Рядом со Шмольцем сидит Сачкова, заглядывает Шмольцу в лицо и хихикает и, как всегда, что-то ему нашептывает. И тут же игриво поглядывает на Иванюту. Она не заигрывает с Иванютой, просто ей приятно чувствовать себя причастной к избранному, крайне узкому кругу фабрики. Сачкова всегда и везде чувствует себя уютно: и на планерке в кабинете директора, и на сабантуйчике за трубами.
В своей обычной позе, широко расставив полные ноги, так что все в кабинете видят ее белые панталоны, с сытой улыбкой на презрительно изогнутых губах дремлет Котова.
Дальше, нахохлившись, как куры на насесте, в ожидании тумака и готовые кинуться в драку, сидят кучками бригадиры, механики, инженеры.
Хмурый Марков молча слушает свистящий шепот инженера-сантехника Парри.
- Кругом дыры, все течет, а мы месяц проторчали на сборах. И знаешь, чем там занимались? В карты резались, вот что. Думаешь, вру? Капитан ткнул нас в танк поломанный. "Вот, ребята, кто придет - копайтесь. А так - отдыхайте. Но только тихо". И ты знаешь, что он нам сказал? Он говорит: "Вы что, не понимаете, зачем мы торчим в центре города? Ну, вы сами подумайте, зачем - не только у нас, но и в той же Москве - танковая дивизия. От кого она Москву охраняет? От какого врага? Да пока она до границы дойдет, война закончится пара ракет, и все. А у нас, куда ни пойди, везде звезды на воротах." Говорит, у нас армия, чтобы власть от народа защищать. Вы еще, говорит, поговорите КГБ работает. Время придет - враз всю оппозицию шлепнут. Представляешь? Вякнешь - и твой Алексей будет в тебя стрелять. А что? Прикажут. Не станет так его. Как дезертира. Лучше тебе, что ли? А кого теперь этим удивишь? В Баку стреляли. А в Новочеркасске? А-а-а, везде мафия. Да что там армия, у нас на фабрике своя мафия. Вон в убойном второй день все не контачит. А на яйцескладе? А на водозаборе? А-а-а... А я как со сборов пришел, так меня Иванюта на яйцевозку посадил, водитель, видишь, заболел, а у меня права есть. Фридман нашептал, чтобы всех, у кого права есть, привлекал. Поскольку, мол, на фабрике такие дела, что нужно чрезвычайное положение. А что? У нас это запросто, где что - и чрезвычайное. А ты ж знаешь, у Фридмана использование транспорта меньше половины. А он теперь хочет, чтобы мы еще арендовали машины в автохозяйстве. Ему там отвалили в лапу. И ведь этот пойдет на это, пойдет. Это он для меня ни черта ни сделает. А Фридман свое выкачает. Он хочет, чтобы мы все на него работали. Нет, ну ты же посмотри, сколько мы в этом году яйца загубили, а везде кричим: безотходное производство. Да Фридмана судить надо, а он годичку все сто процентов получил, всех остальных специалистов Иванюта на двадцать процентов лишил. А сколько мы из-за этого Фридмана прибыли не получили, кто посчитает? Никто и связываться не станет. А он ради этого козла Кузьмина выжил. И все из-за чего? Потому что этот у него стукачом. Ну, не только у него. Но, главное, и у него. Везде все вынюхивает и нашептывает.
Рядом с Парри, положив ладошки на колени, с напряженно-восторженным выражением на лице, сидит Римшина. Глядя на Иванюту, всем видом своим как бы говорит свою излюбленную фразу: "Мы с Григорием Федоровичем соратники".
Услышав шепот Парри, Римшина привычно, все так же глядя не на Парри, а на Иванюту, потянула в сторону Геннадия Федоровича свою дурно причесанную головку. Но Парри тут же как бы отгородился от Римшиной своей квадратной спиной и шептал уже в самое ухо Маркову. Тогда Римшина, как змея, вытянутой кверху головой повела в другую сторону: там шептались Танаев и начальник водозабора Морозов. Но Морозов откровенно ткнул главного энергетика в бок и махнул на Римшину. Танаев недовольно покосился на юристку, и оба замолчали.
Марианна Викторовна еще поводила головой, как на сеансе Кашпировского, но шептания, что шли из разных уголков кабинета, по дороге к ней наслаивались друг на друга и обращались в один гул.
Тогда Марианна Викторовна задремала. Засыпала она мгновенно, даже чуть-чуть похрапывала. Ее голова падала на грудь, и, как от удара, Римшина просыпалась, вскидывала голову, проводила по залу бессмысленными очами и снова засыпала. К ее манере спать, сидя непременно в центре кабинета, на виду у всех, лицом к лицу с Иванютой, давно привыкли и уже почти не замечали, как и белые панталоны Котовой.
За Римшиной, как кукла на чайнике, опершись кулаками в бедра, сидела начальник одного из цехов Вера Владимировна Фастыковская. Решая любые вопросы напрямую с бригадирами и с них же спрашивая за любые огрехи, Иванюта должность начальников цехов делал как бы бессмысленной, труд их был никому не виден, да и бригадиры хорошо знали, что ничего начальник цеха не пробьет для их бригады, если они сами не получат личного разрешения директора.
Нина Петровна не раз уже предлагала сократить должности начальников цехов, при иванютовской манере работать эти должности, действительно, были фактически бессмысленны, но Иванюта, постоянно ратующий за экономию заработной платы и повсеместное сокращение итээровцев, за эти должности держался, и Нина Петровна думала сердито, что Иванюта рассчитывает в случае необходимости переложить на них ту часть своей вины в провалах на фабрике, что на довольно мелкую сошку бригадиров не возложишь.
На любой лекции - научно-популярной, политической, международной, на выступлении специалиста-зоотехника - после дежурного лекторского "Вопросы есть?" по залу пробегал смешок и все головы поворачивались к Фастыковской, что сидела непременно во втором ряду. И Вера Владимировна всякий раз грузно поднималась на широко расставленные ноги и, чуть щуря глаза, задавала вопрос, и всегда вопрос ее звучал как обличение, и с первых же ее слов лектор должен был почувствовать свою персональную ответственность за все, что происходит в мире, стране и птицеводстве. Но лекторы, как правило, попадались не слишком ранимые, гладко отвечали на любые вопросы, зачастую ни на что и не отвечая, и всякий раз Вера Владимировна удовлетворенно кивнув головой садилась так же грузно, как и вставала.
И на планерке, несмотря на грубые окрики директора, который не особо считался со специалистами, а начальников цехов просто ни во что не ставил, Вера Владимировна всегда брала слово и бросалась в бой. Но поскольку она выступала всегда и везде и была непременным председательствующим на партийных собраниях, ее слушали вполуха, даже когда она говорила вещи здравые и вопросы задавала дельные. Да и Иванюта был не более раним, чем заезжий лектор, и умел не только отвечать, не отвечая, но и прерывать, не дослушав, не услышав, не вникнув в суть вопроса, и тут же обвиняя оппонента, и о чем бы ни шла речь - о пропавшем яйце, простое транспорта, перерасходе бензина, прорвавшейся трубе всегда получалось так, что виноваты в первую голову в этих бедах те, кто поднимал о них вопрос - бригадиры, инженеры, начальники цехов.
- Пятый раз сегодня яйцо будем закапывать, - оторвался от уха Маркова Парри. - А Фридман...
- Фридман крутится, - оборвал его Иванюта, - но что он может один?
И Иванюта вспомнил прогул сантехника Мухина, и засоренные трубы в убойном, и ржавую воду в умывальнике... Он вновь раскупорил свою скважину, и из нее бурчало, урчало, вырывалось, и все по Парри, по Маркову, по всем, кто сидел во второй, "тяжелой" части комнаты. Никого из главных специалистов словопад на сей раз не коснулся. Не затронул он и плановый отдел. Попробовал бы, - зло подумала Нина Петровна. - Она бы объяснила, где крутится Фридман и куда делось яйцо, указанное в отчете как меланж.
Директор поднимал одного за другим бригадиров, инженеров, техников. И говорил о яме при подъезде к птичнику во второй бригаде, про неплотно прилегающую дверь в цехе яичного порошка, он говорил про то, о чем если не сегодня, так не далее как вчера говорил с конкретным бригадиром или иным специалистом, но он вновь ворошил бездну фабричной производственной мелочевки, и бригадиры, и специалисты, вставая, красные, взъерошенные, начинали, кто горячась, кто тушуясь, говорить о том, о чем не раз уже было ими сказано - о невыполненных их заявках, о перебоях с кормами, о простое из-за отсутствия тары, поднимая с другого бока ту же бездну производственных неурядиц, и каждый раз иванютовское "скорей, хватит оправдываться, работать надо" грязным кляпом закрывало им рты, и дальше катилась планерка, и снова ворошилась бездна, и снова ничего не решалось и не менялось, и каждый понедельник из недели в неделю, из месяца в месяц, из года в год в кабинете директора поднимались одни и те же вопросы о корме, таре, дырявых трубах, и непонятно было, зачем вся эта душная говорильня, некое соблюдение кем-то заведенного ритуала, значения которого не понимают ни директор, ни специалисты, и который не нужен ни специалистам, ни тому же директору.
Вряд ли кто из специалистов, даже Фридман со Шмольцем, понимали, какое значение придает Иванюта планеркам, как отодвигает ради них все мероприятия, как тщательно к ним готовится. В сущности, ради планерок каждое субботнее утро приезжал директор на фабрику. Конечно, приходилось ему в тот день заниматься иногда и вечными проблемами кормов, и все-таки основной темой его суббот были планерки по понедельникам.
Вряд ли кто из специалистов, даже Фридман со Шмольцем, понимали, какое значение придает Иванюта планеркам, как отодвигает ради них все мероприятия, как тщательно к ним готовится. В сущности, ради планерок каждое субботнее утро приезжал директор на фабрику. Конечно, приходилось ему в тот день заниматься иногда и вечными проблемами кормов, и все-таки основной темой его суббот были планерки по понедельникам.
И в субботу приезжал он на фабрику в черной "Волге". Личным шоферам - его, Фридмана, Шмольца, в путевке ежедневно проставлялось одиннадцать часов работы, хоть ни для кого на фабрике не было секретом, что редкий день они были заняты после семи вечера, и они ценили свою работу, и когда директору нужна была машина в субботу, Тихонов не возражал. Он вообще все больше улыбался и помалкивал, потому что место свое рабочее ценил. А порассказать бы мог многое. В машине директор не стеснялся, и, всегда сидя на переднем сиденье рядом с шофером, неудобно повернувшись к сидевшему сзади, вед беседы, не оглядываясь на Тихонова.
Каждую субботу объезжал Иванюта все сорок пять птичников. Вокруг каждого обходил, заложив ручки за спину. Все дырки, отвалившаяся штукатурка, мусор все отмечал директорский взгляд.
Бесшумно входил в двери (у него удивительная походка, в коридоре абсолютная тишина, и вдруг дверь распахивается, на пороге директор, и остается только вспоминать, что ты говорил за минуту до этого, а за две? И гадать, сколько времени простоял Иванюта у дверей, прежде чем открыть их. И что слышал), останавливался на пороге длинного зала с узкими проходами между клеток с птицами. Клетка на клетке, в несколько рядов, куры сидят тесно, по пять-шесть в одной клеточке, ни перья встряхнуть, ни повернуться, только и могут, что кудахтать, да исправно несутся, словно доказывая, что законы природы сильнее варварства людей и экономических расчетов. Падают по желобкам яйца, мерно урчит кормораздатчик, першит в носу от куриной пыли и болит голова от едкого аммиачного запаха помета. А в глубине зала женщина - Мария Иванов-на или Наталья Петровна - много их, разве всех по именам упомнишь, но Иванюта не выйдет из кабинета, не уточнив у дежурного диспетчера, в какой бригаде какая птичница дежурит, не записав их имя-отчество в блокнотик.
И вот Мария Ивановна (или Наталья Петровна), нагнувшись, метет веником мусор по проходу, или, наклонившись, мешает ракушку. И на сумрачном фоне длинного коридора птичника объемно выступают женские бедра - птичницы, как правило, дородные женщины, одетые в бесформенные ватные штаны. И это лицезрение застигнутых врасплох женских бедер доставляет Иванюте наслаждение. Но вот женщина оборачивается, и Иванюта упивается ее минутным замешательством, досадой, смущением и, словно бы ничего не замечая, идет навстречу и ласково гладит натруженную грязную руку своей маленькой пухленькой ручкой, и улыбается, и тихо спрашивает: "Ну, как дела?" И, мысленно отругав директора, вспоминая, что позволила она себе в последние минуты полного, как она считала, одиночества и гадая, застал ли ее за этим директор или появился он позже, птичница всю свою досаду переносит на те мелкие неудобства и крупные недостатки, что отравляют и так нелегкую работу и жалуется директору, что не работают вентиляция и пометоудаление и мучают головные боли, что ветер бьет в щели по ногам и заедают мухи, что ведра с ракушкой тяжелы и по ночам ой как ломит поясницу, да разве нельзя что-нибудь придумать, ведь так много инженеров на фабрике, и вот по телевизору показывают, что на птичниках в... а зарплата в прошлом месяце была низкая, а коробки под яйца опять рваные, и тащить их ну до того неудобно, вываливаются они из рук... И все звонче ее голос, все громче, а Иванюта опять ее по руке гладит и шепчет так, словно говорит какую-то фривольность: "Ну, что ты на меня кричишь, ведь я-то с тобой ласково, улыбаюсь, улыбнись и ты мне. Ну, смотри, как сразу похорошела", и женщина смутится, и улыбнется, и махнет рукой: "Да, ладно, что там, работаем".
Вся фабрика знает, что по субботам ни бригадиров, ни специалистов на фабрике нет, они отдыхают, и дела им нет, что тут творится, один директор душой за дело болеет, один директор не может себе позволить отдохнуть, одного директора лишь и признают рабочие, с одним директором все вопросы решают, и лампочку электрику не позволят поменять в цеху, если директор не скажет, что именно такой мощности она здесь нужна.
Умеет Иванюта разговаривать с рабочими, потому и уверен, что на любом собрании "переизберется". "Золотые у нас люди", - вздохнет вроде бы про себя, доставая свой блокнотик. И тут же лицо его суровеет, и голос становится жестким, и скулы сжимаются и даже вроде как бы белеют. "Ну, хорошо, - и уже не ласка, угроза в его голосе. - Разберемся". И хотя каждую субботу проблемы одни и те же, женщина каждую субботу верит, что директор наконец-то узнал от нее всю правду про беды и непорядки на фабрике и разберется, и наведет порядок, и спросит, как положено, и со своих замов, и с главного инженера, и с планового отдела, и с бригадира, и в понедельник на планерке... и все наладится.
И сейчас на планерке, одного за другим поднимая бригадиров и специалистов, Иванюта, полистывая свой блокнотик, говорит про то, на что ему жаловались на этой неделе, и на той, и на... и в прошлом квартале. И все они, и те, кто пытается что-то доказывать и объяснять, и те, кто предпочитают отмалчиваться, ждут, да когда же, наконец, конец этой говорильне, ведь опилки на птичники, наверное, привезли, и никто не начнет их без них растаскивать, и столько всякой мелочевки, а убито три часа, и день уже клонится к концу, а они который уже понедельник - опять остаются без обеда. Ему что. Он сядет на "Волгу" - и домой. Или в ресторан. А столовая уже закрылась. И что ему говорить, ну, какой смысл что-то здесь говорить и доказывать, если ему уже с утра в оба уха нажужжали и Шмольц и Фридман, и он для себя уже все выводы сделал и слушать никого не хочет.
Охраменко - дура. Думает, он не знает - ведет "подрывную" работу. Все объясняет птичницам, что директор не слишком компетентен и окружил себя ворами. Забыла, что сама от сохи. Возомнила себя на голову всех выше. Она, может, и выше в экономике, во всех ее законах и тонкостях; как юрист экстракласса, всегда лазейку найдет и повернет дышло, чтобы показатели как нужно, так и вышли. Но кто это может оценить? Он да экономисты в управлении. А она - бедра, как у крестьянки, дикция та же, все манеры вуз не изменил, а на птичник приезжает, как сановник, с рабочими разговаривает, утомленная их некомпетентностью, и думает, они поверят ей, не ему.
Были на фабрике неисправимые сотрудники, немного их было, но они были. Те каждый понедельник, узнав с утра от птичницы, что наобещал ей в субботу директор, начинали тут же на планерке строчить заявку на ремонт дверей, на резиновые сапоги, на перерасчет прошломесячного заработка, и бумажки с резолюциями директора "закупить", "выдать", "решить положительно" долго потом пылились на столах прораба, завхоза, плановиков. Были и такие, что потом напоминали директору о своих заявках, и Иванюта, морщась от их назойливости, решительно отсекал: "Яйцо спасать надо", и получалось, что из-за мелкотравчатости бригадиров, их недалекости и неумения мыслить масштабно ставилось под угрозу и выполнение государственного плана, и получение прибылей, и само существование фабрики.
Мог Иванюта, не мудрствуя лукаво, ответить и просто: "Нет".
- Но вы же...
- Поумнел за это время.
А в субботу он снова объезжал птичники, и снова желваки ходили под его скулами. И снова в понедельник он поднимал бригадиров, и снова они, кто вяло, кто бурно, начинают объяснять неполадки в бригадах не своим злым умыслом, а нехваткой людей, запчастей, тары, корма, машин... И уже никто никого не слушает, и нетерпеливый гул стоит в кабинете, и все ждут окончания планерки, свежего воздуха и - что уж тут мечтать об обеде - стакан горячего чаю.
И вот тогда Иванюта от текучки переходит к вопросам другим, настоящим, насущным. Он говорит и о своей последней поездке в Китай со Шмольцем, о выставке, на которой они побывали, и что замечательна та выставка тем, что на ней не так, как на наших выставках, где представлены дефицитные и недоступные или и вовсе неведомые и так же недоступные простым смертным товары, и на выставку ходят, как в музей, любоваться полетом человеческой мысли, возможностями человека, нет, на китайской выставке было все то же, что можно купить в лавке на другой стороне улицы. А еще говорит Иванюта о таре, ячейках под яйцо, которую обещали им поставлять из Китая. К сожалению, ячейки эти немного меньше по размеру, чем наши и вряд ли их можно укладывать в наши ящики... но получается так, что две недели интенсивной и напряженной работы потребовалось от него и Шмольца, чтобы получить для фабрики хотя бы это.
- За две недели, что болтались в Китае за счет фабрики, только ячейки, да и те меньше наших. Яйца в них будут биться. Снова пойдут убытки, - бурчит себе под нос Борис Львович Осов, бригадир пятой бригады. Но никто его не поддерживает, все устали, все хотят встать, размять отекшее тело, закурить, заговорить в полный голос, вдохнуть воздух в полную силу. И только уши-локаторы Фридмана нервно подрагивают. Он слышит все. Он ничего не забывает.