— Это таты. Горские евреи. Они говорят на татском языке, смеси иврита и фарси.
— Откуда ты знаешь, пап? — удивился я.
— Довелось встречать татов, когда служил в армии, и потом в Азербайджане, в 60-е годы. А однажды даже переводил стихи татского поэта Кукуллу на русский язык.
Неожиданно юноша с узким черным футляром подошел ко мне. Нежно приложив тонкую ладонь к моему локтю, он сказал:
— Здравствуй, друг, меня зовут Александр. Я из Баку, из солнечного Азербайджана.
Я смотрел на этого юного музыканта, не говоря ни слова.
— Друг, куда они везут нас? Ты знаешь?
— В какой-нибудь отель, гостиницу или общежитие для беженцев, — проговорил я без всякой интонации.
— А я никогда не жил в общежитии, — возбужденно произнес юноша. — Дома, в Баку, у нас была великолепная квартира. Четыре комнаты. Знаешь, друг, — он посмотрел мне в глаза, — я так и не понял, зачем мы уехали. Никто против нас ничего не имел в Баку. Ни против нас, ни против друг друга. Мы все жили как братья — азербайджанцы, евреи, армяне, русские…
С некоторым усилием я вспомнил, что читал в старших классах о массовой армянской резне в Баку где-то в начале двадцатого столетия, но мне совершенно не хотелось спорить с этим уже успевшим соскучиться по дому флейтистом. Я лишь легонько похлопал его по спине… А вскоре назвали и нашу фамилию.
Из аэропорта мы ехали в длинном серебристого-лубом вэне. Попеску опустил стекло и выбросил окурок на гладкую поверхность шоссе. С нами в машине ехали мои бабушка, тетя и двоюродная сестра, а также пара незнакомцев. Пожилая полная дама по фамилии Перельман держала путь в Калгари, чтобы воссоединиться с сыном и его семьей после восьми лет разлуки. Она рассказала, что ее муж, авиаконструктор, умер в России, так и не увидав своих «канадских» внуков. Другой наш попутчик, мужчина лет тридцати, дантист с густыми казацкими усами, тут же рассказал, что едет к своей невесте, живущей уже два года в Америке. Что она прилетит из Сент-Луиса, чтобы побыть с ним в Италии. Всю дорогу из аэропорта, пока мы мчались сквозь лиловые сумерки, растушеванные неоновыми огнями, дантист-ветрогон восторженно комментировал все, что попадалось по пути. Выражался он в таком духе: «Вот это я понимаю — хайвей!» или «Посмотрите — какое тут все новое и чистое!»
Примерно через полчаса мы подъехали к пансиону для беженцев в городке Габлиц, всего в пяти милях от Вены. Это был трехэтажный дом с лепниной на фасадах, балконами и красной черепичной крышей. Владелица пансиона, болезненного вида дамочка лет сорока шести-сорока восьми, поздоровалась с нашим водителем-румыном по-немецки и принялась подписывать бумаги, которые он выложил на стойку приема посетителей.
— Эта женщина зовет Шарлотта, — проговорил румын на ужасающем русском. — Она здесь хозяйка. Очень жесткая. Нет улыбки, есть железная дисциплина. Как и все тут их, знаешь.
— Как нам связаться с вами в экстренном случае? — спросил дантист.
— В какой экстренной случае? — насмешливо спросил Попеску. — Расслабься, товарищ, ты в свободная страна.
Уже стоя в дверях, он повернулся и добавил:
— Не забывайте, завтра утром Сланский придет взять вас в Вену. Остальная семья из вашей группы живет в центре Вены, их везти не надо, а вас поставили в природе, и будет вас везти — очень неплохо.
Шарлотта, хозяйка пансиона, была одета в розовые джинсы и белую кружевную блузку. У нее было вытянутое землистое лицо; из-под неубранных волос торчал длинный восковой нос.
— Длинный Нос, — шепнул я по-русски маме.
Едва обращая на нас внимание, Шарлотта несколько минут изучала журнал регистрации гостей.
— Вы и вы, — наконец заговорила она, указывая пальцем на моих родителей. — Номер пять, — и она протянула отцу ключ.
— Вы, вы и вы, — указала она на бабушку, тетю и двоюродную сестру. — Все вместе. Номер двенадцать.
— А мне куда? — спросил я.
— Вы, — Длинный Нос протянула свой желтый палец к моему подбородку, — номер семнадцать. Мансарда.
Мы перенесли наш багаж наверх, затем потащили баулы и чемоданы наших родственников. Вот только тяжеленный кофр моей тети остался ночевать внизу, в каморке. После ужина в столовой на нижнем этаже все уже падали с ног от усталости, и ни о какой прогулке по окрестностям не могло быть и речи. Я совсем не помню, как забрался в мансарду и упал как подрубленный на кровать.
Наутро после прилета в Вену я подошел к узкому окошку. Везде вокруг были пышные кроны Венского леса. В младших классах школы я солировал в хоре, и припев всплыл у меня в голове: «Венский лес (тра-ля-ля), мир чудес (тра-ля-ля)». Я принял душ в общей ванной на этаже, оделся и пошел прогуляться. Миновал виноградник, потом крошечную почтовую станцию. Я шел извилинами узкого шоссе, потом инстинктивно повернул налево и оказался на асфальтированной проселочной дороге, испещренной трещинами. Дорога поднималась в гору мимо заброшенного дома с высокой заостренной крышей и большим фруктовым садом, заросшим и одичавшим. Серая башенка замка, видневшегося вдали, проглядывала сквозь свежую зелень буков, дубов и вязов. Пожилой господин в черном костюме-тройке, белой рубашке с кроваво-красным галстуком и тирольской шляпе скрипуче поприветствовал меня словами «Грюсс Готт!» и отступил куда-то в глубины прошлого столетия. Иволга высвистывала флейтовый напев. Рыжая косуля перебежала дорогу и скрылась в тенистых зарослях. Три облачка застыли у меня над головой. Только что вырвавшись из страны, где уединение было почти невозможным, я испытывал волшебное ощущение: я был совсем один. Человек без подданства и отечества, усталый странник, бредущий по Венском лесу.
После континентального завтрака Сланский, представитель ХИАСа, повез нас на своем красном сверкающем «опеле» в Вену.
— Сперва, — обратился он к моему отцу, — вы как глава семьи пройдете интервью у израильтян. Есть такая договоренность между ХИАСом и израильтянами — они получают еще один шанс.
— Руки будут выкручивать? — спросила мама.
— Это вы сказали, дорогая мадам, а не я.
Сланский хихикнул, как сатир.
— Вы себе просто послушайте, что вам скажут, и вежливо им отвечайте: «Нет, благодарю». Они ничего с вами сделать не могут.
— Мы не собираемся в Израиль, — сказала мама. — А потом, когда интервью закончится, что будет?
— Потом суп с котом, — отрезал Сланский, гордый своим знанием русских пословиц и поговорок. — Терпение, мадамочка, вы больше не в Советском Союзе.
Мама мертвенно побледнела, но ничего не ответила.
Сланский высадил нас в центре Вены, напротив здания, где усталые кариатиды поддерживали окна верхних этажей.
— Как только закончите здесь, идите по этому адресу в офис ХИАСа. Второй этаж, вам там покажут, — и он вручил нам бледную фотокопию плана центрального района Вены с двумя пунктами, обведенными черными чернилами.
Мы с мамой прождали почти полтора часа за дверьми офиса, куда удалился отец в компании человека с огненно-рыжими волосами и толстым шрамом поперек лба. Когда отец, наконец, вышел, на нем не было пиджака; узел полосатого серо-голубого галстука был распущен. Он выглядел бледным и изможденным, лоб и залысины блестели капельками дневной росы. Видно было, что его основательно по-мурыжили.
— Все, пошли, — процедил он сквозь зубы.
Мы вышли на улицу, загроможденную утренним движением, и отец пересказал нам содержание своего мучительного разговора с представителями израильского Министерства абсорбции. Они пытались убедить его сделать алию в Израиль вместо того, чтобы ехать в Америку.
— Давили на меня, стыдили. Место еврея-писателя, да еще пострадавшего от режима, в Израиле. Самое ужасное, что я отчасти согласен с тем, что они говорили. Оба парня в юности уехали из России — в начале 1970-х; они боготворят Израиль. Служили в армии. Один из них, со шрамом, был ранен в 1973-м. Он прочитал мой роман сразу после публикации в Израиле. Я не мог смотреть им в глаза.
— Теперь уже все позади, — сказала мама.
Отец молча кивнул.
— Кстати, они что-нибудь говорили о наших родственниках? — спросила мама.
— Да, они слышали о моем двоюродном брате, сыне дяди Пини. Оба сказали, что он знаменитый в Израиле скульптор и поэт.
— А о родных моего папы? — нетерпеливо спросила мама. — О моей тете они наверняка слышали — она много лет была директором курсов медсестер в госпитале Хадасса в Иерусалиме. А мой дядя Хаим…
— Я дико хочу есть и пить, — сказал папа, меняя тему разговора.
Еще в аэропорту Сланский выдал каждой семье немного денег на всякий случай, на несколько первых дней. Направляясь в офис ХИАСа, где нас ждало еще одно интервью, мы остановились у палатки с бутербродами и истратили почти все наши шиллинги на два бутерброда и пару бутылок апельсинового сока, разделив купленное на троих.
— Теперь уже все позади, — сказала мама.
Отец молча кивнул.
— Кстати, они что-нибудь говорили о наших родственниках? — спросила мама.
— Да, они слышали о моем двоюродном брате, сыне дяди Пини. Оба сказали, что он знаменитый в Израиле скульптор и поэт.
— А о родных моего папы? — нетерпеливо спросила мама. — О моей тете они наверняка слышали — она много лет была директором курсов медсестер в госпитале Хадасса в Иерусалиме. А мой дядя Хаим…
— Я дико хочу есть и пить, — сказал папа, меняя тему разговора.
Еще в аэропорту Сланский выдал каждой семье немного денег на всякий случай, на несколько первых дней. Направляясь в офис ХИАСа, где нас ждало еще одно интервью, мы остановились у палатки с бутербродами и истратили почти все наши шиллинги на два бутерброда и пару бутылок апельсинового сока, разделив купленное на троих.
Штаб-квартира Общества помощи еврейским иммигрантам была в Нью-Йорке. ХИАС брал на себя заботу о еврейских беженцах с момента их прибытия в Вену и до высадки из самолета в Америке. В Вене каждый из нас должен был начать оформлять бумаги, необходимые для получения статуса беженца.
После томительного ожидания в громадном шумном помещении, напоминающем конференц-зал, мы были приглашены в кабинет, освещаемый старинным торшером с ярко-желтым абажуром.
Погруженный в себя сотрудник ХИАСа говорил оперным фальцетом, обращаясь не к нам, а к пекинесу, которого держал на коленях и поглаживал:
— А, москвичи. Элита.
— Так я понимаю, вы хорошо говорите по-английски? — спросил он маму, не отрывая своих близоруких глаз от бумаг, лежавших перед ним на столе.
— Я преподавала английский в вузе. Меня уволили, как только мы подали документы на выезд, — ответила мама.
— А вы что хотели, чтобы вам после этого зарплату повысили? — заметил чиновник, выделяя токсичные пары восторга.
— Вы большой философ, — взвился мой отец, вечный диссидент, готовый всегда бороться за справедливость.
— Еще одно слово, — завизжал на отца сотрудник ХИАСа, и в глазах его сверкнул смертоносный зеленый луч, — и вы отсюда вылетите!
Помню, я сидел в тот момент и думал: ну что за глупый человечишка! Мы только прилетели, мы не провели на Западе еще и двух дней, а какой-то мелкий тиран с собачкой уже издевается над нами. Даже прожив столько лет в свободной стране, этот карикатурный субчик не утратил мелкотравчатой злости того советского чиновника, которым бы, по-видимому, стал, живи он и по сей день в Советском Союзе.
Отец попробовал было встать на дыбы, словно конь, который тщится сбросить зарвавшегося всадника, и только рука мамы помогла ему удержать гнев в узде. На несколько минут отец застыл на самом краю стула, в раздражении разглядывая потертый рисунок ковра.
Тем временем чиновник почувствовал, что зашел слишком далеко, и обратился к отцу в примирительном тоне:
— Мне кажется, я читал что-то ваше. Рассказ или, может быть, поэму? Что-то в этом роде… Кажется, про жену Лота? Скажу вам, хорошо, что у вас есть профессия врача. В Америке писателей больше, чем уборщиц.
Он несколько минут изучал нас, а мы молча поглядывали на него со своих неудобных мест. Потом сказал, обращаясь одновременно ко всем троим:
— Старые отказники, да? Давно не встречал таких, как вы. Когда впервые подали на выезд? В 1978-м? 1979-м? Понятно, застряли из-за Афганистана. Много таких, как вы, остепененных, застряло. И что вы себе думали?
На пару минут он углубился в свои бумаги, затем поднял на нас масляные глаза.
— Так-с, посмотрим… Куда направляемся?
— В Вашингтон Ди Си, а может, в Филадельфию. Мы еще не решили, — ответила мама.
— Не решили? Почему нет? Лучше бы решить до того, как окажетесь в Италии.
Затем он рассказал, что ребенком вместе с родителями был в концлагере. Они выжили и в 1950-м уехали в Израиль.
— Я здесь, в Вене, уже много лет, — продолжал чиновник. — Моя жена из венгерских евреев. Тоже выжила. Она не знает русского языка, дома мы говорим на идиш или венгерском. Иногда на немецком.
Он повернул к нам фотографию в рамке, стоящую на его столе.
— Вы говорите, что в Москве изучали естественные науки. Что хотите изучать в Америке? — спросил он меня под конец интервью.
— Литературу, — ответил я.
— Литературу? А почему не медицину, не бизнес, не юриспруденцию? — Настольный вентилятор отражался в его золотых зубах.
— А знаете, что означает ваша фамилия? — спросил он меня. — Крикун, крикун!
Русский язык чиновника окислился и позеленел за эти долгие годы.
— Не делайте глупостей. Не катайтесь на метро без билета или что-то вроде этого, — предупредил он нас, выдавая денежное пособие на неделю. — Примерно через неделю-полторы, — сказал он заговорщическим тоном, — вы уедете ночным поездом в Италию. Будьте готовы.
Выданные деньги позволили нам не чувствовать себя в Вене безнадежными нищими. Мы осмотрели дворец Габсбургов и постояли у витрины, разглядывая ту самую корону, которая когда-то объединяла Австрию и Испанию. Любитель верховой езды, я уговорил родителей посмотреть выездку жеребцов в Испанской школе верховой езды. После позднего обеда в кафе под открытым небом мы бродили по Юден-плацу, бывшему центру старого еврейского гетто, где синагога была разрушена разбушевавшейся толпой во время погрома в середине XV века. Это был настоящий погром, но как странно, по-варварски, звучало это русское слово в Вене, на площади, где когда-то жил Моцарт. Погром в Вене? Этот смысловой диссонанс вызвал разброд и шатание в мыслях, но вокруг была такая красота и благость — все прочило счастье и покой нашей семье еврейских беженцев из СССР.
В Габлиц мы вернулись на автобусе точно к ужину. На следующий день не поехали в Вену, решили отдохнуть и погулять по центру Габлица. Это был безобидный городок с ресторанами и магазинчиками, совершенно недоступными для нас в то время. Основными достопримечательностями были римская гробница и музей местной истории и искусств. Музей располагался в здании начальной школы и являл собой вереницу уходящих вглубь комнат и комнаток, заполненных до краев фарфоровыми безделушками, портретами местных аристократов и их гончих, олеографиями, гобеленами и акварелями с изображениями Венского леса в разное время дня и года, рукописями австрийских писателей, гостивших в Габлице, и, что неизбежно для таких музеев, целым арсеналом мечей, шпаг и сабель, шлемов, кольчуг и лат — арсеналом столь богатым, что можно было бы вооружить все население городка. В музее не было ничего, что бы свидетельствовало о годах нацизма в Австрии[1].
Мы с родителями бесцельно слонялись по открыточному австрийскому городку, разглядывая витрины, наслаждаясь спокойствием, стараясь освободиться от бремени последних двух месяцев, предварявших отъезд из России. И все еще находились в состоянии какого-то дикого изумления.
В пансион мы возвращались другой дорогой и по пути набрели на небольшой продуктовый магазин. Изобилие еды, громоздящейся на полках и за стеклянными дверьми холодильников, поражало, и этот магазин означал для нас нечто большее, чем музейчик в центре Габлица, в котором мы только что побывали. Улыбающийся хозяин с полным румяным лицом и мясистыми руками, в голубом переднике, подвязанном на животе, не сводил с нас глаз, пока мы брали и взвешивали в руках различные пакеты и жестянки, пытаясь навскидку понять, сколько же это может стоить.
В конце концов мы купили буханку вкуснейшего ароматного ржаного хлеба, копченую грудку индейки, помидоры, бананы и пять-шесть разных йогуртов и кремов в пластмассовых стаканчиках. Рядом с магазином на улице стоял столик для пикника, где мы и уселись пировать под кроной старого вяза.
В двух шагах от магазина был бассейн, окруженный проволочной изгородью и прямоугольником высокого кустарника. Мы подошли к входу и заглянули в полуоткрытые ворота. Какой-то старик спал в кресле, уронив газету на землю. Дети прыгали в воду и визжали от восторга. Женщины в купальных трусиках — неужели матери этих детей? — сидели в шезлонгах у бассейна, потягивая напитки из высоких узких бутылочек.
— Думаю, это частная собственность. Пошли отсюда, — сказал отец.
— Ну почему не спросить? — предложила мама и вошла в ворота.
Вскоре она вернулась, улыбаясь.
— Я разговаривала со служителем. Он был очень любезен. На самом деле это городской бассейн. Плата за весь день — всего три шиллинга.
Вернувшись в отель, мы быстро переоделись и двинулись обратно к бассейну. Пока шли, солнце скрылось за тяжкими облаками и пошел дождь. Нам ничего не оставалось, как провести остаток дня в пансионе. В какой-то момент длинноносая Шарлотта, стоя за конторкой, мерзким голосом выкрикнула нашу фамилию: это друзья позвонили нам из Род-Айленда.