И еще, прошу вас, поскорее поставьте кадр. Завершим этот эпизод и приблизимся на шаг к истине. Но, ради Бога, отстаньте от маленького легионера. Вы же видите, он уснул. До кино ему – как свинье до покаянья. А посему займемся своими делами. Верней, вы займитесь, воспарите на высоту своего призвания. Я-то и так здесь пребываю. И пребуду, пока не паду. Но с открытым взором, ибо сказано: слышащий слова Божии, который видит видения Всемогущего, падает, но открыты глаза его. Дабы взирали на звезду, восшедшую от Иакова, и на жезл, восставший от Израиля, что поразит князей Моава и сокрушит всех сынов Сифовых.
Но никому не слова, умоляю вас, друг мой! Да не забудем мы облеченную в притчу мудрость древних – и поле, и лес имеют очи и уши. В первую очередь сторонитесь продюсера. О, сколько же здравого смысла приходится предъявлять тому, кто не только следит за всеми поступками людей, но и читает мысли в пропастях и глубинах их душ. Пример можете брать с меня. Видите, как я кроток. Тяжело, а терплю. Что-то, куда как посильней меня, укрепляет мне дух и делает меня покорным. Уж не вечное ли безмолвие этих пространств? Что ж с того, что холодно. Думаете, я не пылаю? И кубик льда, брошенный на раскаленную сковороду, не растает? Я просто не подаю вида, чтобы не вызвать лишних подозрений. Величайшее испытание! Сейчас мне потребны выносливость и осторожность. Придется пройти все круги юдоли слез. И если я выдержу, то возрадуется Иаков и возвеселится Израиль, и Господь тогда одарит тебя путевкой в землю своего страданья, где течет молоко и героин, в землю Хананеев, Хеттеев, Аморреев, Ферезеев, Евеев и Иевусеев.
Впрочем, для начала необходимо все-таки установить кадр. Снять наконец-то сцену, в которой раб божий покажется с кончик одноразового шприца. Возносите, мистер Ковач, молитвы в глубине души своей, горячо и чистосердечно, и всякое ваше начинание увенчается торжеством, а ваше имя прогремит на весь свет. Молитва – страшная сила. Чего стоит пример одного только Александра Гогенлоэ, исцелявшего больных лишь чудесною силой молитв. Так что вы лучше молитесь, мистер Ковач, о постановке кадра, а я вознесу мольбу о спасении души моего отца.
В последнее время я часто вспоминаю отца. Достаточно какого-нибудь небольшого нюанса, отдаленной ассоциации – и он сразу же появляется перед моим взором. В последние свои дни он сильно мерз. По горло закутавшись в плед, надвинув вязаную шерстяную шапку чуть не на глаза, выходил на балкон и, сидя в кресле, грелся на солнце. Один только тонкий нос его с горбинкой и был виден из-под всего. Встретимся взглядами, непременно подмигнет, все хорошо-де. Но беззаботности не получалось. Слишком уж он был утомлен для того, чтоб получилось вообще хоть что-нибудь. Организм неуклонно выходил из строя, как старая машина. Он даже как-то уменьшался, будто кто-то невидимый ластиком стирал его прежние контуры. Бесследно таяли и исчезали плечи, лопатки, зубы, ключицы… Один только живот рос и надувался, и к концу он ушел в него весь (если не принимать во внимание уменьшившуюся, чуть не до птичьей, голову и утомленные глаза). Огромный, полный жидкости шар. И что-то засевшее глубоко в нутре, что упорно пускало корни во все тело, как цветок в землю. А цветок просил солнца. И отец, как добрый садовник, выполнял его просьбу – дни напролет, завернувшись в плед, грелся на солнце.
Но и это не главное. Главное, что при виде песка мне вспоминается героин, при виде героина – шприц, шприца – отец. Должно быть, потому, что регулярно, три раза в день, я впрыскивал ему в вену морфий. Эта цепь ассоциаций так или иначе понятна. Но совсем непонятно, отчего при виде отца мне вспоминается король рок-н-ролла Элвис Пресли. Когда отец лежал в гробу, помню, мне все казалось, вот-вот подскочит и запоет толстый Элвис в кожаном белом костюме. И сейчас, глядя на этот песок, мне все кажется, вот-вот выкатится откуда-то лакированный гроб, похожий на лимузин, и из него восстанет потный Элвис с гитарой в руках. Должно быть, он угодил звеном в цепь моих ассоциаций потому, что нередко баловался героином. А может, это мой мозг требует дозы, и воображение извлекает из памяти все что ни попадя, все, что прямо или косвенно связано с героином? Может, и так… Ведь я могу и до утра танцевать. Как только доза заканчивается, пляшешь, как шиит на шахсей-вахсее. Точнее выражаясь – пойдешь на все. Апостолу Павлу эсэмэс отправишь, а то и почище что-нибудь учудишь. Впрочем, есть загвоздка – я не знаю номера. А так бы обязательно.
Потому и стою здесь. И еще потому, что вы никак не поставите кадр, мистер Ковач. Я уже подумываю, не подкупил ли вас продюсер. Любопытно, что же он вам предложил? Есть ли что такое, чего я не знаю? О чем не догадываюсь? Выходит, мы не фильм снимаем, а непонятно чем занимаемся. Но почему же? Я ведь не настолько наивен, чтобы полагать, будто все затеяно ради того, чтобы ввести меня в соблазн, дабы отринул я от себя Господа и подписал с продюсером еще один контракт. Впрочем, мне уже так плохо, что поставил бы подпись под чем угодно, даже под словами, что Шекспир бессмертен. А потом – аллилуйя! Запою гимны во славу Господню, стану дирижером ангельской капеллы. После инъекции все удается легко и непринужденно, хоть телемост с Иоанном Богословом. Это будет даже не инъекция, а индульгенция. Сосуд услады и корень любви. Всеобщий мир и меморандум согласия.
Признаюсь уж наконец: что бы ни случилось, менять конфессию, а тем более отрекаться от Господа своего, я не намерен. Но один вопрос не дает мне покоя. Если Господь Бог видит мои мученья, отчего он мне их не облегчает? Неужто испытывает меня на выносливость и стойкость? Допустим. Но как в этом случае прикажете понимать дьявола? Он платит мне, чтобы потом я пел гимны своему Господу?
Знаю, в моих сомнениях вы обвините, конечно же, героин. К бабке не ходи, уже обвинили. Однако… все не так, все совсем наоборот – всему виной не героин, а его отсутствие. Это, и только это, его нехватка, его недосягаемость. Убежден: если бы Всевышний знал, до чего он мне теперь потребен, наверняка приставил бы ко мне персональную фею – небесную медсестру, голубоглазую, в белом халате и с молочным запахом, как от спящего младенца, которая бы каждое утро и каждый вечер бесшумно подлетала бы ко мне, как ласточка и, безболезненно уколов, улетала восвояси.
Но, вопреки всему, я все же верю, что Всемогущий знает обо всем этом. Знает лучше меня. Верю, близится мгновенье, когда небесный парламент проголосует за то, чтоб ко мне приставили эту голубоглазую фею. Что кабинет апостолов уже рассмотрел и одобрил этот закон, со всеми его пунктами и подпунктами. Так, во всяком случае, поговаривают в кулуарах. А в кулуарах зря не скажут! Теперь последнее слово за парламентом. Ребята, сейчас, как никогда, от вас зависит внутренний и внешний имидж Небес. Главное, не обделайтесь. Я не реалист и, следовательно, не требую невозможного. Я прошу только, чтоб вы не обделались. Неужели даже это невозможно?
Главное, не забывайте, сейчас на вас устремлены взоры нищих и убогих, младенцев, культуристов, ветеранов войны и сексуальных меньшинств. Помните семь спящих отроков эфесских? Так вот, от их имени обращаюсь к вам я, один из них. Последний, поэт и мученик. Знайте, всю надежду и упование возлагаю я на вас. А вслед за мною – убогие, зодчие, симулянты и фанаты. Мы твердо верим, что вы приставите ко мне крошку фею. Блаженны верующие.
Я и сам был бы блаженным, если бы только у меня был героин. Или если б даже у меня его не было, но он бы вымучивался в Телави. До вечера уж как-нибудь я дотерпел бы. Но нет его в Телави. Все что угодно есть, а героина нет. А как мне сейчас необходима хотя бы одна инъекция! И не из одного только приличия, как бывает, а из нужды. Горе тебе, Телави! Ибо если бы в Тире и Сидоне творилось то, что сейчас творится у тебя, то давно бы они, сидя во вретище и пепле, покаялись. Но и Тиру и Сидону отраднее будет на суде, нежели тебе.
Пока небесный парламент отдает свои голоса за новый закон, давайте-ка мы как можно глубже исследуем выдвинутые выше тезисы и ответим на кое-какие вопросы. Платит ли мне деньги дьявол за то, чтобы я пел величальные гимны моему Господу? Платит. Привез или не привез он меня сюда, в обитель Непорочного зачатия? Привез. Дал или не дал дьявол мне шанс воротиться к истинным моим корням, то есть к вере Христовой? Дал. Создал или не создал максимальные условия, чтоб я приблизился к моему Господу? Создал. Помог или не помог мне стать вероучителем и пустынником? Помог. И, наконец, с чьим, как не его, дьявола, пособничеством во мне зажглась Божья искра, что во всякую минуту может разгореться в Божественный огнь? Так что же Господь мой тогда делает? Испытывает меня? Я знаю, что пути Господни неисповедимы. Но я также знаю и то, что все в воле Божьей.
Я, может быть, не силен в догматике, экзегетике и апологетике, короткого моего ума может и не хватить для полного исследования этих тезисов. Но то, что два последних упомянутых положения никак и ничем не согласовываются, поймет и младенец. Устами которого глаголет истина. Ну, так и мы подойдем к предмету суждений по-младенчески. Легко ведь сказать, что первое усиливает второе, а второе первое. Хотя с тем же успехом можно утверждать и противоположное, что первое отрицает второе, и наоборот. Вот вам две взаимоисключающие теоремы. Теза и антитеза, что ли.
Я, может быть, не силен в догматике, экзегетике и апологетике, короткого моего ума может и не хватить для полного исследования этих тезисов. Но то, что два последних упомянутых положения никак и ничем не согласовываются, поймет и младенец. Устами которого глаголет истина. Ну, так и мы подойдем к предмету суждений по-младенчески. Легко ведь сказать, что первое усиливает второе, а второе первое. Хотя с тем же успехом можно утверждать и противоположное, что первое отрицает второе, и наоборот. Вот вам две взаимоисключающие теоремы. Теза и антитеза, что ли.
И поскольку неисповедимы пути Господни, то, стало быть, Всевышний прибегает к таким тонким гроссмейстерским ходам, которых нам никогда не понять, другими словами, нас путают и сбивают с толку. Что ж, это еще ничего. Но возможно ли второе, чтоб во всем была воля Его? Христианская традиция говорит: зло существует, но Господь тут ни при чем. Это приходит в полное противоречие со второй тезой. Получается, что зла Он не творит, но зло все равно существует. Что начисто отрицает идею Его всемогущества. В противном случае получается, что дьявол не какая-то значимая фигура, а просто-напросто кукла-марионетка, да и то играющая роль мелкого бунтаря в театре Господнем, что не соответствует истине. Иначе зло будет приписано Господу. Но Господь может быть лишь всеблагим и всемилостивым, пастырем добрым, который полагает жизнь свою за овец.
Мы, возможно, заходим далеко, преувеличиваем, ведь такая постановка вопроса гарантированно приведет нас к дьяволу. Впрочем, мы уже пришли к нему. Точней, сначала он, дьявол, и привел нас к Господу, последний же вернул нас обратно к первому. Круг, стало быть, замкнулся. И где тут моя воля и инициатива? Получается, я кукла, биоробот, исполняющий чужое соизволение. В лучшем случае мне позволено полагать, что все мною сделанное, все делаемое и впредь быть сделанным надлежащее было, есть и будет волею Господа?
Вот за что я люблю моего Господа. Сколько ты ни ходи, а все пути приводят к Нему. Ты просто обречен на успех. Больше того, и ходить никуда не надо, ты везде в Его обители. Главное – осознать. Ан нет, Он может так запутать, смутить, что если ты не посыплешь голову пеплом, не изнуришь плоть постом и не сотрешь колени от утренних молитвенных коленопреклонений, то навеки погибнешь и канешь туда, где Симон-волхв казнится, плененный. Еще чего! Возможно ли, чтоб Господь обрек нас на такое? При том что ведь все в Его воле, при том что сам Он столь безгранично всеблаг и всемилостив. Ко всему хорошему еще и вездесущ. Проницает и небо и землю, и огонь и воду, и траву и камень, и песок и героин… За это я и люблю Его. И иду по путям, ведущим к Нему. Оттого мозг мой напоминает и извлекает из моей памяти то, что прямо или косвенно связано с героином. Оттого и при виде песка думаю о героине, при виде героина – о шприце, при виде шприца – вспоминаю отца, а потом – Элвиса. Чтобы круг замкнулся, от Элвиса я воротился к моему Господу. Знаком Господа отмечено все и вся. Все и вся синоним Его. И отец мой Бог, и Элвис Бог, и героин Бог, и дьявол Бог.
Не скажу, правда, что и я Бог. Зато скажу, что устами моими глаголет, проповедует, поет Господь… Так мне кажется почему-то, и так я чувствую. Поет Он, я же просто открываю рот, будто пою. Во всем Его воля. И в том, что мне сейчас плохо, и в том, что скоро будет хорошо, и в том, что явлюсь перед ним. И в том, что стою здесь, и буду здесь стоять, доколе воля Его. Ныне и присно и во веки веков. Аминь.
Семь мудрецов
Раннее утро. Солнце еле-еле поблескивает из-за облаков. Не прячется за них, а знай себе мерцает, как стробоскоп на дискотеке. Внезапно темнеет, столь же внезапно светлеет, только музыки не хватает. Улицы кишат людьми. Все слаженно движутся в одном направлении – к центру Тбилиси, к площади Свободы, будто демонстранты либо крысы, зачарованные сказочной свирелью. Не торопясь, размеренным шагом, разве что не в ногу. Впрочем, не слышно ни лозунгов, ни призывов. Дети несут на нитках черные лакированные шары, которые блестят, будто отлитые из пластмассы. Шары странным образом вибрируют, словно в каждом из них засело по существу, которое вот-вот проломит скорлупу и выберется наружу.
Нитки действуют как тонкий кабель, их вибрация передается детям, от детей – взрослым… И вот уже люди, асфальт, деревья, дома, солнце – все слаженно вибрирует, в унисон с воздушными шарами.
Все молчат, слышны только дыхание и топот ног. Мало-помалу я распаляюсь. Отбросив смущение, начинаю нагло протискиваться сквозь толпу, расталкивая локтями и отдавливая ноги всем, кто попадется мне на пути. Я собираюсь опередить их всех. Толкаюсь самым бессовестным образом, но никто не останавливает и не бранит меня. Нехотя, но уступают дорогу. Расступаются, оставляя для меня узкий коридор.
Бросаюсь бегом. Сначала несусь сломя голову, но вскоре, сообразив, что бежать еще долго, притормаживаю. Стараюсь выровнять дыхание, удержать ритм, как и положено на больших дистанциях. Если не ошибаюсь, в этом деле знают толк эфиопы.
Вопреки ожиданиям коридор очень быстро кончается, и я влетаю в образованный людьми круг. Останавливаюсь. Когда-то здесь стоял памятник Ленину.
Окружающие беззастенчиво рассматривают с головы до пят. Почти все одеты в долгополые пальто серовато-зеленого цвета. Кое-где видны и черные. Поздняя осень на дворе, но дети почему-то одеты по-летнему. Все, как один, в коротких лиловых штанишках и платьях, белых гольфах до колена и бежевых сандалиях. Никто не издает ни звука. Над головами реют черные воздушные шары. И все чуть заметно вибрирует… или мерцает, как изображение на экране издыхающего телевизора.
Я один в центре круга. Еле дышу. Дрожат колени. Весь в поту. Мокрая рубашка липнет к телу. По-прежнему ни звука. Должно быть, от меня чего-то ждут. Я и сам понимаю: надо сказать хоть что-нибудь. Хотя бы из вежливости.
Между тем в толпе поднимается легкий переполох. Мужчины отступают в стороны и пропускают какого-то типа среднего роста. Пританцовывая, он вступает в круг и становится рядом со мной. Его тонкие аргентинские усики кажутся пририсованными карандашом. Лицо выбелено, как у гейши. На губах – легкий мазок помады. Несмотря на все ухищрения, сразу узнаю в нем одного из семи мудрецов[1]. У него грустное лицо, но красивые глаза – большие, черные, беспокойные. Как опытный конферансье, он потирает руки, откашливается в кулак, прочищает горло. Ничего особенного – все по Станиславскому…
На нем черные лакированные и блестящие, как клавиши рояля, туфли. Фалды фрака свисают чуть не до земли. Он отвешивает мне фальшиво-почтительный поклон, потом отворачивается и кланяется на все четыре стороны света. Будто здоровается не с публикой, а с полюсами Земли. Все смеются, кроме меня. Не понимаю, что смешного в этом идиотском водевиле. Отовсюду несутся ободряющие выкрики. Мудрец поднимает руку, пытаясь унять публику. Жеста оказывается достаточно, шум стихает.
– Дамы и господа, – смерив меня своим умудренным взглядом, он снова оборачивается к публике. – Кто из вас без греха, пусть первый бросит в него шар!
Его последние слова тонут в визге толпы. От смеха надрываются все, от мала до велика. Старухи прикрывают беззубые рты носовыми платками, их отвислые индюшачьи подбородки омерзительно подрагивают. Мужчины фыркают и раздувают ноздри, как жеребцы. Кто-то колотит по асфальту тростью, не в силах сдержать чувств. Дети покатываются от хохота, держась за животы. Сотни черных шаров устремляются в небо. Солнце по-прежнему мерцает, как неисправная неоновая трубка. У какого-то старика изо рта выпадает зубной протез и принимается скакать по асфальту, как в комиксе. Мудрец тревожно озирается, опасаясь протеза, и скрывается в публике.
Круг понемногу сужается. Не переставая хохотать, люди сходятся вокруг меня. Все ближе и ближе. Обступают со всех сторон. Это уже не публика. Это черт знает что – цунами, тайфун, а не толпа. Никто не смеется, даже не смотрит на меня. У всех тяжелые, утомленные лица. Липнут со всех сторон. Дышат мне прямо в лицо. Вот-вот раздавят. Или сварят, как паровую котлету.
– Двери закрываются, – объявляет кто-то педерастическим голосом. – Следующая станция «Авлабар».
Двери и впрямь закрываются, с визгом и грохотом. Локомотив тяжело трогается, набирает скорость. Несется в туннель так, что закладывает уши. Стук колес, скрип и вибрация вагона успокаивают. В тяжелом воздухе смешиваются запахи пота, грязи и лука. Лампочка окончательно гаснет, опускается темнота. Время от времени сквозь запотевшие окна вагона проскальзывает тусклый луч от плафонов на стенах туннеля. На потолке танцуют странные контуры, как в театре теней.
Едем долго. От долгого стояния немеют ноги, почти их не чувствую, будто их ампутировали. Не успеваю подумать, что ехать мы будем вечность, как вдруг поезд с чудовищным скрежетом резко тормозит.