Белоснежные руки тянулись к нему, преодолевая стремительную мощь прибоя.
Подхватив узелок с дорогими сердцу вещицами, он было ринулся прочь, но тут ветер переменился.
До слуха долетела музыка, теперь едва-едва уловимая. Сумасшедший металлический рев, приглушенный расстоянием.
Аромат духов, тоже едва уловимый, взбежал к перевалу каменистыми тропами.
На восходе лун Сио повернул в обратный путь, сбегая вниз по тем же каменистым тропам.
Пещера сделалась стылой и чужой. Он сложил костер, а потом подкрепился хлебом и дикими ягодами, добытыми в мшистых горах. Как быстро после его ухода в пещере стало холодно и неуютно. Даже его собственное дыхание странным эхом отскакивало от стен, словно чужое.
Прежде чем улечься спать, он загасил костер. И тут обнаружилось, что на пещерной стене лежит слабый лучик света. Сомнений не было: этот луч пришел из хижины, стоявшей в полумиле внизу, на берегу канала. Сио зажмурился, но свет не исчезал. Он сливался то с музыкой, то с благоуханием цветов. Помимо своей воли Сио поочередно напрягал зрение, слух, обоняние, чтобы вытащить хотя бы одну прядь этого непостижимого переплетения.
В полночь он вышел из пещеры. Хижина в долине пестрела желтыми огнями, как яркая игрушка. А в одном из окон ему привиделась танцующая фигурка женщины.
– Надо ее прикончить, – сказал он себе. – За этим я и вернулся. Убить и закопать!
В полудреме ему померещился затерянный голос: «Кого ты хочешь обмануть?» Но он даже не стал открывать глаза.
Она жила в одиночестве. Назавтра он увидел ее на прогулке в предгорьях. На третий день она купалась в канале, часами не выходя на берег. На четвертый и пятый день Сио подбирался все ближе и ближе к домику, а на закате шестого дня, с наступлением темноты, очутился под самыми окнами и продолжил слежку.
На столе стояло штук двадцать маленьких, отливающих медью тюбиков с чем-то красным. Похлопывая себя по щекам, женщина размазала по лицу прохладный на вид крем: получилась маска. Через некоторое время маска была стерта бумажными салфетками, которые тут же полетели в корзину. Покончив с этим занятием, она проверила один тюбик: мазнула пухлый рот, несколько раз чмокнула губами, стерла, наложила другой цвет и снова стерла; так она опробовала третий, пятый, девятый цвет, слегка тронула красным щеки, а потом взяла блестящий пинцет и принялась выщипывать брови. Накрутила волосы на какие-то нелепые приспособления и стала полировать ногти, напевая сладостную, незнакомую, инопланетную песню на своем языке – должно быть, очень красивую. Женщина мурлыкала, притопывая высокими каблучками по дощатому полу. При этом она расхаживала по комнате, прикрытая лишь белизной своего тела, потом улеглась в этой белизне на кровать и запрокинула голову; золотистые волосы свешивались до полу, а сама она то и дело подносила к алым губам какой-то тлеющий цилиндрик, посасывала его, блаженно прикрывая веки, и медленно выпускала из узких ноздрей и ленивого рта струйки дыма, которые поднимались в воздух длинными бестелесными образами. Сио затрепетал. Призраки! У нее изо рта вылетают призраки. Да еще с такой легкостью. Как ни в чем не бывало. А ей и дела нет.
Когда она вставала, ее подошвы шлепнули по деревянным доскам. И снова она запела. Закружилась по комнате. Подняла лицо к потолку. Щелкнула пальцами. Распростерла руки, словно крылья, и под стук каблучков кружилась, кружилась в одиноком танце.
Инопланетная песня. Ну почему он не мог разобрать слов? Почему не умел настраивать разум, как делали прежде многие из его соплеменников, чтобы читать, понимать и мгновенно переводить чужие языки, чужие мысли. Он попробовал. Но нет, ничего не вышло. А она все пела прекрасную, незнакомую песню, из которой он ничего не мог разобрать:
– «Я тебе не изменю, для тебя любовь храню…»
Его покинули силы при виде земной плоти, земной красоты, рожденной за миллионы миль отсюда, совершенно иной, не такой, как марсианская у него вспотели ладони, противно задергались веки.
Где-то зазвенел звонок.
Она взялась за диковинный черный аппарат, который, как тут же выяснилось, почти не отличался по своему назначению от устройства, хорошо известного сородичам Сио.
– Алло, это ты, Дженис? Боже, как я рада тебя слышать!
Ее лицо просияло. Она разговаривала с каким-то дальним городом. Волнующие звуки ее голоса не давали ему покоя. Но что означали ее слова?
– Господи, Дженис, за что ты меня сослала в такую дыру? Понимаю, милая, понимаю – отдохнуть. Но это у черта на рогах! Мне остается только раскладывать пасьянсы да плескаться в этом вонючем канале.
Черный аппарат прожужжал что-то в ответ.
– Я здесь копыта отброшу, Дженис. Да знаю, знаю. Всему виной эти святоши. Даже сюда добрались, очуметь можно. А как славненько все начиналось! Скажи мне только одно: когда мы снова открываемся?
Дивно, подумал Сио. До чего же красиво звучит. Невероятно. Он стоял в ночи под открытым окном и не мог налюбоваться ее восхитительным лицом и телом. Интересно, о чем у них шел разговор? Об искусстве, литературе или о музыке? Не иначе как о музыке – ведь она пела, все время пела. Непонятная музыка, хотя можно ли надеяться, что поймешь музыку другого мира? А нравы, язык, литературу? Здесь приходится опираться только на чутье. Старые знания не помогут. Нельзя не признать, что ее красота сильно отличается от мягкой, изящной, смуглой красоты вымирающей марсианской расы. У его матери были золотистые глаза и стройные бедра. Но эта одиночка, напевающая в пустыне, оказалась куда крупнее – большие груди, широкие бедра, и, конечно же, ноги, обжигающие своей белизной, да еще эта странная манера стучать каблучками и разгуливать нагишом. Но ведь наверняка на Земле все женщины так ходят? Сио кивнул себе в ответ. Надо их понять. Он представлял себе всех женщин того далекого мира обнаженными, златовласыми, пышнотелыми, на цокающих каблучках. А это волшебство – дым изо рта и ноздрей! А призраки, духи из дымовых узоров, слетающие с губ! Вот поистине волшебное создание, плод огня и воображения! Она лепила образы в воздухе с помощью своего блистающего разума. Кто как не воплощенный разум редкостной чистоты и необъятности способен впускать в себя серо-красный огонек, чтобы затем выдыхать из ноздрей настоящие шедевры архитектуры, завораживающие своим изяществом и совершенством? Гений! Художник! Творец! Как же это делается и сколько лет нужно этому учиться? Как распределить свое время? От одного ее присутствия голова шла кругом. Он чувствовал, что вот-вот крикнет: «Научи меня!» Но боялся. Он ощущал себя ребенком. Видел, как формы, линии, дым, кружась, уносились в никуда. Она приехала сюда, в эту глушь, чтобы побыть наедине с собой, чтобы в полном одиночестве, вдали от посторонних глаз, воплотить свои фантазии. Нельзя тревожить творцов, писателей, художников. Надо отойти в сторону и оставить свои вопросы при себе.
«Непостижимые все-таки существа!» – молча повторял он. Все ли женщины того огненно-зеленого мира похожи на эту? Все ли они – огненные призраки на волнах музыки? Все ли расхаживают голыми в своих грохочущих домах?
– Имеет смысл еще понаблюдать, – сказал он почти вслух. – Здесь есть чему поучиться.
Помимо своей воли он сцепил руки. Ему захотелось, чтобы она оказалась в этом кольце. Захотелось, чтобы она пела для него одного, создавала узоры в воздухе, учила его и рассказывала о своем далеком мире, о тамошних книгах, о прекрасной музыке…
– Не тяни, Дженис, назови точные сроки. А другие девочки как устроились? А в других городах так же паршиво?
Телефон жужжал в ответ, как насекомое.
– Неужели все до единого закрылись? На всей этой чертовой планете? Наверняка хоть одно местечко да осталось! Срочно найди мне что-нибудь подходящее, а то у меня просто!..
Странно все-таки. Словно он видел женщину впервые в жизни. Манера запрокидывать голову, движения пальцев с ярко-красными ногтями – все было в новинку, в диковинку. Вот она скрестила белоснежные ноги, наклонилась вперед, облокотившись локтем о голое колено, вызывая и выдыхая духов, болтала и косилась в окно, да, именно туда, где в потемках прятался он. Она смотрела прямо сквозь него – ох, что бы она сделала, если бы заметила?
– Кому?! Это мне-то страшно здесь одной?
Она рассмеялась, а Сио тихонько вторил ей в лунной полутьме. Как же прекрасен ее земной смех, когда голова запрокинута, а из ноздрей вырывается мистический дымок, обретая бестелесные формы. Ему пришлось отвернуться от окна, чтобы глотнуть побольше воздуха – у него перехватило дыхание.
– Еще спрашиваешь! Будь уверена!
Что за чудные, редкостные слова произносит она сейчас? О жизни, о музыке, о поэзии?
– Слушай, Дженис, ну, покажи мне того, кто сегодня боится марсиан! Сколько их осталось – дюжина, две? Веди всех сюда, пусть занимают очередь, договорились? Отлично!
Когда он, не разбирая дороги, завернул за угол домика и споткнулся о пустые бутылки, ее смех настиг его и здесь. Даже с закрытыми глазами он ясно видел ее отливающую белым сиянием кожу, а в памяти прочно засели фантомы, слетающие с ее губ колдовскими заклинаниями, облаками, дождями, ветрами. Ах, если б узнать перевод! Силы небесные, только бы понять! Слушай же! Что это за слово, или это, а вот это? Неужели она окликнула его? Нет, вряд ли. Но разве не его имя она произнесла?
В пещере он поел, но без всякого аппетита.
А потом сидел битый час на пороге, пока луны не поднялись еще выше, чтобы плыть по остывшему небосводу, тогда он разглядел в воздухе струйки пара от собственного дыхания, похожие на огненно-молчаливых духов, что вились у ее лица, а она все говорила и говорила; он не то слышал, не то вызывал в памяти ее голос, летящий вверх среди скал, чувствовал запах ее дыхания, запах дымящейся надежды, теплоту слов, согретых ее губами.
Наконец он решился:
– Спущусь-ка я к ней и заговорю – тихо, неспешно. Буду говорить с ней каждый вечер – глядишь, она начнет меня понимать, да и я выучу ее язык, а потом она придет со мной сюда, в горы, где нас ждет благодать. Я расскажу ей о своем народе и о своем одиночестве, признаюсь, как наблюдал за ней и слушал ее столько ночей подряд…
Но ведь она… – сама Смерть.
Он содрогнулся. Это подозрение, это слово не шло из головы.
Как же он мог забыть?
Достаточно коснуться ее руки, лица – и он зачахнет в считанные часы, ну, может быть, протянет неделю. Кожа потемнеет, соберется чернильными складками, начнет отмирать, отслаиваться и в конце концов высохнет, разлетится по ветру…
Всего одно прикосновение и… Смерть.
Но тут в голову пришло совсем другое. Она живет одна, вдали от своих сородичей. Должно быть, ей нравится предаваться размышлениям, раз она поселилась в уединении. Выходит, мы с ней похожи? И потом: раз она бежала из города, может, в ней и не гнездится Смерть?.. Да! Скорее всего, так!
Хорошо бы провести с ней день, неделю, месяц, вместе поплавать по каналам, побродить по горам и снова послушать ту незнакомую песню, а он, в свой черед, достанет старинные ноты, и струны арф будут ей подпевать. Неужели это несбыточно? Да за такое можно отдать все на свете! Ведь от одиночества умирают, верно? Надо бы еще раз приглядеться к этим желтым огонькам в хижине. Целый месяц жить в согласии, находиться рядом с красотой, которой подчиняются даже призраки и духи, слетающие с губ, – разве можно упустить такой подарок судьбы? А уж если придет Смерть… то какая чудесная и необыкновенная!
Он встал. Потянулся. Зажег свечу в нише, где при свете пламени задрожали изображения его родителей. Снаружи темные цветы ожидали рассвета, чтобы трепетно раскрыться к ее приходу – она их заметит, бережно тронет стебельки, а потом пойдет бродить с ним по горам. Луны уже скрылись. Пришлось настроить особое зрение, чтобы в потемках не сбиться с дороги.
Сио прислушался. Внизу, в ночи, играла музыка. Внизу, во тьме, голос женщины вещал о чудесах, неподвластных времени. Внизу, в мелькании теней, белым жаром горела ее плоть, а вокруг головы танцевали призраки.
Он ускорил шаги.
Ровно без четверти десять ей послышался осторожный стук в дверь.
За хозяина глоток да глоток на посошок!
One for His Lordship, and One for the Road! 1985 год Переводчик: Е. ПетроваРодился, допустим, у кого-то младенец – так ведь пройдет чуть ли не целый день, пока весть об этом отстоится, созреет и разнесется по зеленым ирландским просторам, чтобы достичь, наконец, ближайшего городка и ближайшего паба, то бишь заведения Гибера Финна.
Но если, допустим, кто-то умер, над полями и холмами загремит целый симфонический оркестр. Грандиозное «тра-та-та» грянет над всей округой, эхом отражаясь от графитовых дощечек для записи заказов и подталкивая завсегдатаев к опасной фразе: «Налей-ка еще».
Так случилось и в этот жаркий летний день. Не успел паб открыться, проветриться и принять посетителей, как Финн увидел сквозь распахнутую дверь клубы дорожной пыли.
– Это несется Дун, – пробормотал Финн.
Дун-гимнобежец был местной знаменитостью: он ухитрялся смыться из кинотеатра до первых звуков ненавистного государственного гимна, а также первым разносил любые вести.
– А вести-то нынче недобрые, – пробормотал Финн. – Уж больно резво бежит!
– Эге! – крикнул Дун, прыгая через порог. – Конец, преставился!
Столпившиеся у стойки завсегдатаи повернулась в его сторону.
Дун наслаждался своим превосходством, держа их в неведении.
– На-ка, выпей вот. Может, тогда язык развяжется!
Финн сунул стакан в загребущую лапу Дуна. Тот, промочив горло, начал обдумывать, как изложить факты.
– Сам, – наконец выпалил он, – лорд Килготтен. Преставился. Еще и часу не прошло!
– Боже милостивый, – тихо сказали все хором. – Упокой его душу. Славный был старик. Доброго нрава.
Ибо лорд Килготтен, сколько они себя помнили, ходил по тем же полям, выгонам и амбарам, не минуя и это питейное заведение. Его кончина стала событием такого же масштаба, каким в свое время было отплытие норманнов-завоевателей назад во Францию или вывод чертовых британцев из Бомбея.
– Прекрасный был человек. – Финн выпил за его светлую память. – Даром что каждый год мотался в Лондон, аж на две недели.
– Сколько ему было? – спросил Брэнниген. – Восемьдесят пять? Восемьдесят восемь? Мы-то думали, его срок давно подошел.
– Таких людей, – сказал Дун, – топором не выбьешь из колеи. Взять, к примеру, его давнишнюю поездку в Париж. Другой бы сломался, а этот – ни-ни. Выпивал он крепко: другой бы захлебнулся, а этому хоть бы хны, доплыл, можно сказать, до берега. А убила его час назад ничтожная вспышка молнии в чистом поле, где он, собирая ягоды, прилег отдохнуть под деревом со своей секретаршей, барышней девятнадцати лет.
– Господи прости, – сказал Финн, – откуда ж в такое время взяться ягодам? Это она спалила его молнией страсти. Поджарила до хрустящей корочки!
За этим замечанием последовал артиллерийский салют из двадцати одного залпа хохота, который стал утихать, когда весельчаки вспомнили о причине такого веселья, а в бар начали прибывать другие горожане, чтобы разделить скорбь и помянуть покойного.
– Хотелось бы знать, – задумчиво промолвил Финн таким тоном, от которого даже языческие боги перестали бы чесаться на пиру и замерли в молчании. – Хотелось бы знать: какая судьба постигнет вино? То самое вино, которое Лорд Килготтен закупал квартами и тоннами, в тысячах бочек и бутылок, что хранились у него в погребах и на чердаках, а может статься, – кто знает, – даже под кроватью?
– И то верно, – спохватились завсегдатаи, потрясенные этой мыслью. – Вот-вот. В самом деле. Какая судьба?
– Сомнений нет: оно завещано какому-нибудь проклятому янки – приблудному кузену или племяннику, развращенному жизнью в Риме, потерявшему рассудок в Париже, который прилетит сюда со дня на день, наложит лапу на это добро, все спустит и разграбит, а город Килкок и вся наша братия останется с носом! – на одном дыхании выпалил Дун.
– И то верно. – Голоса звучали приглушенно, как зачехленные в темный бархат барабаны на ночном марше. – И то верно.
– А родни-то у него нет! – огорошил слушателей Финн. – Никакие придурки-племянники и недотепы-племянницы, что вываливаются из гондол в Венеции, сюда не приплывут. Я загодя навел справки.
Финн выдержал паузу. Это был миг его торжества. Все уставились на него. Все обратились в слух, чтобы не пропустить важное сообщение.
– Почему бы, рассудил я, не быть воли Божьей на то, чтобы Килготтен оставил все десять тысяч бутылок бордо и бургундского жителям самого прекрасного города во всей Ирландии? Нам!
Это вызвало бурю оживленных откликов, прерванных тем, что створки входной двери распахнулись настежь и впустили в бар женушку Финна, редкую гостью в этом хлеву. Брезгливо оглядев собравшихся, она отчеканила:
– Похороны через час!
– Через час? – вскричал Финн. – Как же так? Он еще остыть не успел…
– Ровно в полдень, – подтвердила жена, становясь выше ростом по мере созерцания этого гнусного племени. – Доктор со священником уже вернулись из замка. Его светлость распорядился, чтобы похороны состоялись без промедления. Отец Келли говорит: «Варварство, да и только. К тому же могила не готова». А доктор: «Нет, готова! Намедни Хэнрахан должен быть помереть, да заартачился. Уж я его лечил и так, и этак, а он – ни в какую. А могила-то пропадает почем зря. В нее Килготтена и положим: подсыпка есть, даже плиту привезли». Приглашаются все. Поднимайте-ка свои задницы!
Двустворчатая дверь захлопнулась. Мистическая женщина удалилась.
– Похороны! – вскрикнул Дун, готовясь припустить во весь дух.
– Нет, – просиял Финн. – Выходите. Заведение закрыто. Поминки!
– Сам Иисус Христос, – прохрипел Дун, утирая пот со лба, – не сошел бы с креста и никуда бы не двинулся в такую жару.
– Жара, – изрек Маллиген, – поистине адская.
Сняв пиджаки, они зашагали вверх по склону и добрались до сторожки у ворот Килготтена, где увидели приходского священника, отца Келли, который направлялся в ту же сторону. Он снял с себя чуть ли не все, кроме воротничка, и побагровел от жары, как свекла.