Мама едва улыбнулась.
— Разве вы оба не видите, что дело вовсе не в комфорте, которого мне здесь не хватает… — ответила она с нежностью и прижалась к груди отца. — С тех пор, как мы приехали в Рим, я чувствую себя так… так одиноко.
— Все наладится, вот увидишь, любимая моя. Потерпи еще несколько дней…
В середине ночи я проснулся, потому что услышал шорохи и шарканье. И сначала подумал, что к нам залезли воры. Я приподнялся на койке и в чернильной синеве комнаты увидел отца, согнувшегося над одним из чемоданов.
— Папа, что случилось? — спросил я шепотом.
— Не могу заснуть, — ответил отец.
— Тише! — сказал я. — Не разбуди маму.
С тех пор как себя помню, мой отец никогда не умел говорить шепотом. Он не был рожден для осторожных звуков.
— Мне надо выпить, — сказал отец. Он открыл чемодан и пошарил внутри обеими руками. — Вот она, драгоценная!
Он вытащил бутылку водки, которую бухарский спекулянт Исак посоветовал отвезти в Америку в качестве русского сувенира. Это была особая водка — «Посольская». Отец отвинтил пробку и сделал долгий глоток, а затем еще один. Потом закрутил пробку и поставил бутылку на стол. Он натянул брюки, рубашку и сандалии.
— Куда ты собрался? — спросил я шепотом.
— Пройдусь до Виллы Боргезе, — ответил отец.
Он взял водку, прошаркал мимо меня и вышел из номера. Я подумал, что все это мне снится и я вижу сон во сне.
Когда мама разбудила меня, было десять утра.
— Мы опоздали на завтрак, — сказала она. — Но, похоже, я выспалась.
Она выглядела отдохнувшей и умиротворенной впервые за всю неделю.
— Где папа? — спросила мама, раздвигая штору и впуская оранжевый солнечный свет в комнату.
— Не знаю.
Вдруг меня осенило.
— Мама, кажется, он ушел глубокой ночью, — ответил я. — И кажется, он захватил с собой бутылку водки.
— И ты отпустил его?!
— Мам… я… он…
Десять минут спустя я уже пересекал площадь Республики, минуя правительственные здания и спеша в сторону Виллы Боргезе. Я знал дорогу, потому что был там два или три дня назад. Я бежал по виа Витторио, спотыкался о коварные выбоины в асфальте; голова кружилась из-за позднего пробуждения и оттого, что я не позавтракал. Вот, наконец, через Пинцийские ворота я вбежал на Виллу Боргезе. Ипподром Галоппатоио был по левую руку от меня; обморочные запахи сена и навоза щекотали ноздри, я решил повернуть вправо и побежал в сторону памятника Гёте. Пробиваясь сквозь плотные группы азиатских туристов, мимо молодых римских мамаш с колясками, я мчался по длинной аллее парка — той, что вела к галерее Боргезе. На полпути к галерее взял влево, по направлению к площади Сиены. Миновал компанию молодых людей, которые играли в футбол на траве. Сверхъестественная сила родства, некий генетический компас, вел меня и направлял к памятнику Байрону. В нескольких шагах от памятника хромому лорду (которого многие русские любят гораздо больше, чем других английских поэтов-романтиков), под цветущей липой, источавшей сладостный запах забвения, я увидел отца. Он лежал на изумрудной траве Виллы Боргезе, подпирая твердь своей распахнутой левой рукой — каждым пальцем упираясь в землю, продолжающую свое круглосуточное вращение. Голова с седеющими волнистыми волосами, трепетавшими вокруг лысеющего черепа, как маленькие стрекозки, покоилась на ладони правой руки. Старомодные очки в черепаховой оправе сползли с переносицы на левую щеку; их дужки торчали вверх, как два бобовых стебелька. Пустая бутылка «Посольской» валялась у его ног, и горлышко ее пронзало густую июньскую траву, как чудесный кабачок или огурец. Клетчатая рубашка, называемая в России «ковбойкой», была расстегнута и открывала серебряные завитки волос на груди.
— Папа, папа! — закричал я, становясь на колени около него и тщетно стараясь удержать слезы. — Папа, это я!
Отец приоткрыл свои эллипсоидные халдейские глаза и повернулся на спину. Блаженная улыбка промелькнула на губах, словно залетела из других миров.
— Папа, ну что ты? — бормотал я, сжимая его теплую руку. — Папа, — спазм вины перехватил мое горло.
— Я видел совершенно невероятные, фантастические цветные сны! — сказал отец, садясь и протирая глаза. Затем он оглянулся и застегнул ковбойку. Стебельки травы, как лезвия, впечатались в его правую щеку.
— Посмотри, сынок, — сказал отец, показывая вправо. Там, не более чем в двадцати шагах от нас, высокая длинноногая молодая дама плыла по аллее парка. На ней были короткая красная юбка, туфли на высоких каблуках и блузка с глубоким вырезом. В правой руке она держала сумочку из черной кожи, а в левой — книжку в мягкой матовой обложке. Ей было лет тридцать или чуть больше, у нее были длинные волнистые черные волосы. Она напоминала итальянскую актрису Софи Лорен, которую так почитали в Советском Союзе. Ее и Марчелло Мастрояни.
Итальянская красавица уселась на скамейку прямо напротив нас и скрестила ноги, так что юбка поползла вверх, открыв ее смуглые бедра. Она вытащила блестящую металлическую закладку из середины книжки и принялась читать.
— Потрясающая! — сказал я отцу. — Как твои сны.
— Да, хороша! Так иди и поговори с ней. Не теряй время! — отец осторожно подтолкнул меня, чтобы я поскорее поднялся с травы, на которой мы сидели.
Я направился к скамейке, готовясь завести непринужденную беседу.
— Извините, — обратился я к ней по-английски.
Она подняла голову и глянула на меня. Ее губная помада была ярко-красной и гармонировала с пылающей юбкой.
— Извините меня. Позвольте представиться?
Красавица улыбнулась очень естественно и располагающе, не выражая никакого удивления или раздражения.
— Non parlo inglese, — сказала она, слегка покачав головой и в то же время продолжая улыбаться.
Пытаясь использовать весь запас итальянского, который мне удалось усвоить за несколько дней, я смог слепить неуклюжее выражение: «Iо sono russo-ebreo emigrante» («Я есть русско-еврейский эмигрант»).
— Ciao, — ответила красавица. Она перестала улыбаться, но продолжала смотреть мне прямо в глаза. Еще секунд тридцать я барахтался в ее глазах, молчаливо и безнадежно. Потом пошел ко дну, а она повела плечами и перевела взгляд на страницу книги в мягкой обложке.
Я вернулся на лужайку, где меня ждал отец.
— Пойдем, папа, — сказал я, тормоша его. — Мама, наверняка, волнуется.
— Пойдем, сынуля, — ответил отец и поднялся с земли.
Я помог ему отряхнуть травинки с брюк и рубашки. Мы обнялись и побрели под голубым куполом римского полдня в сторону нашей гостиницы.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ Ладисполи
4 Записки из транзитной жизни
РУССКИЕ ЭТРУСКИВ книге «По следам этрусков», впервые опубликованной в 1932 году, Д. Г. Лоуренс в главе «Черветери» кратко упоминает о городке Ладисполи: «Мы прибываем в Пало, неизвестно где расположенную станцию, и спрашиваем, ходит ли автобус в Черветери. Нет! Там стоит лишь древний шарабан, да такая же старая белая кобыла томится неподалеку. Куда они направляются? В Ладисполи. Мы знаем, что нам не надо в Ладисполи и только вглядываемся в ландшафт. Сможем ли мы найти какой-то транспорт? „Это трудновато“, — отвечают нам. Это то, что они твердят всю дорогу: трудновато! Что означает „совершенно невозможно“. Никто даже пальцем пошевелить не желает! Есть ли гостиница в Черветери? Они не знают. Похоже, они никогда там не бывали, хоть это всего в пяти милях отсюда и там находятся гробницы».
Лоуренс прибыл из Рима на железнодорожную станцию Ладисполи-Черветери, а оттуда ехал в каком-то допотопном омнибусе в Черветери — место, известное своими tumoli, этрусскими гробницами, датирующимися VIII веком до нашей эры. Насколько мне известно, Лоуренс так и не побывал в городке Ладисполи, который делил вокзал со своим материковым соседом, древним этрусским поселением Черветери. В отличие от Лоуренса, вольно путешествовавшего по итальянскому региону Лацио в поисках следов этрусского прошлого, погребенных под руинами менее отдаленного римского прошлого, мы, беженцы из СССР, не выбирали места транзитной жизни и не могли обойти Ладисполи стороной. Когда мы с отцом впервые вышли из поезда на перрон Ладисполи-Черветери, единственным, что роднило нас с Лоуренсом, было самое смутное представление о том, где найти жилье…
Еще в 1970-е годы несколько прибрежных городков в окрестностях Рима стали пристанищем еврейских беженцев, отказавшимся внимать призывам праотцов вернуться в Землю Обетованную и отдавшим предпочтение интеллектуальным и торгово-промышленным перспективам Нового Света. На пике эмиграции в середине и в конце 1970-х, когда десятки тысяч покидали СССР и многие из них направлялись в Америку и Канаду, Остия и Ладисполи наполнялись «русскими» до краев. Я до сих пор удивляюсь тому, что именно Остию, морской порт Древнего Рима, и Ладисполи, бесхребетный прибрежный курорт, сочли подходящими перевалочными пунктами для беженцев, теснящихся у ворот Нового Света. Подобно скучающим легионам, расквартированным под Римом и готовым в любой момент поднять паруса и плыть навстречу завоеваниям или же войти строевым шагом в Вечный город, мы томились от бездействия и неопределенности будущего. Жаждущие перемен, мы с родителями были обречены на два месяца принудительного, беспокойного и бесцельного существования в русской колонии на Тирренском море.
Летом 1987 года, когда Советский Союз все еще ехал, развалясь на заднем сиденье половинчатых реформ, которые впоследствии привели к полному краху государства, количество эмигрантов постепенно начинало увеличиваться. Мы были слабеньким ручейком по сравнению с бурлящими потоками 1970-х или же с мощным течением конца 1980-х и начала 1990-х. Летом 1987-го, большую часть которого мы с родителями провели в Италии в ожидании американских виз, чиновники ХИАСа поселили нас в Ладисполи после полутора недель в чреве Рима. Расположенный на побережье Тирренского моря, километрах в пятидесяти к северу от Рима, Ладисполи был сонным городишком, где полузажиточные римляне владели небольшими летними домиками или квартирами в кооперативах. Именно здесь еврейским беженцам предстояло ждать визы. Иногда ожидание занимало три-четыре месяца, иногда больше.
Мы не могли позволить себе купить путеводитель; доступа к местным библиотекам у нас тоже не было. В добавление к тому немногому, что мне было уже известно из древней истории этого региона, некоторые сведения об этрусках я почерпнул от Анатолия Штейнфельда. Он избегал солнца, и здесь, в Италии, его цветовой доминантой был цвет пыльной мостовой. Склонный по натуре к депрессии, Штейнфельд в то лето был удручен перспективами американского академического рынка. С первых дней в Риме, где мы с ним оказались в одном отельчике, Штейнфельд выбрал меня в студенты своей академии на открытом воздухе. В течение первых трех недель он читал мне лекции — сначала в Риме, потом в Ладисполи, урывками и кусками, то под портиками зданий, то в тенистых углах улиц, то под пляжными зонтиками.
Должен признаться, в отношении Штейнфельда меня раздирали противоречия. Я восхищался его знаниями, риторическим даром, лингвистическим чутьем. И в то же время не мог не испытывать солидарности с отцом, который на дух не выносил Штейнфельда. Кроме того, я ощущал то, что чувствует юноша, когда чужой мужчина проявляет интерес к его матери, а мать как-то исподволь подыгрывает чужаку. Добавьте к этой путанице некоторую беспринципную жадность, с которой я поглощал тогда всякое новое знание, не в силах отказаться от захватывающих рассказов Штейнфельда, которые получал в избытке и совершенно бесплатно. Возможно, поначалу Штейнфельд предполагал втереться в доверие, чтобы расположить к себе мою маму. Он обожал этрусков. И на ходу читал мне лекции об этрусских поселениях, всегда по памяти и без подготовки — словно импровизируя. От Штейнфельда я узнал, что во времена этрусков недалеко от Ладисполи был порт, служивший населению города Цере, предшественнику сегодняшнего Черветери. Римляне называли этот порт Альциум, и во времена Римской республики это был известный курорт. Цицерон упоминает, что Юлий Цезарь подумывал, не высадиться ли ему в Альциуме по возвращении из Африки. Впрочем, Штейнфельд не особенно церемонился с остальной историей. Поэтому-то я узнал не от Штейнфельда, а из мемориальной доски и плана, что Ладисполи официально стал отдельным городом лишь в 80-е годы XIX века, а название свое получил от отца-основателя принца Ладислао из рода Одескальки, который происходит с севера Италии.
Русский Ладисполи не выходил за пределы центрального квартала города. Его границами служили: с юга — Тирренское море, а с севера — железнодорожные пути (за которыми пролегала древняя Аврелиева дорога). С востока и запада естественной границей русского района служили каналы, несущие воды в Тирренское море. Нашей вотчиной был кусок прибрежного Ладисполи — полоска черного песчаного пляжа да сетка бульваров, бегущих вдоль моря и пересекающихся с улицами, которые спускались к морю, — всего каких-то шесть квадратных километров, не больше. Существовало негласное соглашение между нами, беженцами, и местными итальянскими властями. Они зорко следили за нами, и мы редко выбирались в другие кварталы. Невидимая демаркационная линия пролегла между русским Ладисполи и остальной частью города. Несмотря на то что можно было перейти по мостам через каналы, да и над железнодорожными путями висели мосты, большинство из нас не ступало за пределы русского становища.
В Ладисполи селились евреи-беженцы и из других стран, но русская колония была самой многочисленной. Везде в центральном квартале города слышна была русская речь. Как к нам относились местные жители? Для владельцев магазинов и квартир мы были источником легкой наживы. Для нарядной толпы отдыхающих римлян, которые приезжали сюда на выходные поваляться на пляже да побродить по бульварам в закатный час, мы были коллективной оплеухой их буржуазным ценностям. Интересно, помнят ли до сих пор в Ладисполи русских? Или воспоминания о нас безвозвратно стерлись? Сколько потребовалось времени, чтобы жители Ладисполи забыли о клокочущей речи шумных пришельцев? Не могу выбросить из головы навязчивую рифму: русский-этрусский. Рожденная из звука, эта параллель не несет в себе слишком большого исторического смысла: если итальянцы были здесь всегда, то русские, как говорится, пришли и ушли. Но тем не менее я продолжаю думать о нас, русских беженцах, как об этрусках, чья цивилизация была поглощена римлянами. Невнятица, я первый это признаю, но полная сладостной меланхолии.
Ладисполийский грязноватый пляж с мелким черным песком служил нам, беженцам, гостиной, библиотекой, а также залом новостей. Подобно жизням сотен других семей, зависших здесь на неопределенный срок, наша жизнь строилась вокруг ожидания Америки. Это италийское лето для меня стало, пожалуй, единственным в жизни временем, когда я вынужден был полностью отдаться высшей воле бытия. Не в моих силах было ускорить прохождение документов через запруды американского консульства. У меня было лишь смутное представление о том, где мы окажемся в Америке. Проучившись три курса, я знал, что буду продолжать учебу в Америке, попытаюсь поступить (перевестись?) в какой-нибудь университет. Вот, пожалуй, и все, в чем я был уверен летом 1987-го.
С тех пор я дважды побывал в Италии — в 2002 и 2004 годах. Я гостил там почти по два месяца кряду. Оба раза я был завален работой над новой книгой; сроки поджимали, но я все же умудрялся выкроить день-другой для небольших путешествий. Меня тянуло съездить в Ладисполи (и я даже обсуждал такую поездку с женой и родителями), но что-то удерживало меня от этого шага — некая сила, не допускающая закрытых концовок и не терпящая завершенных жизненных маршрутов. Вспоминая о тех летних месяцах, я всякий раз ловлю себя на том, что мне трудно восстанавливать события в хронологической последовательности. В течение первых недель в Ладисполи в нашем беженском времени начисто отсутствовал градус повествования.
Тем летом мне повстречались презанятные типы, которых многие сочинители с радостью поместили бы в свои рассказы: Умберто Умберто, Соловейчики, коровница Бьянка, Рубени из Эсфахана и многие другие. Но они отказываются подчиниться моему замыслу. Как же мне передать эти воспоминания о Ладисполи, избежав перегибов сюжета? Я вынужден притормозить, замедлить ход и прибегнуть к тому, что делают рассказчики, застряв в каком-то желобе своего повествования: вспомнить анекдот или затейливую историю, сплести виньетку-другую, пока ко мне не вернется рассказ, пружинящий героическими преодолениями препятствий и отчаянными конфликтами… и так вплоть до того момента, когда поток повествования не подхватит меня и не понесет к концу лета, к вратам Америки.
ВИА ФИУМЕ
Советский беженец в Италии быстро ускользал из жилистых ручищ календаря, попадая в объятия тягучего, эпического времени. В обычное утро самого заурядного дня где-то в конце июня мы с отцом вышли из пригородного поезда на станции Ладисполи-Черветери и очутились как раз там, где Д. Лоуренс, исследователь «порочных» этрусков, стоял когда-то, всматриваясь в окрестности. Если не ошибаюсь, это происходило в пятницу, а в следовавший за ней понедельник мы должны были переехать из Рима в Ладисполи. Нас — вместе со всеми вещами, включая маньчжурский кофр моей тетки, уже освободившийся от человеческого груза, — должны были привезти сюда на автобусе. В ХИАСе объявили, что отель в Риме оплачен по воскресенье включительно, после чего мы «обязаны» найти себе жилье в Ладисполи. Итак, мы с отцом отправились туда на разведку, а мама осталась в отельчике рядом с Термини, снабдив нас утренним напутствием: «Пожалуйста, найдите что-нибудь приличное». Мама уже не выглядела такой подавленной, однако она ни за что не согласилась бы провести остаток лета в очередном клоповнике. Мы это ясно понимали.
Утром в пригородном поезде пузатый Штейнфельд в полосатой рубашке, напоминающей пижаму, в шортах по колено и бирюзовых эспадрильях прочитал мне очередную сногсшибательную лекцию по истории древнего Пало — местности, где расположен курорт Ладисполи. Отец тем временем углубился в очередной номер парижского эмигрантского журнала, который бесплатно получил в русском экуменическом центре неподалеку от Ватикана.