Фома засмеялся, превращая дело в шутку…
А вот сейчас была явно не шутка. И рядом — никого из старших, которые могли бы тормознуть опасный спор. Только приковылял на своих разлапистых ступнях Цурюк, но от него какой прок? Ростом с Атоса, а соображения меньше, чем у Славика Тминова…
У Лодьки заныло, захолодело в животе, но он пренебрежительно скривил губы:
— Подумаешь! Ну, давай!
Борьке, балбесу, крикнуть бы «не вздумайте, ненормальные, я сейчас Атоса позову!» Но он сказал совсем другое:
— Если Лодька не дрогнет, отдашь ножик. Как обещал в тот раз. Хоть промажешь, хоть нет…
Все вразнобой подтвердили, что это будет справедливо.
— Ладно, — улыбнулся одной щекой Фома. — А если Севкин хоть чуть-чуть сойдет с места или дернется… тогда что?
— Тогда бери мой поджигальник, — небрежно предложил Лодька.
— Ха! Самоделку-то! А ножик фирмы «Золинген», трофейный!
Нож и в самом деле был что надо! С узорчато-зеленой, как малахит, рукояткой, с никелированными лезвиями и всякими полезными инструментами: штопор там, отвертка, ножницы.
Лодька развел руками:
— У меня трофейного парабеллума нету. Не хочешь, не соглашайся… Но тогда кто из нас забоялся?
Фома сплюнул в подорожники.
— Ладно. Я-то ничем не рискую. Только имей в виду: стрелять буду шайбочкой.
…Эти железные шайбочки были похожи на таблетки размером с ребячий ноготь. За ними специально плавали через Туру, на свалку завода «Цепи Галля», там такое добро можно было брать горстями. В полете шайбочки свистели, как пули, и разносили стекло любой толщины.
У Лодьки опять отяжелела в животе холодная лепешка. Но он тоже сплюнул:
— Хоть разрывной пулей…
— А во что стрелять-то? — спохватился Гоголь. — Ни одного бутылька…
— Щас!.. — Толька Синий слазил за поленницу у кирпичной стены и выволок на свет пол-литровую стеклянную банку. Ту, в которой недавно хранились собранные на мяч деньги.
— Э… Э! — заволновался Цурюк. — Это моя банка!
Трофей Семена БрыкалинаПро банку надо рассказать отдельно. Она появилась в хозяйстве компании год назад, весной сорок девятого.
На улице Республики, напротив тогдашнего рынка, пленные немцы достраивали трехэтажный кирпичный дом — с высокими окнами и красивыми карнизами (говорили, что там будут отдельные квартиры с теплыми уборными и ваннами — для начальства, мол). Эти «гансы» и «вилли» доживали в плену последние дни, готовились ехать в свой «фатерлянд» и настроены были жизнерадостно. По городу они ходили теперь без конвоя, веселыми группами, иногда с гитарой, гладили по головам ребятишек, и те уже не шарахались, как раньше, а бывало даже, что угощали «немчухаев» семечками подсолнуха.
— О данке, данке, унзере либе киндер! — расчувствованно вопили пленные. — Русише дети есть отшень добрый!
Но не все «русише дети» были очень добрые. Однажды мимо стройки шел Семка Брыкалин, чье прозвище тогда было еще не Цурюк а Хнырь. До этого он болтался по рынку и, похоже что (вечно голодный) посматривал, не перепадет ли чего-нибудь с прилавка от невнимательных бабок. Но все бабки были внимательны. Разочарованный жизнью Хнырь перешел дорогу и побрел, загребая резиновыми сапожищами грязь на тротуаре у стройки. Немцы в это время — согласно строгому расписанию — расположились на обед, накрыв газетами невысокий кирпичный штабель. На самом краю штабеля, вблизи от тротуара, стояла стеклянная банка с какой-то снедью. Ближе всего остального — судков, консервов, кусков хлеба. Ну, сама просилась… Хнырь махнул над банкой, будто крылом, широким ватным рукавом и помчался прочь, прижимая добычу к замызганной телогрейке. Немцы что-то кричали вслед. Не сердито. Может, даже «мальчик, вернись, мы тебя здесь угостим!» Но Хнырь летел, разбрызгивая апрельскую грязь, аж до самой Стрелки. Думал, наверно, что там слопает содержимое банки без помех. Однако, на Стрелке оказалось многолюдно. Грелись на весеннем солнышке (ветер сюда не залетал), чинили чей-то велосипед и латали старый многострадальный мяч.
— Хнырь, тебя откуда сбросило? — поинтересовался Лешка Григорьев. — Дышишь, как стадо бегемотов…
Раз уж нельзя полакомится в одиночку, оставалось выглядеть героем.
— Во… — выдохнул Хнырь. — У фрицев надыбал. Они там расселись пошамать, а я — фьють! Наверно, варенье…
Красный сок обильно проступал сквозь самодельную бумажную крышку. Ее содрали…
Хныря никто особо не хвалил, но и ругать, конечно, не стали. Немцы, они теперь добродушные, но сколько люди от них потерпели во время войны, тоже помнилось. И потому урвать у них мелкую добычу никто не считал грехом.
Плоской, оторванной от полена щепкой подцепили то, что в банке, попробовали. Оказалось — не варенье, а что-то вроде компота из мелких, растущих по городским скверам и окраинным садам яблочек (видать, собранных еще с осени). Жилось-то пленным не сытно, вот они — люди аккуратные и деловитые — приспосабливали для еды все, что можно. Даже собирали по дворам крапиву для своих фрицевских щей и упорно звали ее «тополя», хотя добродушные хозяйки внушали им, что это «кра-пи-ва», а «тополя» это вот, большие деревья…
Когда попробовали все по очереди, осталось полбанки, и эту долю разрешили съесть Хнырю — все-таки его добыча. И он съел без промедления. Но при этом морщился:
— Кисло. Я думал, будет как чернослива. Они там орали: «Урюк, урюк!»
— Темный ты, будто печная вьюшка, Хнырь, — вздохнул Шурик Мурзинцев (прикидывая, конечно, как опишет этот случай в своем дневнике). — Они наверняка орали: «Цурюк!» То есть «назад». Дословно значит «к спине». «Цу» — это предлог «кы», «рюк» — спина. Возьми, например, «рюк-зак». «Спинной, то есть заплечный, мешок…
— Мы не проходили… — бормотнул Хнырь, старательно облизывая щепку.
Конечно, он врал. В пятом и шестом он сидел дважды, то есть учил немецкий уже четыре года подряд. А Лодька в ту пору был в пятом и уже тогда прекрасно знал, что такое «цурюк». Правда, не понимал дословного перевода — «к спине». Сам не догадался, а безжалостный и придирчивый Вильгельм Августович никогда не объяснял даже самых простых вещей. Зубри всё как попугай — и дело с концом. Главное, чтобы у всех был самодельный, из обрезанной тетрадки, словарик, в который полагалось постоянно записывать новые слова. Если забыл его дома, Вильгельм краснел, орал, и «пара» была обеспечена, пускай ты знаешь на память хоть целый словарь для вузов…
После того объяснения Шурика Мурзинцева (про «цурюк») Лодька поймал себя, что начинает смотреть на изучение немецкого языка более внимательно. Со «сравнениями». Интересно было делать открытия. Если подумать, то оказывалось, что «ди Зофа» — то же самое, что «софа» то есть диван. Парта называется «дас Пульт», потому что такая же наклонная, как пульт дирижера. «Ди Тафель» — доска, на которой пишут — похожа на «табель», на нем ведь тоже пишут для общего сведения. И на «таблетки» — не лекарственные пилюли, а глиняные дощечки, на которых в древности писали клиновидными знаками… А от слова «цайт» (время) происходит «цейтнот» (нет времени) и «ди цайтунг» (газета, то есть сообщения о событиях последнего времени). Ну и так далее… Этими соображениями он однажды поделился соседкой Галчухой, и они порой развлекались по вечерам, открывая новые «словесные связи».
— Галка, слушай! «Дер Цуг» это поезд. А упряжка цугом, это когда лошади друг за другом, как вагоны на рельсах!
— Да! А бухгалтер это от «дас Бух», книга, и «хальтен», держать. Тот, кто «держит книги». Отвечает за всякие денежные записи в них. У меня мама в Голышманово бухгалтер…
— Ха! А «бюстгалтер» значит «держатель бюста». Титьки поддерживать, чтобы не висели…
— Лодька! Хулиган бессовестный! Я скажу Татьяне Федоровне!
— А я-то при чем?! Это немцы! — Лодька уклонялся от пущенного в него учебника и укрывался за стулом. Галчуха отбрасывала стул, укладывала «хулигана» пузом поперек кровати, щипала за бока и лупила маленькой вышитой подушкой. Лодька верещал. Он боялся щекотки, но все равно получать такую взбучку было весело и приятно. А маме Галчуха ничего не скажет. Она знала про Лодьку вещи и поинтереснее, но не наябедничала ни разу.
— Ай, Галка всё! Только не щекоти! Больше не буду, Гитлер капут!.. «Капут» и «капитуляция» от одного слова…
— Безоговорочная?
— Ай! Да!.. Лучше заведи патефон! Ту самую пластинку, Пуччини!.. — Он знал, чем остановить Галчуху…
Ох, опять у автора случился «откат памяти». Он приносит свои извинения.
…А в тот апрельский день Хнырь выскреб щепкой банку, вытащил из языка занозу и шепеляво сказал, что пошел домой.
— Банку-то оставь, — сказал Лешка Григорьев.
— Зачем? Это моя…
— Ну и пусть твоя. А пригодится для общего дела.
— Банку-то оставь, — сказал Лешка Григорьев.
— Зачем? Это моя…
— Ну и пусть твоя. А пригодится для общего дела.
— Для какого? — Хнырь глянул на опустевшую посудину с туповатым интересом.
Банка была как банка. Они, кстати, и через полвека остались почти такими же — из толстого стекла, с рубчатым ободком, чтобы закатывать вокруг него крышку. В общем, для фруктовых консервов и варений. Тольку в пору Лодькиного детства их чаще называли молочными. Потому что на обширном рынке, в громадном, как заводской цех, павильоне владелицы буренок и пеструшек продавали в них молоко, сметану и простоквашу. Пол-литровая банка молока стоила пять рублей…
Украденная Хнырем посудина отличалась от других только окраской — была не бесцветно-прозрачная, а бутылочно-зеленого оттенка (такие тоже попадались, но не часто).
Лешка разъяснил:
— Копилку из нее сделаем.
Хнырь опять прижал банку к закапанному компотом ватнику. И пошел было со Стрелки.
— Хнырь, цурюк! — строго сказал Шурик Мурзинцев.
— Сам ты цурюк, — огрызнулся Хнырь, которому почему-то было жаль банку.
— Не я, а ты «Цурюк», — разъяснил «летописец» Шурик. И всех вдруг одолел смех. С той поры новое прозвище приклеилось к Семке Брыкалину накрепко…
БронестеклоВот эту банку (теперь пустую, без единой денежки) и выволокли теперь на свет.
— Это моя, — сразу напомнил Цурюк.
— Твоя, твоя, — успокоил Фома, разматывая рогатку (знаменитую, с отполированной ручкой и полосками оранжевой резины).
— Она же разобьется, — не отступал Цурюк.
— Я тебе новую подарю, — терпеливо пообещал Вовка. Перед ответственной стрельбой он берег свои нервы.
— Не надо мне новую. Эта моя… — не отставал Цурюк.
— А еще свою рогатку подарю Не эту, а запасную…
— Из красной резины?
— Из красной, Как зад у павиана…
Цурюк тяжело задумался.
— В такую-то бадью хоть кто попадет, — сказал Синий.
— Давай другую, — отозвался Фома. — Мне все равно. Однако посудины помельче под руками не было. «Да и какая разница…» — подумал Лодька.
Борька сдернул с Синего мятый «кемель» с растрепанным козырьком.
— Ну чё… — сказал Синий.
— Ничё… Через плечо… — сказал Борька и крепко надел кемель на Лодьку.
— Не надо — дернулся тот.
— Надо. От банки будут мелкие осколки, не выскребешь из волос… — Борька оглянулся на Неверова. — Или ты, Фома, против?
Тот пожал плечами:
— Мне-то что…
Борька поднял из подорожников неверовские крепкие очки и тоже надел на Лодьку (который опять побрыкался). Снова спросил:
— Может, ты, Фома, против?
И тот вновь пожал плечами: мне, мол, все равно.
Лодька встал спиной к поленнице. Прямо встал. Сам поставил себе на голову банку. Прочно, чтобы не соскользнула. И стал смотреть поверх голов.
Неверов отмерил привычную дистанцию — десять широких шагов. Подумал и отмерил еще пять — наверно, потому, что банка была крупная, не аптечный пузырек. Повернулся. Лодька замер. Он знал, что если вздрогнет, переступит или просто шевельнется, Фома завопит, что он, Севкин, струсил…
— И не жмурься, — сказал Фома издалека.
— Жмуриться можно, — сказал Фонарик. — Это ведь не мешает тебе стрелять.
— Ты, Батарейка-лампочка, не вякай под руку, — попросил Фома. — Ладно, пускай жмурится.
— Да не буду, успокойся, — хмыкнул Лодька осторожно, чтобы не качнуть банку. — Стреляй давай.
— И в штаны не напусти, — тонко улыбнулся Фома (вот гад!).
— А в штаны он тоже имеет право, — вдруг заговорил Толька Синий, в общем-то не склонный к юмору. — Тоже его дело, тебе оно Фома тоже не мешает. — И непонятно было: Фому он решил поддеть или Лодьку.
Лодька, закаменев плечами и шеей, спросил:
— Долго я так должен стоять? Я не нанимался, чтоб целый час…
Он теперь ни капельки не боялся. Не убьет же его Фома в конце концов, даже если промажет. Конечно, металлическая таблетка, когда врежет по лицу или по телу, может оставить крепкий шрам. Но это будет героическая отметина. И пускай Лодька не удержится от слез, никто его за это не осудит. А Фоме будет вечный позор: и за промах, и за его, Лодькину, рану. Так что промахиваться нет Фомочке никакого резона…
Лодька опять стал смотреть сквозь очки поверх голов, спокойно так, и жмурится ничуть не хотелось. Позади Фомы шел по верху березового штабеля котенок Зины Каблуковой, черный Боба…
Борька сказал:
— Ты, Фома, чё из себя строишь? Не вы…йся, а стреляй. Или сам затрепыхался?
И Фома сразу выстрелил. Почти не целясь.
И ничего не случилось. Только банка звякнула и шевельнулась.
— У-у-у! — разочарованно пронеслось над Стрелкой. И Лодька сразу понял: Фома не промазал, но и не разбил банку. Видно, «пуля» задела посудину по касательной. Выстрел для чемпиона Неверова явно не лучший…
Лодька спросил с насмешкой и облегчением:
— Ну что? Можно уже шевелиться?
Подскочил Борька, схватил и катнул в траву банку, сдернул с Лодьки кемель и очки.
— Иди сюда, Фомочка, пощупай его штаны. Сухие…
— Верю, — усмехнулся Неверов, старательно пряча досаду.
— Тогда давай ножик, — не отступал Борька.
Фома подошел, поднял банку:
— Вот зараза. Я же ей точно в середку вляпал… Бронестекло, как в танке…
— Ты, что ли причину ищешь? — настырно спросил Борька. — Жалко отдавать, что проиграл?
Фома глянул на него, как на глупого младенца: за кого, мол, ты меня принимаешь? Вынул из кармана аккуратных (даже со следами стрелок) брюк похожий на зеленую рыбку нож.
— Пользуйся, Севкин.
Лодька взял. Ощутил скользкую тяжесть в ладони. И радость: такая вещь!
Но радость была лишь на миг. Лодька увидел лицо Неверова. Не нынешнее, а то, каким оно было недавно: когда Фома, свистя проволочной шпагой прижимал Севкина к поленнице — прищуренный, ухмыляющийся, довольный…
В блестящее колечка ножа была продернута тесемка из сыромятной кожи — такая же, какой шнуровали мяч. Завязанная в петлю. Лодька надел ее на палец, покрутил нож в воздухе. Сказал задумчиво:
— Нет, Фома, не буду я им пользоваться… — Он с размаха пустил свой трофей высоко вверх и назад. Блестящая ручка изумрудом сверкнула в синеве. Нож улетел на территорию пекарни.
(Там он, конечно же, затерялся среди груд пустых ящиков и ржавых форм для хлебной продукции, сваленных у стены. Никто не найдет теперь, никто даже не проберется в «производственную зону», где полно сторожей…)
Это было самое правильное, что Лодька мог сделать. Так он считал и тогда, и потом. Все молчали. И ощущали, что авторитет Фомы плавно съехал на несколько делений вниз.
Впрочем, Фома сделал вид, что ничего не произошло, только шевельнул бровями. Посвистывая, опять поднял банку. Стал разглядывать: почему же она, стерва, не разлетелась от попадания?
Появились Атос и Лешка Григорьев. Цурюк, Костик и Фонарик тут же взахлеб поведали им, что произошло.
— Фома, тебя мозги на месте? — спросил Атос. — А если бы ты ему в лицо вмазал?
Фома пренебрежительно сообщил, что мозги у него на месте и руки тоже. И что этими руками он никак не мог вмазать Севкину в лицо, если целился в банку. А если бы и попал в нос или щеку, никакой беды бы не было.
— Я же не шайбочкой, а глиняным ядрышком бил. И натягивал вполсилы. Потому, видать, посудина и уцелела.
— Врешь ты! — взвинтился Борька. — Ты шайбочкой! Сам говорил!
— Мало ли что говорил! Это чтобы Севкина попугать. А по правде — сухой глиной. А если железом, разве эта склянка уцелела бы?
Фома прочно поставил банку на выступ поленицы, широко отмерил опять десяток шагов, вскинул рогатку. «Щёлк!» — это шайбочка ударилась о стекло. Банка уцелела.
— Вот сволочь, — сказал Фома. Он, кажется, всерьез растерялся.
Несколько человек разом выхватили рогатки — Синий, Рашид, Лодька, Борька, Фонарик и даже Лешка. Встали неровной шеренгой перед поленницей. Шайбочки нашлись у всех.
— Э! Банка-то моя, — снова напомнил Цурюк.
— Была банка, будут осколочки, — пообещал Лешка. И выстрелил первый. Его шайбочка рикошетом ушла от скользкого стекла. Тогда ударил общий хлесткий залп! Но зеленая банка выдержала и его.
Стреляли еще несколько раз. Банка звякала, подскакивала и наконец слетела в траву. Но по-прежнему не было в ней ни единой трещинки.
— Заговоренная, — решил Атос. — Ее надо увековечить.
— В тетради Шурика?! — обрадовался Фонарик.
— Это само собой… А еще как памятник. Синий, сгоняй домой, принеси молоток и большие гвозди.
Если бы это сказал Синему кто другой, тот послал бы такого известно куда. Но с Атосом нахальничать — себе дороже. Толька подхватил с травы свой кемель и рванул. И через три минуты вернулся с пучком длинных граненых гвоздей в кулаке, с молотком за поясом.