- Нет, гага, большое спасибо. Я не люблю бить и стрелять. Мое правило решать все вопросы мирно, спокойно... Знаешь, гага, зачем я к тебе пришел? Милиционер Сафар наконец решился перейти к самой сути:- Не пускай ты сюда моего сына! Как придет - гони его!
- Он что, тайком брал у тебя деньги на тир?
- Да нет, скажешь тоже... Разве станет мой сын воровать? Неужели ты его не знаешь?
- Нет.
- Вот потому и говоришь так... Дело в другом, гага. Позавчера я спрашиваю его: ты уже взрослый парень, перешел в восьмой класс, должен знать, кем хочешь стать. А он отвечает: я знаю. Так кем же ты будешь? Он и говорит: у меня будет фургон, и я буду по селам возить тир...
Мамедага посмотрел на горестное лицо Сафара, на его промокшую от пота рубашку со сверкающими металлическими пуговицами, встал, перемахнул через стойку и, подойдя к двери фургона, взглянул на огни села. Ему показалось странным, что рано утром он уже уедет отсюда и не скоро еще приедет снова, а какой-то совершенно другой человек завтра же, купаясь в море, будет представлять в своем воображении сверкающий под солнцем алюминиевый фургон и в мечтах будет считать его своим, будет гордиться им... Огни села вдруг показались ему близкими, они согревали душу, и он подумал, что в каждом селе Апшерона, когда гаснут огни, кто-то еще не спит и у кого-то перед глазами стоит серебристый фургон, тот самый, который принадлежит ему, Мамедаге. Он поднял голову и посмотрел на небо. Красное облако растаяло, нигде уже не было видно его отсвета - ни в море, ни на горизонте.
Взошла луна, зажглись звезды, слабый норд гнал к берегу волны, их гребешки отливали в лунном свете молочной белизной, которая словно бы воплощала в себе всю чистоту этой удивительной летней ночи. Мамедага совсем уже не мог понять, отчего это минут десять назад ему было так тоскливо? Если есть на свете вот такая молочная белизна, о чем можно тосковать и о чем может болеть сердце?!
Милиционер Сафар никогда никого не обижал - что может быть хуже этого? Но теперь, глядя со спины на темные волосы парня, на его широкие плечи, мускулистые руки, он подумал, что сказал что-то не совсем то, чем-то задел этого парня. Но ведь и парень, со своей стороны, должен его понять! Милиционер Сафар аккуратно сложил свой мокрый платок, положил его в карман, достал из старого портсигара своими длинными черными пальцами еще одну папиросу "Памир", зажег ее, глубоко затянулся и сказал:
- Знаешь, гага, ты зря обижаешься. Что я сказал? Ничего плохого... Я просто хочу, чтобы мой единственный сын хорошо учился, стал большим человеком.
Разные люди говорят разное, слов наговорено и выслушано за жизнь множество, но слов, которые в детстве сказал ему молла Сулейман, Мамедага не забывал никогда. Странно! Бывает, бросят тебе слово, которое прозвучит как пощечина, но через месяц забудется - и не вспомнишь. А порой скажут тебе такое, на что и внимания не обратишь, но потом всю жизнь это с тобой.
Молла Сулейман жил в одном квартале с Мамедагой и рассказывать о нем - это все равно что рассказывать о старой Желтой башне, старой мечети, в которой нынче разместилась небольшая шерсточесальная фабрика; об Узком тупике, по которому с трудом и боком могут протиснуться два человека. На глазах моллы Сулеймана были очки с толстыми стеклами, на голове - кофейного цвета, местами полысевшая бухарская папаха, в руке - старая палка, отделанная серебром. Сначала слышался стук трости моллы Сулеймана, а потом он, выйдя из какого-нибудь двора, шагал по тротуару.
В квартале не любили моллу Сулеймана. Молла Сулейман был незваный гость, человек, который суется не в свое дело. В то время Желтая мечеть не была еще шерсточесальной фабрикой, и в один из дней, во время махаррама (Махаррам первый месяц магометанского календаря), Мамедага в первый и последний раз в жизни влез с ребятами на желтый забор и заглянул во двор мечети.
Молла Сулейман, стоя посередине маленького дворика, повторял слова мерсие (Мерсие - мусульманская духовная элегия).
Как не плакать камню кровью сегодня, Отрезаны семьдесят две головы сегодня. О если бы в этот день, в этот миг Я был в Кербеле!
Увидев выпученные глаза моллы Сулеймана за чистыми стеклами очков, Мамедага подумал о том, что если бы молла Сулейман в самом деле попал в Кербеле в тот день, когда там рубили головы, то первым, кто сбежал бы, оставив людей в беде, был бы молла Сулейман. Вечером дома Мамедага рассказал обо всем, и Сакина-хала сначала накричала на него, чтобы не смел больше ходить к мечети, но, не сдержавшись, улыбнулась:
- А ты хорошо сказал...
В квартале, где жил Мамедага, дома были, как правило, одно-и двухэтажные, и у всех крыши были залиты киром. Взобравшись на крышу, Мамедага с ребятами поджидал моллу Сулеймана. Они продергивали нитку сквозь дырочку в бумажном рубле и, как только раздавался стук палки, спускали деньги с крыши на тротуар. Дойдя до лежащей на тротуаре рублевки, молла Сулейман останавливался, внимательно смотрел на нее сквозь очки, потом, нагнувшись, хотел поднять ее. Как только молла Сулейман наклонялся, ребята тянули за нитку, и старик несколько метров полз чуть не на четвереньках за бумажкой. Потом мальчишки с криком дергали нитку вверх, и рублевка, минуя большой рябой нос моллы Сулеймана, поднималась на крышу, посылая проклятия, призывая всяческие бедствия на их головы, молла Сулейман, постукивая палкой, продолжал свой путь по тротуару.
- Погодите, собачьи дети! Я заставлю вас наизусть читать эллезине ( Эллезине - труднопроизносимыеїї арабскиеїї словаїї вїї Коране)!
Однако самое удивительное заключалось в том, что через три-четыре дня молла Сулейман почему-то снова, не удержавшись, наклонялся, чтобы поднять привязанную к нитке рублевку.
Однажды Мамедага, сидя под тутовым деревом перед Узким тупиком, строгал палочки (для игры в шимагадер). Вдруг кто-то схватил его за шиворот и поднял. Мамедага никогда бы не подумал, что в руках у моллы Сулеймана такая сила. И глаза моллы он никогда не видел так близко. Глубоко запавшие, эти сердитые глаза увеличивались толстыми стеклами. Притянув лицо Мамедага вплотную к своим глазам и брызгая слюной, молла Сулейман сказал:
- Единственное, что я хотел бы знать, это кем ты будешь, когда вырастешь?! Амбал ты будешь, амбал! Амбал Дадаш (Амбалї Дадаш - до революции известный бакинский носильщик.) будут тебя называть!
В это время откуда-то появился сосед Мамедаги по тупику Китабулла и забрал его из рук моллы Сулеймана.
- Отпусти ребенка, ай киши. Отпусти, говорю!
Молла Сулейман, оглядев сердитыми глазами высокую фигуру Китабуллы, его широкие плечи, сильные руки, сказал:
- А ты кто, Гочу Наджафгулу (Гочуїї Наджафгулу - дої революцииїї известныйїї бакинский атаман.)?
- Нет, я не Гочу Наджафгулу, но ребенка отпусти!
- Так... Значит, ты чесальщик Мансур (Чесальщикїїї Мансур - символїї великодушия,її доблестиїї в классической восточной литературе.)!
- Эти слова молла Сулейман произнес, прямо-таки корчась от злости, но отпустил Мамедагу.
Ровно неделю потом чувствовал Мамедага на своей шее сухие пальцы моллы Сулеймана.
С тех пор прошло много лет, сказанные в то время слова забыл, наверное, и сам молла Сулейман.
Приезжая в Баку, Мамедага ставил фургон у своего дома колесами на тротуар, и тут же со всего квартала сбегались к нему ребятишки. Никто из них не подозревал, что в свое время и Мамедага так же вот прыгал перед машинами, останавливающимися в квартале, хотя машины эти, полуторки и "виллисы", по сравнению с его алюминиевым фургоном были все равно что старый барабан рядом с новой нагарой. Первым делом Мамедага шел в Желтую баню, где начинал с терщика Джабара. Растеревшись как следует, он двигался в парную, там парился в свое удовольствие, а выйдя из бани, выпивал кружку холодного пива в будке Асадуллы. Дома надевал чистую рубашку, новый костюм, повязывал галстук и шел на улицу к тутовому дереву, что растет в начале тупика. Там к нему подходили товарищи, соседи по кварталу, здоровались, спрашивали, как дела, рассказывали Мамедаге все новости: кто обручен, какую девушку согласились выдать замуж, кто поменял работу, кто поругался с соседями, кто с кем помирился и кто на кого обиделся. Но о главных новостях он узнавал еще дома. Когда его приглашали на свадьбу, то пригласительный билет вручали Сакине-хала. Мамедага всегда старался так распределить свое рабочее время, чтобы суметь прийти на свадьбу, иначе тут же начинались пересуды, чего Мамедага крайне не любил. Когда же прийти не было совсем никакой возможности, он заранее приносил свой подарок и поздравления. Оставаясь в Баку каждое воскресенье, он ходил то на поминки и выражал соболезнование, то приносил извинения. В квартале все любили Мамедагу, а молодые его уважали. Мнение квартала было единодушным: "Мамедага - настоящий мужчина!"
Иногда и молла Сулейман, постукивая палкой, проходил мимо сверкающего под солнцем, крытого алюминием фургона; остановившись под окнами Мамедаги, выходящими на улицу, он поднимал свою палку, стучал по стеклу, вызывая мать Мамедаги, и, уставившись женщине прямо в глаза своими страшными, увеличенными стеклами очков глазами, говорил:
- Сакина-баджи, машаллах! Машаллах! У тебя хороший сын! Да не сочтет аллах его лишним для тебя. Пусть будет счастлив!
И Сакина-хала с тайной тревогой бормотала:
-ї Большое спасибо, ай молла!ї Долгой тебеї жизни!
Боялась Сакина-хала, что молла Сулейман сглазит Мамедагу. Утром она варила в медном казане бозбаш и прямо в нем отправляла молле Сулейману - это было нечто вроде взятки.
Было у моллы Сулеймана два сына, и оба сидели в тюрьме. Один во время войны попал в плен и перешел на сторону фашистов, а другой изнасиловал пятнадцатилетнюю девочку-армянку.
Сакина-хала была довольна своим сыном. В прошлом году Мамедага по-шахски выдал замуж свою сестру. Теперь у Солмаз был хороший дом, семья, да и в мужья хороший человек попался. И все-таки Мамедага вызывал постоянное беспокойство у Сакины-халы. Во-первых, Сакина-хала волновалась за сына, когда он бывал в отъезде, а во-вторых, время шло, а Мамедага никак не женился. Сакина-хала прочила ему лучших девушек квартала, но Мамедага не только думать, но и разговаривать об этом не хотел. Сакина-хала знала, что, если сын скажет "да", она приведет ему в жены самую достойную девушку квартала из самой почитаемой семьи. Даже их сосед, управдом Керим, несколько раз намекал, что зря, дескать, Мамедага ходит холостым. А у управдома Керима дочка -- украшение всего квартала; днем она работает в библиотеке, вечером учится в институте.
В эту удивительную летнюю ночь Мамедага вдруг вспомнил свой квартал, дом, тутовое дерево перед Узким тупиком, и почему-то ему показалось, что его отделяют от дома не два часа езды, а долгие дни дороги; ему показалось, что квартал его и снежные горы милиционера Сафара очень-очень далеки от песчаного морского берега Загульбы. И, обращаясь к Сафару, который давно уже раскаивался в сказанном и, прислонившись к стойке, стоял, смущенно обмахиваясь фуражкой, Мамедага спросил:
- Так ты говоришь, хорошо сейчас в горах?
Лицо Сафара просияло: так просто и легко было снято это тягостное напряжение между ними. Он с радостью воскликнул:
- Клянусь тобой, гага, там сейчас такая красотища! Ну просто слов нет! Помолчав немного, он сказал совсем иным, будничным и служебным голосом: Кажется, к тебе посетители идут.
И привычным движением надел фуражку на голову. Всматриваясь через дверь в людей, подходивших к фургону, милиционер Сафар явно помрачнел:
- Паршивец, опять, кажется, напился... И тотчас в фургон поднялись двое толстый и худой,- распространяя вокруг себя резкий запах спиртного. Увидев перед собой толстого парня, Мамедага сразу же узнал его. А Мирзоппа, косо взглянув в сторону милиционера Сафара, равнодушно посмотрел на Мамедагу, на деревянного зайца, лису, медведя, льва, неведомого зверя и вдруг рассмеялся:
-ї Шикарно живете!
Он вытащил из кармана мятую пятерку и шлепнул ею по стойке.
-ї Пятьдесят пуль! Стреляем до утра! Приятель Мирзоппы, худой парень, проголосовал обеими руками за это предложение:
-ї Постреляем!
Мамедаге стало ясно, что Мирзоппа его не узнал, но не это было важно сейчас, а то, что Мирзоппа пьян; поскольку речь шла о ружьях с пулями, хотя эти пули для тира, со щеточками, будь на месте Мирзоппы родной брат Мамедаги, он и ему не позволил бы стрелять в пьяном виде.
Прищурив набухшие веки, Мирзоппа посмотрел на деревянного зайца и громко рассмеялся:
- Да здесь и вправду шикарно! И чего мы до сих пор сюда не заходили?
Мирзоппа взглянул на худого, и худой снова поднял обе руки вверх и снова ответил кратко:
-ї Постреляем!
- Дай-ка нам, брат, ружье, но чтоб оно стреляло без обмана! - сказал Мамедаге Мирзоппа.
И, конечно, в другое время сказавший такие слова Мамедаге вылетел бы из тира, как пуля со щеточкой вылетает из ружья. Но Мамедага умел держать себя в руках, когда надо пропустить мимо ушей обидное слово. И сейчас, глядя прямо в заплывшие жиром глазки Мирзоппы, он спокойно ответил:
- Постреляетеїї вїї другойїї раз.її Яїї ужеїї закрылїї тир.
- Что это он сказал? - Мирзоппа взглянул на худого, мол, что за глупости мы выслушиваем.- Давай живее ружья и пули!
Худой был в состоянии только еще раз поднять руки и крикнуть:
-ї Постреляем!
-ї Не постреляете! - сказал милиционер Сафар.
- А ты заткнись! - бросил Мирзоппа милиционеру Сафару и провел рукой по горлу.- Я тобой сыт во как! Куда ни пойду, всюду прешься за мной. Отвяжись!
Милиционер Сафар фуражкой отмахивался от запаха водки, заполнившего фургон.
- Эх, Мирзоппа, не желаешь ты быть человеком! - сказал он.- На ногах ведь не стоишь, где уж тебе стрелять.
Мирзоппа достал из кармана еще одну мятую пятирублевку и шваркнул ее о стойку:
-ї Деньги плачу! Сто пуль давай!
Худой снова проголосовал руками и выкрикнул свой лозунг:
-ї Постреляем!
-ї Неїїї постреляете,- повторилїї милиционерїїї Сафар. Мирзоппа почесал свою жирную волосатую грудь, выпиравшую из расстегнутой рубашки, и хмуро пробурчал:
- Разве я не сказал тебе - отвяжись? Чего тебе надо, а? Денег не хватает могу дать!
Удивительное свойство Мирзоппы - сказать самое обидное для человека. От злости милиционер Сафар даже охрип:
- Я за всю свою жизнь не съел и крошки хлеба, добытого нечестным путем! За всю жизнь я ни разу даже краешком глаза не заглядывал в чужой карман. Я всегда был честным, жил по правде и буду так жить всегда.
Мирзоппа с ненавистью смерил милиционера Сафара с ног до головы:
-ї То-то ты так и живешь!
Милиционер Сафар, надев фуражку, подошел к Мир-зоппе вплотную:
-ї Как я живу, ну? Как живу?!
Мирзоппа,її неїї отвечаяїї ему,її обернулсяїї кїї Мамедаге:
-ї Быстро! Каждому ружье и сто пуль!
Мамедага никогда не предполагал, что однажды, да еще в такую удивительную летнюю ночь, он снова встретится с Мирзоппой. Сейчас ему казалсгсь, что он совершенно забыл о Мирзоппе и, если бы не увидел его теперь, может быть, никогда бы и не вспомнил. Мамедага молча глядел на толстого парня.
- Ну, в чем дело, а? - Прищурив один глаз, Мирзоппа внимательно осмотрел Мамедагу и узнал его.- Ты не Мамедага?
-ї Мамедага...
...Отец Мирзоппы Алиаббас-киши был кирщик, и всю их семью называли кирщиками. Большой котел для варки кира стоял на улице перед домом, где жил Мирзоппа, и до наступления осени котел медленно передвигался от дома к дому вдоль квартала: Алиабасс-киши заливал крыши всех домов киром. И если почему-либо большого котла нигде не было видно, то всем казалось, будто в квартале чего-то не хватало, что-то было явно не так.
Мирзоппа вечно был окружен ребятишками младше его на несколько лет, и они, конечно, ему повиновались. Никто, впрочем, не знал точно, сколько Мирзоппе лет, и ребят дома иногда стращали:
- Видишь, Мирзоппа курит папиросы, потому и не растет. Кто курит, тот обязательно будет таким же толстым, как Мирзоппа, и не будет расти. Таким он останется до самой смерти!
Никто из ребят не хотел быть похожим на Мирзоппу: многие его боялись, но не было таких, которым бы он нравился. Он первым среди ребят закурил и первым заговорил о женщинах.
Семья Мирзоппы жила в нижней части квартала, рядом с маленьким летним кинотеатром. Как-то летом в этом кинотеатре три месяца подряд ежедневно крутили фильм о Тарзане. Проснувшись утром, ребята тут же бежали в очередь за билетами. Перед кинотеатром появилась толпа спекулянтов. И в то лето некоторые, особо энергичные из них, спекулируя билетами, набрали денег на "Победу". А у ребят не всегда хватало на билет, и они лезли на крышу дома Мирзоппы, чтобы смотреть кино оттуда, и за это Мирзоппа собирал с них по двадцать копеек.
Мирзоппа разговаривал высокомерно, готов был на любую пакость, заставлял ребят прислуживать себе, а сам прислуживал взрослым. Мамедагу он не любил, потому что хотел, да не мог послать его ни за папиросами, ни за дровами для разжигания огня под котлом. Пару раз в укромном месте Мирзоппа дрался с ним; ни тот, ни другой по-настоящему не победили, только Мирзоппа все равно ходил как победитель и вел себя как победитель.
А однажды все переменилось.
В тот день Мирзоппа, сидя на тротуаре перед своим домом, ел селедку с черным хлебом и тихонько напевал про себя:
И "Победе" я не рад: У Тарзана горе, Джейн обрезала канат, Я с ней в ссоре.
Жена мясника Аганаджафа, Баладжаханум, иногда под настроение пела среди девушек квартала эту известную песенку иначе: Мне "Победа" ни к чему, На "Москвич" не сяду. Только "ЗИМу" самому Буду рада!
Она пела и, как обычно, подмигивая собравшимся вокруг нее молоденьким девушкам, громко хохотала.
Мать учившегося на трамвайных курсах Аллахверди - Айна, глядя на Баладжаханум из окна своей квартиры, говорила сама с собой: "Посмотрите, как она хохочет! Словно лиса соблазняет ворону..."
Мамедага, купив в керосиновой лавке керосину, нес его домой и, проходя мимо Мирзоппы, не удержавшись, остановился.
В те годы в доме Мамедаги часто бывала шекербура, пахлава, шекерчурек (Шекербура, пахлава, шекерчурек - печеные сладости). Сакина-хала работала на кондитерской фабрике, где раз в два-три дня им выделяли сладкий паек, зато других продуктов в доме почти не было, а селедкой вообще никогда и не пахло Сакина-хана не любила запаха селедки.