Корабли на суше не живут - Перес-Реверте Артуро Гутьррес 3 стр.


Главная пакость даже не в том, что после соединения с этой службой короткие гудки «занято» или длинные «никто не подходит» стонут в течение ста десяти минут — я засекал время по часам! — что происходит чаще всего ночью. И не в том самое скверное, что тебе сообщают — сила ветра два балла, легкое волнение, а на самом деле — все шесть и качка такая, что не поспеваешь рыб кормить. Ужас наступает, когда приятный, хотя и консервированный женский голос, сообщив о тарифах и услугах, излагает (в записи, само собой) метеопрогноз, сделанный двенадцать или двадцать четыре часа назад: в выходные из-за нехватки сотрудников, разумеется, его записывают суток на двое вперед или около того. Это значит, что средство «годно до двадцати четырех часов третьего дня», но ты-то его принимаешь в пять утра дня четвертого, воюя при этом с левантинцем, дующим со скоростью тридцать узлов и при том — нисколько даже не попутным, а до берега — миля. Это я к примеру говорю.

Вот недавний случай: три недели назад вышеподписавшийся, идя от Агилас к мысу Палос и будучи предуведомлен добрым «Телетьемпо», что ветер северо-восточный, силой три балла, волнение слабое (прогноз действовал якобы до следующего дня), в 9 утра обнаружил, что волнение — сильное, что ветер — юго-восточный, до тридцати семи узлов, то есть силой до восьми баллов. Яхту бросало из стороны в сторону, никак не удавалось стать кормой к ветру, а ветерок меж тем все свежел и свежел. По счастью, до берега было еще пять миль, и ветер попутный, так что я успел юркнуть в Картахену, вместо того чтобы разбиться о скалы. И вот, подгоняемый ударами четырехметровых волн в корму, я и помчался сквозь шторм. Через два часа после того, как я ошвартовался (а скорость ветра в акватории порта достигала сорока двух узлов), влетел в гавань голландский кеч «Амазонка», только что едва не погибший в сильнейшем 9-балльном шторме. После того как я помог ему причалить — голландец плавал в одиночку и семь часов простоял у штурвала, сражаясь за свою шкуру, — я взял телефон и из чистого любопытства набрал 906365371. Было четыре часа дня. Тот же консервированный голос — за целый день так и не сменили запись — убедительно и настойчиво подтвердил, что ветер северо-восточный, волнение три балла. Я повесил трубку и некоторое время наблюдал, как огромные валы прыгают на волнорезе Сан-Пьедро, возносясь выше мачт пришвартованных там фрегатов. Теперь я, кажется, понимаю, что случилось с Непобедимой Армадой — наверняка Филипп Второй звонил в службу «Телетьемпо».

Галера Лепанто

Так вышло, что, оказавшись однажды в Барселоне, вышеподписавшийся дочитал (в очередной раз) до конца «Солдат всегда солдат» Форда Мэдокса Форда. Пав жертвой собственной непростительной непредусмотрительности, другими книгами я не запасся, и потому, измаявшись от скуки и пытаясь убежать от нее и неизбежной ее спутницы — меланхолии, я, как Измаил из «Моби Дика», который решил искать приют в море, двинулся вниз по Рамбле, дошел до Атарасанас и попал в Морской музей.

А вы-то знаете, что такое музей Атарасанас? История (кажется, я уже где-то писал об этом) — это тот единственный ключ, который позволяет постичь настоящее так, как это подобает свободному человеку, а когда вокруг все смутно и неясно, человек обретает силы, способность бороться, кураж и драйв там, где собраны старые камни и вечно неизменные пейзажи, — то есть в убежищах музеев и библиотеки. Они существуют не только для того, чтобы их фотографировали восемьсот тыщ японцев и чтобы плодились бессчетные стада туристов, — нет, это память отцов и дедов и всех тех поколений, которые и формируют нашу память. Иными словами, входя в музей, будь то музей испанский, французский, английский или австрийский, я не в гости прихожу, а к себе домой. Я ищу там собственные свои следы в предметах, которые сумели спастись от кораблекрушения под названием «время». Я — европеец и средиземноморец родом (многообразным и богатым), и потому ни одно из деяний и изделий, нашедших приют в этих чинных залах, не чуждо мне. И, стало быть, ни у кого нет права требовать, чтобы я считал себя посторонним во всяком музее и уж подавно — в морском, ибо нет отчизны великодушнее и радушнее, чем море, как ничто иное сближающее и объединяющее людей.

Тем не менее администрация Атарасанас сделала все возможное, чтобы создать музей дремуче-провинциальный, положив в основу отбора — или отброса? — экспонатов принцип, по которому их богатейшее собрание, способное дать представление о пространстве нашей общей истории со всем, что было в ней хорошего и плохого, — расчетливо и умышленно организовано, а вернее — приспособлено для достижения одной цели: убедить посетителя в том, что существует отдельная морская каталонская история. Вопрос о праве на это самое существование не подлежал бы обсуждению, будь он, с одной стороны, вписан, как ему пристало и подобает, в историю королевства Арагон и его средиземноморской экспансии, а с другой — в несравненно более обширную морскую историю всей Испании, богатую такими славными деяниями, как кругосветные плавания, грызня с Англией, открытие Америки, торговля с Индиями, Трафальгар, борьба с турками и битва при Лепанто.

Однако же нет. Власти, от которых зависит музей, по богатству фондов не имеющий, вероятно, себе равных в Европе, на самом деле заботятся лишь, чтобы пояснительные подписи под витринами были исключительно по-каталонски. Чтобы подчеркивалось каталонское происхождение наемных солдат, доблестно служивших в Византии. Чтобы три четверти пространства занимала свинцово-тягомотная экспозиция старинных фотографий и конторских книг, посвященная таким увлекательным темам, как экспорт сукон и пряж из Таррасы в дельту реки По, или путешествие, предпринятое Жорди Бофаруллем, купцом из Бахо-Льобрегата, в Тунис для закупки тонны фиников, или тому, сколько сардины вылавливалось в месяц каталонскими шхунами, построенными, кстати, на верфях Майорки или Валенсии. И эта захватывающая история преподносится как «апофеоз каталонской коммерции в Средиземноморье», или «высший взлет морской каталонской торговли», или еще как в том же роде. И в морском музее, находящемся в стране, где жили и действовали Хуан Себастьян Элькано, Чуррука, Масарредо[8], Хорхе Хуан, Хуан Австрийский[9], Блас де Лесо, Барсело и многие другие, единственным человеком, чьи личные вещи удостоились экспозиции, оказался генерал Прим[10]. Он, правда, не был моряком, зато происходил из Реуса. И все же самое нестерпимое — это предмет особой гордости музея, королевская галера, на которой при Лепанто держал свой флаг дон Хуан Австрийский, — вырванная из контекста, насильственно отторгнутая от любых и всяких исторических коннотаций, способных так сильно обогатить ее внушительное присутствие и вызвать столько воспоминаний. Среди прочих — и о бедном и безвестном солдате по имени Мигель де Сервантес Сааведра, который на галере этой служил, и сражался, и потерял руку при обстоятельствах, слава которых не померкнет в веках.

А знаете, что я вам еще скажу? Если бы это зависело от вышеподписавшегося, он бы с удовольствием обменял оспариваемые саламанкские архивы на эту старую, милую моему сердцу королевскую галеру — обменял и перевез бы ее в другое место. Куда-нибудь туда, где не осквернят мои воспоминания ни об этом корабле, ни о море, которое мы с ним бороздили.

Воительница радуги

Одна моя знакомая девочка — пожалуй, даже барышня: ей уже двенадцать лет — принимает очень близко к сердцу проблемы экологии. Девочка эта, черноволосая и длинноногая, много времени проводит на свежем воздухе, занимается спортом и во всех смыслах слова весьма и весьма многообещающая. Запоем читает, смотрит хорошие фильмы в кино и по телевизору и постепенно усвоила себе убеждение, что наша планета никогда больше не будет голубой, а наоборот — на всех парах летит к своему бесславному и мучительному концу. И эти соображения заставили нашу барышню вступить на тропу войны: теперь она твердит, что взрослые творят с природой то же, что в романах Диккенса отрицательные опекуны — с наследством бедного сиротки. Так что каждый раз при виде наших взрослых бесчинств праведный гнев вспыхивает в красивых темных глазах моей юной приятельницы, и она поднимает крик до небес.

Умна, мила, миролюбива. Довольно застенчива. Но я не раз видел, как с бешеной решимостью, с отчаянной отвагой камикадзе бросается она на того, кто в ее присутствии обидит животное. И нет такой уличной собачонки, шелудивой кошки, сороки-воровки, увечной ящерицы или любой другой божьей бессловесной твари, о которой бы она не подумала, которой не помогла бы делом или хотя бы добрым словом. Ей было всего четыре года, когда она, оказавшись перед громадным мастифом, на всех наводящим страх, приблизилась к нему вплотную и с полнейшей естественностью сунула ему в пасть руку по самый локоть, осыпая при этом поцелуями, а бедная зверюга в смущении замерла с необыкновенно глупым видом, не зная, что делать, но чувствуя, что репутация кровожадного и плотоядного страшилища пошла прахом. И только раз в жизни (в прошлом году) она взглянула на экран телевизора, где шла трансляция корриды с площади Кито, — дед объяснил ей, что после изнурительной схватки с тореро Энрике Понсе[11] бык будет помилован. Что касается изделий из меха и кожи, ее ненависть к носителям шуб и прочего подобного добра выводит ее на грань смертоубийства. За белька, детеныша тюленя, она не задумываясь отдаст жизнь. О китах уж я и не говорю. Она много читает (от Стивенсона до Джека Лондона со всеми остановками в Сальгари, Дюма, Марриете или Баллантайне[12]), но ее родители и представить себе не могли, что в конце прошлого года ей под силу будет одолеть полную версию «Моби Дика» и мало того — высказываться резко и нелицеприятно против капитана Ахава и всей его команды (узнав о кораблекрушении и коллективной гибели китобоев, она глазом не моргнула, слезинки не уронила), однозначно держа сторону белого своевольного морского млекопитающего. Он не убивает, твердила она, он защищается. Ты совсем ничего не понимаешь, папочка.

Умна, мила, миролюбива. Довольно застенчива. Но я не раз видел, как с бешеной решимостью, с отчаянной отвагой камикадзе бросается она на того, кто в ее присутствии обидит животное. И нет такой уличной собачонки, шелудивой кошки, сороки-воровки, увечной ящерицы или любой другой божьей бессловесной твари, о которой бы она не подумала, которой не помогла бы делом или хотя бы добрым словом. Ей было всего четыре года, когда она, оказавшись перед громадным мастифом, на всех наводящим страх, приблизилась к нему вплотную и с полнейшей естественностью сунула ему в пасть руку по самый локоть, осыпая при этом поцелуями, а бедная зверюга в смущении замерла с необыкновенно глупым видом, не зная, что делать, но чувствуя, что репутация кровожадного и плотоядного страшилища пошла прахом. И только раз в жизни (в прошлом году) она взглянула на экран телевизора, где шла трансляция корриды с площади Кито, — дед объяснил ей, что после изнурительной схватки с тореро Энрике Понсе[11] бык будет помилован. Что касается изделий из меха и кожи, ее ненависть к носителям шуб и прочего подобного добра выводит ее на грань смертоубийства. За белька, детеныша тюленя, она не задумываясь отдаст жизнь. О китах уж я и не говорю. Она много читает (от Стивенсона до Джека Лондона со всеми остановками в Сальгари, Дюма, Марриете или Баллантайне[12]), но ее родители и представить себе не могли, что в конце прошлого года ей под силу будет одолеть полную версию «Моби Дика» и мало того — высказываться резко и нелицеприятно против капитана Ахава и всей его команды (узнав о кораблекрушении и коллективной гибели китобоев, она глазом не моргнула, слезинки не уронила), однозначно держа сторону белого своевольного морского млекопитающего. Он не убивает, твердила она, он защищается. Ты совсем ничего не понимаешь, папочка.

Я мог бы рассказывать еще и еще, но, наверно, хватит. Резюмируя, добавлю лишь, что каждое засохшее дерево она рассматривает как проигранное сражение; что замусоренные пляжи приводят ее в ярость; что почтовой бумаге и конвертам она дарует вторую жизнь с помощью некой хитроумной придумки, изобретенной сеньоритой Пепис[13], и они сохнут у нас по всему дому; что отказывается носить одежду знаменитых брендов и что одноклассники — она сейчас в седьмом — влюблены в нее по уши, потому что она одновременно сурова и нежна и не любит экивоков и околичностей.

И она сражается в одиночку, начав несколько рановато, пожалуй, и на свой собственный лад, в мире, где солидарность — в большом дефиците и потому особенно нужна. Недавно родители предложили ей установить связь с какой-нибудь экологической организацией вроде ее обожаемого «Гринписа» — ну, чтобы узнала побольше, горизонты раздвинула пошире, пообщалась с людьми, идущими тем же путем, но более опытными. Предложение приняли с восторгом: было сочинено длинное, стилистически безупречное, красивое письмо, где автор, пребывая в плену иллюзий, вызывалась делать что угодно, просила совета и спрашивала, чем может быть полезна. Месяц она каждое утро ходила к почтовому ящику. И вот наконец пришел ответ: в конверте оказались два печатных бланка — банковское поручение на сумму от 5000 до 10 000 песет в виде ежегодного взноса и призыв найти среди своих друзей новых участников. И более ничего. Ни объяснений, ни словечка ободрения, ни строчки поддержки.

Предоставляю каждому самостоятельно судить о морально-экономических аспектах этой истории и о том, как и почему искреннее движение экологического сопротивления может выродиться в холодный бюрократический механизм по добыванию бабла, глухой к чувствам 12-летней восторженной союзницы. Говорят, отец этой барышни написал коротенькое письмецо в «Гринпис», предлагая ответственным лицам вариант использования этого самого подписного бюллетеня — сначала, разумеется, свернув его в трубочку соответствующих размеров. Что касается малолетней воительницы, она, по моим сведениям, продолжает борьбу в одиночку. Она не сдается, но накрепко усвоила один урок: одиночество лучше дурной компании.

Корсарский патент

Вот он лежит передо мной, напечатанный на хрустящей, добротной и плотной бумаге, превосходно сохранившийся, несмотря на то что пронеслось двести лет. Я только что развернул его, сложенный в девять раз, расправил на столе и все еще смотрю на него, не веря своим глазам. В верхней части — гриф-виньетка с изображением Геркулесовых столпов, девизом Non plus Ultra и королевским гербом, а в левом верхнем углу горделиво красуется название «Королевский Паспорт Корсара для действий в морях обеих Индий». Текст более всего похож на мою неосуществимую мечту: «Сим даруется подателю сего право вступать в боевые действия с применением пушек, камнеметов и прочего оружия с надлежащим припасом, дабы он мог противостоять врагам моей Короны и с этой целью совершал корсарские рейды по морям обеих Индий, сражаясь под испанским флагом против кораблей и судов тех государей, которые находятся со мной в состоянии войны…» Скреплено королевской печатью, дано в Мадриде января Пятого дня в лето от Рождества Христова 1820-е. Внизу листа уже немного выцветшими чернилами выведены две подписи. Одна — Хосе Марии Алоса (если верить энциклопедии, бывшего в ту пору военным и морским министром). Вторая состоит из двух слов: «Я, король» и короткого росчерка. Это подпись Фердинанда VII.

Бумагу подарил мне друг. Его зовут Хулио Ольеро, он пышноус и грузноват, нравом брюзглив и мрачен, а по роду занятий — независимый издатель, выпускающий благодаря своей страсти и неусыпному попечению лучшие книги этой страны. И еще он один из тех, кто редкие и краткие минуты досуга, предоставляемого издательскими докуками, двумя сотнями сигарет и двумя тысячами чашек кофе, которые ежедневно проливаются в пространство между грудью и животом, посвящает ползанию по пыльным полкам букинистических магазинов, по антикварным лавкам и книжным развалам, куда прибой неустанно выносит обломки стольких житейских кораблекрушений. И вот однажды он вернулся из такого похода — как всегда, перепачканный пылью, но ликующий, — потрясая корсарским патентом, который обнаружил под тоннами разнообразных бумаг. А поскольку он не только мой друг и осведомлен о моих идиллических отношениях со всем, что касается моря, но еще и обладает душой широтой со шляпу пикадора, он вот так вот взял и с ходу подарил мне эту реликвию.

— Ты заметил, что для имени получателя и названия корабля оставлены пробелы? — спросил он.

Разумеется, заметил. Я, король, и министр подтверждают и гарантируют, однако этот пробел как нельзя лучше годится, чтобы вписать в него имя того, кто заплатит побольше. Аукцион, его мать. Тендер. Воображение отказывает мне, когда я думаю, сколько золота перепорхнуло в чьи-то загребущие руки, включая и августейшие длани этого зерцала государей, этого ходячего и воплощенного бесстыдства по имени Фердинанд VII, который, шельма, выдавал патенты и прочие бенефиции на предъявителя, так сказать, имея в виду, что его министры, секретари и прочая придворная шелупонь продаст их третьим лицам. Нет, вы только представьте — представьте себе такой диалог: у меня, дона Имярек, есть племянник, забубенная головушка, лихой моряк, которому было бы совсем нелишне побезобразничать у Антильских островов. Вам и мне — по двадцать процентов, его величеству — пять. Восемь. Ладно, шесть. По рукам. Вот, кстати, у меня случайно как раз завалялся свеженький патент. Так что желаю вашему племяннику ветра в корму и добычи в трюм.

Я в восторге. А сейчас, когда выстукиваю эти строки, соседский мальчишка-придурок врубил на полную громкость свой поганый двухкассетник, оглушая пол-Мадрида. И я, обдумывая, не купить ли мне в «Корте Инглес»[14] охотничий карабин с патронами да не превратить ли дом соседа в филиал Пуэрто-Уррако[15], нет-нет да и брошу взгляд на большой лист бумаги, разостланный на столе, на документ, не имеющий срока давности, и, проводя кончиками пальцев по шероховатой пожелтевшей поверхности, кажется, слышу, как шумит ветер в натянутых парусах, как перед рассветом кок по трапу несет чашку кофе в мокрую, кренящуюся от качки рубку, когда ты стремишься зайти с наветренной стороны к тому, за кем так долго гнался. И думаю, как славно было бы послать подальше соседа, и издателей, и земную твердь, вписать собственное имя и имя моего корабля в этот искусительный пробел, оснастить двенадцатиметровую палубу всем необходимым для каперства да позвонить трем-четырем старым друзьям — сплошь в татуировках и шрамах. А потом выбрать безлунную ночку, выскользнуть в открытое море на всех парусах, и пусть засвищет в снастях зюйд-вест. Благо все бумаги в порядке и подпись короля на месте.

1997

Назад Дальше