни, попросившаяся на свет первой, закричала, когда ударили колокола к полдневной. В этот раз так не будет».
Двигаясь медленно, как во сне, она положила флакон в шкатулку, завернув в лоскуты бархата, из которых кроила сумочку для молитвенника. Не забыть бы лекарство! Надо прямо сейчас забрать его у Агнесы. Поверила ли экономка? Рестинат поклялась Матерью матерей держать в тайне, что вдова барона носит не сына-наследника, а дочь, но можно ли верить клятве язычницы? Можно ли вообще верить тому, что она сказала?
Женевьева глянула в окно, забранное толстым мутным стеклом. Ночь, наверное, перевалила за половину — пора ехать. Рестинат говорит, что еще недели две на раздумья у нее есть, потом риск будет слишком велик. Хотя и не больше, чем при родах… Из городов по пути только Стамасс. Это, конечно, не столица, но город большой. Рестинат — всего лишь знахарка, да еще и нечестивая язычница, а в Стамассе наверняка есть лекари со светлым даром, благословленным церковью. Не может быть, чтоб не было!
Уговаривая себя, что нужно просто добраться до Стамасса, где все наверняка благополучно разрешится, Женевьева надела заранее принесенный Агнесой плащ, на голову накинула шаль, закутавшись в ее длинные широкие концы. Все равно было зябко, но это не настоящий холод, он идет изнутри, и хоть в очаг залезь — не согрешься.
Жаровня! Она забыла велеть Агнесе поставить в карету походную жаровню. И наверняка что-то еще забыла…
Время, до этого тянувшееся, теперь, кажется, летело, и Женевьева поняла, как чувствует себя приговоренный к казни. Точнее, вспомнила. В часовне посреди глухого, враждебного к ней, чужачке, леса, она впервые почувствовала этот страх загнанного зверя, которому — беги, не беги — не скрыться. И вот сейчас снова.
«Нет же, все будет хорошо, — уговаривала она себя, спускаясь по лестнице и тихонько стуча в дверь комнаты Энни. — Мы выберемся, все трое. И в Стамассе найдется хороший лекарь, который скажет, что старуха ошиблась. Инквизиторский капитул примет жалобу на отца Экарния, а пока дело будет решаться, мы сможем ускользнуть. Все будет хорошо…»
— Матушка, позвольте, я возьму, — хмурый бледный Эрек мягко, но решительно отнял у нее шкатулку, в которую Женевьева, оказывается, вцепилась до боли в сведенных пальцах. — Энни, закрой лицо, там холодно.
Он стал мужчиной, ее мальчик, он вырос незаметно, Женевьева и не поняла, когда это случилось. То ли у подножья лестницы, где лежал хрипящий багроволицый Бринар и где снова придется пройти прямо сейчас, потому что иначе из замка не выйдешь. То ли в монастыре, где они ждали суда и, возможно, казни. То ли здесь, в замке, где было почти так же страшно, как в монастырских подвалах, и куда страшнее, чем в заброшенной часовне. Мальчики становятся мужчинами, когда им приходится защищать женщин, и потому Женевьева покорно прошла вслед за Эреком, вполголоса командующим слугами, такими же хмурыми, но исполняющими его приказания. Сундук, припасы в дорогу, а вот и жаровня, небольшая, но в это время года бесценная.
Энни, которую из натопленной комнаты ни здесь, ни в монастыре почти не выпускали, вертела головой, радуясь даже такой маленькой свободе, в ее глазах, на осунувшемся личике казавшихся огромными, светились и радость, и тревога, и любопытство. Кутаясь в такую же шаль, как у Женевьевы, она льнула к матери и одновременно бросала восхищенные взгляды на Эрека, выглядящего теперь куда старше сестры.
— Храни вас Единый, — тяжело уронила Агнеса возле кареты, пока один из слуг раскрывал мучительно скрипящие в ночной тишине ворота.
Ров, выкопанный предками барона, давно обвалился и зарос кустарником, зато мост был крепок, его только этим летом подновили. Отблески факела в руках экономки красили еще не успевшие потемнеть доски, и пятна влаги от недавнего дождя казались лужами крови.
— И вас пусть хранит, — торопливо отозвалась Женевьева, подбирая уже отяжелевший от сырости подол. — Я напишу из Стамасса.
Чуть не вырвалось, что письмо она отправит с отпущенными слугами, но это было лишнее, и Женевьева умолкла. Время, сегодня шутившее то зло, то глупо, как бродячий жонглер на площади, застыло. Женевьева стояла в неверном пятне света от факела, фыркали лошади, взгляды людей скрестились на ней, а она почему-то медлила. Сбоку высилась стена замка, не слишком высокая, но толстая и выглядящая такой надежной. Пришлось напоминать себе, что надежность эта мнимая. С другого бока в темноту уходил мост, там были дорога, зимняя ночь и неизвестность. А вдруг Женевьева ошиблась?
Стиснув зубы и коротко кивнув на прощанье, она решительно поставила ногу на ступеньку кареты, неуклюже влезла и села на сиденье напротив жмущихся друг к другу Энни и Эрека. Задернула плотную занавеску на узком окошке, сохраняя тепло, которого в промерзшей карете явно не хватало.
Ошиблась она или нет, в горящем доме долгие раздумья — к беде! А когда под ногами горит мост, и в ров прыгнешь, лишь бы подальше от огня.
Хлопнул снаружи кнут кучера, карета качнулась — второй из слуг прыгнул на запятки, скрипнули плохо смазанные колеса. Женевьева прикрыла глаза, истово молясь про себя, чтобы не пугать детей…
— Матушка… матушка…
Тихий голос сына вырвал ее из сна. Встрепенувшись, Женевьева не сразу поняла, где находится и почему вокруг все трясется, а потом память и понимание пришли разом. Карета, дорога!
— Матушка, — повторил Эрек, глядя на нее, еще сонную, в упор, и только сейчас Женевьева поняла, что голос у него странный. Тихий, верно, и слишком напряженный при этом.
Одной рукой сын обнимал за плечи спящую Энни, второй держал приоткрытой так тщательно задернутую ею занавеску, хотя в карете отнюдь не потеплело, пока Женевьева, к своему стыду, уснула прямо во время молитвы. И жаровня не помогла.
— Эрре, что ты… — начала она раздраженно про занавеску и тут же осеклась, потому что Эрек поднес палец к губам и снова заговорил сам:
— Матушка, мы свернули не на ту дорогу.
— Как… не на ту? — обмерла Женевьева, мгновенно поверив Эреку — тот не раз ездил с бароном на охоту и знал эти места куда лучше нее.
— Поворот к королевскому тракту милями десятью дальше, — с тем же холодным спокойствием тихо пояснил Эрек. — Развилку к монастырю мы уже проехали. Я все боялся, что мы свернем туда, потому и не спал. Это тупик, матушка, здесь когда-то был ручей и стояла мельница, потом вода ушла. Нехорошее место. Глухое.