«Троица» Рублева – одна, и она должна быть сохранена. В то же время для молитвы можно использовать хорошие списки с оригинала. Точно так же и древние рукописи, по своему происхождению тоже церковные, хранятся в особых отделах библиотек. Они уникальны, а для практики можно использовать их переиздания, в том числе очень точные факсимильные копии. Или все-таки стоит отдать Остромирово Евангелие XI века из Публичной библиотеки в какой-нибудь петербургский приход?
Икона Троицы находится сейчас в Третьяковской галерее, и, если честно, я рад этому обстоятельству. Не только потому, что там ей обеспечена полная сохранность (а икона эта очень ветхая и в условиях обычного храма просто не выживет), но и потому, что туда может прийти в любое время любой человек и провести перед этой иконой сколько угодно времени в созерцании и тихой молитве. Есть, впрочем, и возможность молитвы церковной: с 1997 года ежегодно на праздник Троицы икона переносится на руках, с соблюдением температурного режима, в храм при галерее. На мой взгляд, это оптимальное решение.
Представим себе теперь, что все-все-все богослужебные предметы и иконы из наших музеев будут разобраны по храмам и монастырям. К сожалению, значительная часть из них просто погибнет, а часть украдут (хотя воруют и из музеев), но дело не только в этом. В той же Третьяковской галерее иконы свидетельствуют о красоте и истине православия всякому, кто хочет познакомиться с русским искусством. Хотим ли мы навсегда отделить церковное искусство от светского, закрыть для огромного числа людей саму возможность познакомиться с ним?
Да и кому вообще может быть выгодна война между «верой» и «культурой»? Какое впечатление на окружающих произведет этот спор, если каждая сторона будет яростно тянуть иконы и сосуды на себя и кричать: «Мое! нет, мое!» Станет ли у нас в стране от этого больше веры или больше культуры?
Я уверен, что здесь «церковники» и «музейщики» должны добиваться компромисса, который обеспечил бы, с одной стороны, надежную сохранность, а с другой – доступ для верующих, но и не только для них. Эти сокровища принадлежат не епархии и не музею, а нашей Церкви, нашему народу, всему человечеству. Мы в любом случае – лишь временные их хранители, принявшие их от прадедов и обязанные передать правнукам.
Халкидон сегодня
Если вы будете в Стамбуле, обязательно посетите район, в котором я пишу сейчас эти строки: Кадыкёй. Вы, скорее всего, изначально окажетесь в европейской части города, так что нужно будет воспользоваться паромом от одной из пристаней города. Он перевезет вас через Босфор в другую часть света – в Азию. Но во многих отношениях Кадыкёй, да и вообще азиатская половина мегаполиса, куда больше похож на Европу, чем его европейская половина с величавыми имперскими мечетями, магазинами восточных сувениров и бесчисленными крытыми рынками, по которым мотаются с огромными сумками последние челноки из стран СНГ.
Да, азиатский Кадыкёй – действительно турецкий район: челноков здесь нет, туристов немного, толпа говорит почти исключительно по-турецки. Хотя, конечно, на главных торговых улицах постоянно слышны и другие языки, включая русский. Вообще, этот район – огромный базар-вокзал. Именно из этих двух половин он и состоит: тут и огромный вокзал, откуда идут поезда в азиатскую часть страны, и пассажирский причал, и автобусная станция. А чуть повыше, на узких мощенных камнем улочках, – действительно базар: одежда, галантерея, овощи, фрукты и конечно же свежая рыба. Ее тут же и готовят в уютных рыбных ресторанчиках – в хорошую погоду столы стоят прямо на улице.
Если на ресторан денег нет, можно всего за пару долларов взять бутерброд: половинку батона, куда положат прямо при тебе пожаренное филе свежайшей ставриды с луком и прочей зеленью. Тоже очень вкусно, особенно если не думать о чистоте вод Босфора, где все это ловится. Вот мидий, которых продают тут же, брать точно не советую: они действительно собирают всякую гадость, фильтруя морскую воду. К тому же готовить морепродукты, кроме рыбы, турки, в отличие от жителей Балкан, на самом деле не умеют. Так и не научились, сколько веков ни живут они возле этого моря. Их предки пришли сюда из азиатских степей, и это чувствуется до сих пор, особенно в их традиционном меню: жареное мясо и хлеб. Морепродуктами, равно как и вином, раньше здесь заведовали местные греки, но… об этом позже.
Даже если не идти в рестораны, подняться повыше все-таки стоит, чтобы на пересечении двух вечно галдящих, вечно торгующих улочек Кадыкёя увидеть небольшую площадь, на камнях которой выложено латиницей имя: «Халкидон». Да, он был именно здесь, этот город, где проходил Четвертый Вселенский собор. Само название «Кадыкёй», которое на турецком имеет странное значение «судейская деревня», возможно, изначально и было искаженным греческим именем этого древнего города. В конце концов, и турецкое название Стамбула – «Истанбул» – вероятно, происходит от средневекового греческого «ис тин боли», то есть «в городе» (с определенным артиклем). В каком городе, вопросов не возникало, ведь такой Город был во всей вселенной только один. А турецкие завоеватели приняли это выражение за имя собственное.
На этой площади стоит маленькая армянская церковь. На соседней – такая же маленькая греческая. На обеих постоянно висят большие турецкие флаги, намного больше крестов: свидетельство лояльности местных христиан властям республики. И обе эти общины: и наследница той византийской церкви, что провела ровно на этом месте собор и с тех пор жила его определением двух природ во Христе, и наследница церкви армянской, которая на соборе не была и его не признает и по сю пору, – обе они оказались посреди базар-вокзала Кадыкёя, где никому нет дела ни до собора, ни до Халкидона, ни до различий между этими общинами. Есть в этом какая-то горькая ирония.
На рядовой воскресной литургии в греческой церкви (в армянской я не был) – всего несколько человек: священник, чтец, один прихожанин и двое-трое случайных захожан (в том числе и я сам). Те русские туристы, которые проходят по соседним улочкам, едят рыбу в ресторанчиках, курят кальяны в наргиле-кафе, покупают сумки и кошельки (отчего-то здесь их особенно много продается), вероятно, даже и не знают, какую огромную роль сыграло в истории Православия именно это селение. Впрочем, для наших в Стамбуле есть и русская церковь: рядом с консульством в Пере, еще одном торговом районе. Так что наши если и ходят молиться, то в основном туда.
А греки – почти поголовно – бежали отсюда меньше чем сто лет назад. Это были те времена, когда молодые национальные государства делили меж собой Балканы, а значит, грекам не было места в Турции, как туркам – в Греции. «Великой идеей» называли тогда греки мечту о воссоздании Византийской империи, о завоевании Константинополя – и обернулась эта идея военным поражением, а затем и массовыми этническими чистками. Когда будете плыть из европейской части в азиатскую, посмотрите направо: в ясную погоду вдали будут видны Принцевы острова, вплоть до XX века населенные греками. Сейчас это элитные дачные места, стамбульская «Рублевка», где о греках напоминают лишь единичные храмы… Раньше там стояли летние резиденции византийской знати, и были острова Принцевыми, а сейчас называются «Адалар».
Византийский Константинополь – это теперь кусочек бедного района Фенер, где приютилась (иначе и не скажешь) Патриархия. А еще это остатки крепостной стены, это огромный водосборник в центральной части города, это несколько отчасти сохранившихся церквей, превращенных в музей или в мечеть… Константинополь здесь больше не живет, остается только слабая память о нем. Самое поразительное, пожалуй, – это напольные мозаики в бывшем дворце Юстиниана, там, на задворках шумного рынка. Тончайшая, великолепная работа, и если такое клали под ноги, – что же было у них на стенах, что на потолке? Как украшали они свои храмы? Почти ничего не сохранилось. В Святой Софии и то раскрыто лишь несколько мозаик, остальное закрашено, закрыто щитами с изречениями из Корана. Да, пожалуй, не просто закрашено – разрушено, содрано со стен в свое время.
Впрочем, возвращение Константинополя – это ведь была и российская «великая идея». Разве была в Первую мировую у нас другая цель – чтобы не только в помощь союзникам, а и себе на пользу, – кроме как крест на Святой Софии да проливы? Да и прежде того как о них мечтали… Стоя на набережной Кадыкёя, глядя на далекие вечерние огни европейской части Стамбула, так и хочется себе представить: а каким был бы этот город сейчас, если бы Российской империи однажды удалось его захватить? Могла ли империя удержать этот огромный, живущий собственной жизнью город посреди чужих земель? Порт-Артур вот не удалось… Могла ли империя его преобразить: не только заменить полумесяцы на кресты и одни флаги на другие, но сделать иным, полностью своим? Если не вышло это с Варшавой, то и тут вряд ли бы получилось.
А пожалуй, и хорошо, что не дошли мы до этих проливов своей военной силой, что сюда мы приезжаем сейчас как гости, а не как былые хозяева. Одни теперь вздыхают о Константинополе: «Ах, что сделали с Городом азиатские варвары!» А другие бродят по этим гостеприимным улочкам почти европейского Востока, вдыхают ароматы большого припортового города, пьют на низенькой табуретке настоящий турецкий кофе (если удастся найти, в основном тут подают растворимый). И радуются Стамбулу, городу, где приятно бывать и жить, наверное, тоже интересно. Мы тут не чужие: зайдешь в кафе, так подавать тебе будет с немалой долей вероятности азербайджанец или туркменка, спросишь в автобусе, где сходить, – тебе ответит мегрел. Тебя спросят, откуда ты приехал, и ты обязательно услышишь много хороших слов о России.
А подлинное величие Халкидона – не в том, сколько территорий было подвластно его правителям в древности и сколько подвластно теперь. Все это величины переменные, и мы не знаем, какими будут границы государств через тысячелетие или два и как вообще будут называться эти государства. Но здесь, в Халкидоне, некогда было сказано нечто очень важное о Христе. Да, в Кадыкёе об этом сейчас не помнят. Но Халкидон теперь везде, где исповедуют Христа как Бога и Человека, неслиянно и нераздельно. Тот Халкидон остается с нами.
Жизнь
Просто Наталья Леонидовна
Писать об инокине Иоанне – Наталье Леонидовне Трауберг – очень трудно, почти невозможно. Сочинить некие мемуары? Наверняка сочинят те, кто ее знал намного лучше меня, и это будет хорошо и правильно, но она же сама говорила про мемуары: «Берут какой-то срез и устраивают человеку маленький страшненький суд. Но ведь мы не знаем, как его видит Бог, единственный, у Кого правильное зрение».
Нет, мы, конечно, скажем о ней только самое-самое доброе. Да ведь и про это она уже говорила, например, вспоминая Б.Л. Пастернака: «Грузины бы ему позавидовали: все мужчины были у него гении, а женщина – не просто “красота спасет мир”, а вот конкретно эта тетя. Мы пытались, из скромности, не принимать его слова всерьез, но было трудно». Ну как после такого можно написать про нее нечто хвалебное? Это все одно что хвалить любимых ее героев Вудхауза или Честертона: все тут же обратится в самоиронию, в прививку от пафоса и восторженности.
Может быть, рассказать о том, скольким людям она помогла, скольких научила и ободрила? О высоких стандартах, установленных ею в искусстве перевода, о книгах, статьях, лекциях и радиопередачах, к которым прислушивалось столько людей? Но она же сама определила: «Мое духовное водительство сводилось к жалости и молитве». Не похожа она была на гуру.
Создать ли ее биографию? Такие уже есть, прежде всего автобиографическая книга «Сама жизнь», в которой, как в самой жизни, все перепутано, нет ни точных адресов, ни выверенных дат. Это как-то ни к чему, ведь главное – не в датах.
Смысл этих дат, кстати, можно разгадывать, как шараду: она отошла первого апреля 2009 года, в «день дураков» и одновременно в двухсотлетний юбилей Н.В. Гоголя, и одновременно – в тот вечер, когда совершается в наших храмах самая трудная и покаянная великопостная служба, «Мариино стояние». А отпевали ее в годовщину основания общества П.Г. Вудхауза, одновременно – на праздник похвалы Пресвятой Богородице. Вот как можно это все соединить? А у нее как-то получилось. У нее вообще получалось сочетать в своей жизни много вещей, которые кажутся нам несовместимыми.
Мы же все – заядлые спорщики. Сначала определяемся: ты за тех, а я за этих (а еще точнее, ты против этих, а я против тех), а потом начинаем бой, обычно бессмысленный и беспощадный, за свое понимание истины. «Как желает мирской человек? К другому – истина, а ко мне – милость, притом побольше. А наоборот?» – говорила об этом она.
А главное, она так жила, «наоборот», и поэтому у нее что-то действительно получилось. Вот о чем я, пожалуй, напишу: об этом умении сочетать внешне несочетаемое, словно бы балансируя на проволоке. «Царский средний путь», кто-нибудь может сказать, но для Натальи Леонидовны это слишком громко, она сама рассуждала так: «Вместе со сведеньем “есть Бог” я получила странную систему ценностей, где суровы – к себе, милостивы – к другим, “нежного слабей жестокий”, и тому подобное. Здесь речь идет не о том, хорошо ли я этому следовала – конечно плохо; но я знала, что так говорит Бог».
Ее родина – Петербург и Москва, две извечные соперницы-столицы. Родилась, выросла, училась в Петербурге, но переехала в Москву, там прожила основную часть жизни, и уже ушедшее поколение богемы отлично помнило московскую красавицу и умницу Наташу. Но еще ее земная родина – это Литва, ее «град Китеж», куда она буквально бежала от богемной столичной суеты и от официальной мерзости развитого социализма. «Картинкой к честертоновской книге» называла она свою самую антисоветскую республику СССР. Она вышла замуж за литовца-католика, и не только по форме, но и по сути «набралась католических привычек», как сама это определяла.
Тем не менее жизнь в католицизме, напряженная работа по переводу трудов католика Г.К. Честертона стали своего рода мостиком, по которому состоялось ее возвращение к православной вере, еще в детстве привитой ей бабушкой и нянечкой, женщиной из простонародья. Она была неизменной прихожанкой нашего храма Успения в Газетном переулке практически с самого момента его восстановления. Я не знаю и не хочу знать, как оформлялся официально этот переход, я даже не знаю, был ли вообще какой-то формальный переход в католицизм и обратно: она просто вернулась домой, к себе, но не утратила ничего из того, чему научилась и что приобрела в иных краях.
Когда рассуждают о «просто христианстве», как называл это Честертон, то слишком часто подразумевают принципиальную неразборчивость и всеядность, но в ее случае это было не так: это был поиск самой-самой сути, которую можно найти в разных традициях и у разных людей. «Со всеми считайся, а туфельки ставь ровно» – этот совет некогда был дан дочери Натальи Леонидовны перед конфирмацией о. Станиславом Добровольским, и выражение это стало своего рода девизом на щите. Ну да, очень много народу расскажет нам о тонкостях догматики, аскетики, канонического права – а вот это маленькая такая добавка, но очень важная, без нее из всех этих тонкостей слишком легко получаются толстые дубинки.
Итак, из Литвы она вернулась в Москву. На столетний юбилей Честертона собрались «шесть взрослых людей, девочка и кот, чтобы отметить 100 лет со дня рождения Честертона. Мы ели ветчину и сыр, пили пиво и создавали честертоновское общество». Шестеро взрослых – это С. Аверинцев, братья В. и Л. Муравьевы, Ю. Шрейдер, А. Янулайтис и сама Наталья Леонидовна (девочкой была ее дочь Мария). В тот же самый день честертоновское общество было основано и в Англии, но тогда этого никто не знал. Были провозглашены главные принципы общества – «христианство и свобода», а бессменным его председателем назначили кота со звучным именем Инносент Коттон Грей, чтобы избежать натужной серьезности, надо полагать. С котами у Натальи Леонидовны вообще всегда было полное взаимопонимание, но речь сейчас не об этом. Что может сделать некое неофициальное общество в глухую советскую пору? Какое там христианство, какая такая свобода? Не листовки же расклеивать, не на баррикады идти…
Может быть, главное, что делали эти люди, – они выстраивали параллельную реальность. Не боролись с советской властью, но игнорировали ее, насколько получалось, учились жить так, как будто ее не было. И может быть, это была не последняя причина, по которой власти этой однажды не стало. И еще сдается мне, что именно этого нам сейчас и не хватает: умения жить иначе, без парткомов и месткомов, которые мы сами себе все время изобретаем и очень печалимся, когда их нет.
Западничество, все это западничество… Не спорю. Но одновременно – и почвенничество, потому что так возделывалась почва русской культуры, именно в нее бросались семена, именно на ней появлялись всходы. Наталья Леонидовна – это человек с очень русским характером, и трудилась она именно для русского, а не для литовского или английского читателя. Если при этом ей удалось научиться знаменитой английской иронии или литовской серьезности, то ведь и для нас тоже, чтобы и мы могли научиться. Я вообще не очень представляю, как бы она жила сейчас где-нибудь, кроме России, и она, поездив в последние годы по миру, тоже, кажется, не очень представляла.
Стержень ее жизни – «просто христианство», но отнюдь не голая богословская схема, не проповедническая напористость. «Тихость», а не «важность», как учили бабушка с няней. Это стремление воплотить свою веру в переполненной суетой повседневности, держаться ее в бурном потоке истории, найти ее среди сокровищ мировой культуры и познакомить со всем этим каждого, кто захочет такого знакомства. Ее профессия – перевод, а точнее, ретрансляция тех западных проявлений христианской культуры, с которыми действительно было важно познакомиться русскому обществу конца XX века