В ожидании Америки - Максим Шраер 7 стр.


Желание распирало мое тело. Я пожирал глазами молоденьких официанток, пока они лавировали с подносами по узким проливам между островами и архипелагами беженцев, торопливо поглощавших свой завтрак. Официантки, как я узнал под конец наших «римских каникул», были студентками из Кракова, которые приехали в Италию по туристическим визам и работали нелегально. Они кое-как изъяснялись по-русски — на языке, который их заставляли изучать дома. Выжига-итальянец, владелец столовой, недоплачивал полькам и заставлял их работать семь дней в неделю, даже по утрам в воскресенье. У польских официанток были красивые длинные ноги, большие крестьянские руки и терпеливые серые глаза.

Когда подошла наша очередь войти в столовую, мы отдали купоны на завтрак медведю-охраннику с жирной щетинистой физиономией.

— Jeszcze Polska nie zginęła! — мой отец поздоровался с одной из официанток словами из польского гимна, после того как мы уселись за пластиковым столом с расшатанными ножками.

— Пока не погибла, жива еще! — ответила официантка по-польски, удрученно улыбнувшись.

Мы, еврейские беженцы из Союза, вызывали у этих молодых полек смешанные чувства презрения и восхищения. У нас не было ни гражданства, ни денег, мы жили на пособие еврейских филантропических организаций — это так! И все же мы собирались стать настоящими американцами. Мы ехали в Америку!

В то запомнившееся утро наш завтрак состоял из больших кусков пористого белого хлеба, персиков и кусков швейцарского сыра, которые лежали перед каждым из нас на тонкой бумажной тарелке. Ни масла, ни молока не было.

— Вот уж, мои дорогие, я никогда… — заметил мой отец, — никогда не предполагал, что увижу, как мое семейство ест неспелые персики на завтрак. Черствы на чужбине персики, как заметил поэт.

Мама сказала, что не голодна, и начала молча глотать черный кофе из пенопластового стаканчика.

— Bistro, bistro, tovarisc! — выкрикивал хозяин столовой, проходя между столами. По преданию, русское слово «быстро» проникло в западноевропейские языки, когда русские солдаты вошли в Париж в 1814 году. Они повторяли «быстро, быстро», когда хотели поторопить официантов в ресторанах. Отсюда и появилось «bistrot» — кафе-ресторан с незатейливой, быстро приготовляемой едой.

После завтрака у нас была назначена встреча со спекулянтом, который покупал товары у беженцев и перепродавал в сувенирные лавки или же торговал ими в собственном павильончике на Круглом рынке — так мы называли огромный римский базар под открытым небом. Человек этот пришел в наш номер часов в десять утра. Был он великаном, почти без шеи, с маленькой головой и ниточкой усов. Его звали Исак. Он был бухарским евреем, уехал еще в начале 1980-х и прижился в Риме. Исак говорил по-русски со среднеазиатским акцентом, будто пытался проглотить кусок пряника.

— Великолепный город Рим! — обратился он к маме, которая рассматривала унылый городской пейзаж за окнами номера: ржавые крыши, за которыми не видно было ни соборов, ни дворцов. — Так вы москвичи? Я приезжал в столицу в 1975-м. Привез оттуда в Самарканд товар. Часы. Радиоприемники. Москва тоже красивый город. Ничего не скажешь!

— Уважаемый Исак, — сказал мой отец, подражая обычаям Средней Азии. — Уважаемый Исак, с вашего разрешения мой наследник покажет товары, которые мы хотим вам предложить.

Я вытащил чемодан из-под койки-раскладушки и вывалил из него товары на постель родителей. Мама стояла у окна и курила. Уголком глаза я видел, как она была несчастна, как дрожали ее губы. В Москве она была тигрицей, бросала вызов ублюдкам из служб безопасности во время демонстраций и акций протеста. Она устраивала голодовки отказниц и бесстрашно давала интервью иностранным журналистам. Теперь, в Риме, мама была беспомощна, у нее не было сил противиться своей беженской участи.

— Понятно, — сказал Исак, озирая наши товары пряными светло-коричневыми глазами. — Три янтарные брошки, четыре палехские шкатулки, пять банок чатки, три цветастые шали, четыре пары театральных биноклей, фотоаппарат, набор объективов. Есть еще чего?

— Русская водка, — сказал мой отец.

— Оставьте себе, — ответил Исак великодушно. — Хороший подарок. Американцы ваши обожают русскую водку.

Из кармана брюк спекулянт достал бумажник. Он отсчитал и положил на родительскую кровать двести тысяч лир, что равнялось примерно двумстам американским долларам в то время. Исак и мой отец обменялись рукопожатиями, и скороспешная сделка была совершена.

— Можно одолжить ваш чемодан? — спросил Исак. — Я занесу через пару дней.

— Оставьте себе. Меньше тащить, — ответил мой отец, грустно усмехнувшись.

Исак положил товары в чемодан и защелкнул замки.

— Загляните в соседний номер к моей свояченице и теще, — добавил мой отец, когда Исак взялся за дверную ручку. — У них там полная баржа…

— Ну зачем ты? — перебила его мама. Она прекрасно знала, что нас с отцом тошнило от их бесчисленного багажа, но на публике продолжала поддерживать семейную солидарность.

— Как-нибудь в другой раз, кхе-кхе-кхе-кхе, — захохотал Исак, как ватерклозет. — Удачи вам в Штатах! — И бодро хлопнул дверью.

В полдень нам предстояло пойти на осмотр в клинику где-то рядом с площадью Эсквилино, неподалеку от нашей гостиницы. Должны были сделать общий осмотр, рентген грудной клетки и взять анализ крови. Это требовалось от каждого беженца, подававшего на въездную визу в США. Пока мы ждали в холодном и скупо освещаемом коридоре, у мамы начался приступ нервного кашля. Чем больше она старалась пересилить себя, тем мучительнее становился кашель. Усталая и строгая на вид медсестра-итальянка вышла из кабинета и вызвала мою маму. Отец (у которого тема кандидатской была связана с туберкулезом легких) помахал рукой, словно на ходу протирал лобовое стекло. «Нет-нет-нет! У нее все в порядке. О’кэй! Нет туберкулеза!» — говорил мой отец по-русски медсестре и все жестикулировал, пока она уводила маму. Ему представлялся кошмарный сценарий: по результатам медосмотра маме не выдадут визу и не пустят в Америку. Но все обошлось, и несколько недель спустя каждый из нас получил медицинское свидетельство, где указывалось, что результаты рентгена нормальные, что осмотр и анализы не выявили «опасных заразных состояний» (шанкроид, гонорея, паховая гранулема, инфекционная проказа, венерический лимфогранулематоз, заразный сифилис, активный туберкулез) и «психических состояний» (умственная отсталость, сумасшествие, история припадков безумия, психопатическая личность, сексуальные девиации, психические дефекты, наркотическая аддикция, хронический алкоголизм). Свидетельства были подписаны итальянским врачом из клиники — Prof. Dott. V.P.C.

Внутри клиники мы нашли телефон-автомат. В нашем убогом номере телефона не было. Еще в Москве, как раз перед отъездом, в апреле или мае 1987-го, мы познакомились с молодой итальянской журналисткой по имени Клаудия С. Из Москвы Клаудия посылала репортажи для одной из левых итальянских газет. Она хорошо говорила по-русски — язык она изучала в Неаполитанском университете, а до этого брала частные уроки у вдовы белогвардейского офицера. Клаудия была стройная, длинноволосая, наэлектризованная. Узнав, что мы будем в Риме и проведем по крайней мере два месяца в Италии по пути в Америку, Клаудия предложила, чтобы мой отец обратился к редактору ее газеты. И объяснила, что этого человека зовут Алессандро Т., что он поэт и ее «близкий друг». «Когда позвоните ему, — сказала Клаудия, написав имя редактора на обороте своей визитной карточки, — скажите, что вы от Кармен. Он зовет меня Кармен. Только он, никто другой. Он поможет вам с публикациями в Италии».

И вот теперь мы стояли в вестибюле итальянской клиники и звонили по телефону поэту-редактору, «близкому другу» Клаудии. Отец набрал номер, мы с мамой ждали рядом с телефонной будкой. Кто-то подошел к телефону. Отец начал объяснять на его тогдашнем весьма идиосинкратическом английском, что он «русский еврейский писатель» и «медицинский открыватель», а сейчас «бегун из Советского Союза», который остановился в Риме «на недельку-вторую». Что имя и телефон поэта-редактора он получил от «вашего журналиста» Клаудии. Затем отец замолк, и мы с мамой увидели, как волна полнейшего непонимания пробежала по его лицу. Отец закатил глаза и нарисовал ноль указательным пальцем левой руки: это означало, что он понятия не имеет, что делать.

— Кармен, — сказал отец в телефонную трубку, припомнив интимное имя журналистки. — Кармен, да-да, Кармен, ваш друг Кармен, — повторил отец. Он прислушался, а потом улыбнулся. — Не понимает ни слова по-английски, — прошептал он нам по-русски. — Трещит по-итальянски, и Кармен — единственное слово, которое я в состоянии уловить. Попробуй ты! — отец передал мне трубку.

— Buon giorno, signore Alessandro, — сказал я и сделал попытку рассказать на более правильном английском о том, как мы познакомились в Москве с Кармен и как она дала нам телефон поэта-редактора.

— Buon giorno, signore Alessandro, — сказал я и сделал попытку рассказать на более правильном английском о том, как мы познакомились в Москве с Кармен и как она дала нам телефон поэта-редактора.

— Carmen, si, Carmen, — заговорил влажный, раскатистый голос. — Si-si, Carmen. Non parlo inglese. Francese? — спросил поэт-редактор.

— Нет, не знаю, — ответил я по-английски. В то время я не владел французским и знал всего несколько слов по-итальянски, достаточных только для того, чтобы спросить дорогу или узнать, где продают еду и вино. — Grazie. Arrivederci, — я поблагодарил поэта-редактора и тихо повесил трубку.

— Что он сказал? — спросил отец. Лицо мамы приобрело выражение жар-птицы, попавшейся в сети. Было ясно, что вся эта сцена казалась ей абсолютно абсурдной и угнетающей.

— Он твердил только «Кармен» и «Я не говорю по-английски», — рассказал я. — Он еще говорит по-французски. Больше я ничего не понял. Он повторил слово «Кармен» много раз. Мне кажется, ему просто приятно произносить ее имя.

Мы вышли из клиники на площадь.

— Я очень устала, — вдруг сказала мама. — Я хочу вернуться в гостиницу.

— Ты не больна? — спросил отец. — Ты ведь кашляла.

— Я не больна. Я смертельно устала.

— Я пойду прогуляюсь, — заявил я. Мне страшно захотелось побыть одному, отделиться, убежать подальше от всего этого.


После того как я бросил родителей у обелиска на площади Эсквилино, я предпринял довольно амбициозную попытку совершить пешеходный тур по Риму — один из четырех однодневных маршрутов, проделанных мною во время пребывания в Вечном Городе. У меня не было ни путеводителя Бедекера, ни денег на его приобретение; я руководствовался только памятью и примитивным планом Рима, который выдавали каждому советскому беженцу чиновники ХИАСа. Странно, хотя я запомнил все уголки Рима, где побывал в тот день, я не могу вспомнить и воссоздать мое тогдашнее эмоциональное состояние. Зато отлично помню, как заблудился среди стен Римского Форума, а потом почувствовал полное одиночество, очутившись на площади Испании с ее знаменитой лестницей.

Стоя перед Ляпис Нигер, огромным куском черного мрамора, под которым покоились останки Ромула, я испытал такой же трепет, как в те годы, когда школьником слушал легенду об основании Рима. Сколь же причудлива память: я помню, как бродил вокруг Темпио ди Веста, храма Девственных Весталок, думая не только о шести жрицах-патрицианках, которые в античные времена должны были в течение тридцати лет служить в храме, но и о другой жрице — моей старой учительнице истории Галине Сергеевне Т. Я до сих пор ясно помню ее, а в 1987 году память могла быть только острее. Она никогда не меняла стиля одежды: серая или черная шерстяная юбка, белая блузка с кружевами, вязаный джемпер или шерстяной жакет под стать юбке. Она никогда не пользовалась косметикой и не носила никаких украшений, кроме круглого значка с Лениным на левой стороне плоской груди. У нее были очки в золотой оправе; тонкие, как бечевка, губы и короткие пепельные волосы. Сколько ей было лет — сорок, пятьдесят? Она никогда не была замужем и никогда не рассказывала о своей личной жизни. Да и какая личная жизнь могла быть у нее — девственной весталки советской истории! Это она, Галина Сергеевна, Мадам История, учила меня в течение семи лет: с 1978-го по 1984-й, от Египта, Греции и Рима до Конституции СССР. От нее я узнал многое из того, что мне известно об античном мире, о Ромуле и Колизее, о памятниках, которые я увидел тогда в Риме. Она потрясающе ткала исторические сюжеты. Если бы она родилась в США, уверен, она стала бы знаменитым лектором или вела бы исторические программы по PBS (по общественному телерадиовещанию). Она передала нам чуть ли не виртуальное восприятие казни Жанны д'Арк на костре, а ветки за окнами классной комнаты дрожали в кандалах февральского инея. Я до сих пор зрительно представляю себе пересказанные ею сцены Французской революции: засаленные камзолы тучного Дантона, изможденный Марат, заколотый в ванне, театральная казнь Марии-Антуанетты. Но с такой же страстью Галина Сергеевна рассказывала нам о «братской солидарности народов Восточной Европы» (когда я в начале 1990-х собирал в Праге материалы для первой книги, то не решался говорить по-русски) или о «замечательных воспоминаниях Леонида Ильича Брежнева» (бред маразматика, даже не им сочиненный), или, что было еще хуже, она преданно скрывала всякий намек как на бесчестье и несправедливость, так и на протест против них в советском прошлом и настоящем: ГУЛАГ, сталинизм, Солженицына, правозащитное движение, антисемитизм, преследование отказников, войну в Афганистане. Беглец из советской империи, которая трещала по швам, но все еще бряцала оружием в 1987-м, я отчетливо понимал, что, несмотря на все свои таланты, Мадам История была идеологической шестеренкой в подтасовочной машине советской школы. Я это понимал и понимаю, но — облокотившись на поручень спасительного оборота речи — вспоминаю себя тогдашнего, стоящего перед храмом Девственных Весталок в июньский полдень 1987 года и задающего себе тот же самый вопрос, который я задаю и сегодня, столько лет спустя: как могла эта женщина оставаться в здравом уме? Как она не рехнулась после десятилетий изречения правды и лжи на едином дыхании? Разумеется, этот вопрос касается не только моей советской учительницы истории, но меня самого и моего советского детства и юности. Как я мог быть одновременно благодарен Мадам Истории за блестящие уроки прошлого — античного Рима — и презирать ее за бесстыдную ложь о настоящем? На протяжении нескольких лет после эмиграции и приезда в Америку, пожалуй, до тех пор пока я не получил американское гражданство и, наконец, не съездил в 1993 году в Россию, мне было легче презирать и не испытывать благодарности. Потребовалось много лет эмигрантской жизни в Америке, чтобы образовалась дистанция, достаточная для справедливой оценки хотя бы части моего советского образования. Или хотя бы для того, чтобы признаться себе (что я и делаю сейчас), что я не без благодарности вспоминал о своей старой учительнице истории, бродя по развалинам Древнего Рима.

Но довольно идеологических сентиментов! Продолжим рассказ о том, как я терял и вновь находил себя в Риме. Солнце заходило, когда я оказался на знаменитой лестнице — Испанских ступенях — поблизости от Тринита дей Монти, французской церкви с двумя симметричными колокольнями, которые восстановил Наполеон во время оккупации Рима. Площадь Испании, находившаяся как раз у подножия церкви, была полна народа. Туристы и молодые римляне стекались со всех сторон. Я почти ничего не ел с утра, когда нам дали на завтрак неспелые персики, хлеб и сыр. Внизу, по другую сторону фонтана, располагались лотки с открытками и сувенирами и тележки со снедью. Стараясь ни в кого не врезаться, я бросился вниз по ступеням, с удивлением заметив, что многие из них были надтреснуты и полуразрушены. После изучения ассортимента и цен, довольно высоких, как бывает всегда в местах, где много туристов, я купил пакетик крупных бледно-зеленых оливок — их было всего шесть или семь. Никогда до этого я не ел таких божественно вкусных оливок. Они благоухали жизнью и были переполнены живительными соками — той жизненной энергией и чувственностью, которую я всегда связывал с Италией и ее народом. Я ел оливки медленно, смакуя, перекатывая во рту, высасывая каждую капельку божественного сока. Мне хотелось пить, но вместо газировки я взял еще один пакетик этих оливок.

Что-то играли уличные музыканты. В такт покачивая головой, я сидел на ступенях рядом с группой молоденьких американок. Многие из них были в футболках и свитерах с названиями колледжей или университетов. Но такие названия, как «Индиана», «Вашингтон и Ли», «Бостон Колледж», в то время почти ничего не значили для меня — случайный перечень координат моей будущей страны. Сидя на Испанских ступенях в центре Рима, я думал о том, как же мало я знаю об Америке и американках. Я общался с американками моего возраста всего лишь несколько раз. За девять лет, пока мы сидели «в отказе», нас посещали гости из Америки, главным образом евреи, которые хотя и приезжали в Советский Союз под официальной опекой «Интуриста», на деле оказывали моральную поддержку и привозили подарки своим братьям и сестрам — отказникам, которым годами не давали разрешения на выезд. Чаще всего это были супружеские пары среднего возраста или пенсионеры, но иногда нас посещали и семьи с детьми. Однажды, кажется ранней весной 1985 года, в пятницу вечером в нашу дверь позвонила семья из Аризоны: зубной врач, его жена и их дети — дочь и сын, оба студенты престижных колледжей на Восточном побережье. Все четверо были высокими, крепкими, загорелыми. Все четверо — в очках. Мы вместе отпраздновали шабес: зажгли свечи, выпили водки и закусили оладьями, приготовленными из смолотой мацы, — трудно было придумать что-нибудь еще для наших гостей, которые соблюдали кашрут. Затем я увел молодежь в свою комнату, и мы проговорили допоздна, сначала о том, каково быть евреем в России, а потом, когда они утратили тон официальных посланников и превратились в обыкновенных студентов, моих сверстников, я узнал, как живется в Америке молодым. Впервые я услышал о студенческих братствах и сестринских общинах, и это показалось мне чем-то очень советским и коллективистским. «Зачем нужно в них вступать?» — помню, спрашивал я у них.

Назад Дальше