В школе той учились дети министерских чиновников и прочих важных шишек, иногда просачивалась богема – например, моей одноклассницей была дочка всеми любимой и обласканной властями народной артистки, а в параллельном классе учился сын рокера, который был знаменит в том числе и тем, что устраивал красивейшие попойки, живописные оргии, а когда нам было по пятнадцать, и вовсе повесился от скуки. И тут Лу, у которой в наличии были агатовые мундштуки, вуали, опасная истома в синих глазах, зато напрочь отсутствовал социальный статус.
В общем, меня не приняли. Но мама моя, когда речь заходит о чем-то действительно важном, может на короткое время перевоплотиться в ту самую воспетую русскую бабу, которая и коня на скаку, и в избу горящую, и все такое. Потрясая звонкими индийскими браслетами, она заявилась в министерство образования.
Разумеется, ей не удалось миновать проходную. Зато она познакомилась с одной из местных мелких сошек, чуть ли не уборщиком, который, очарованный страстным напором, принял из ее прекрасных нервных рук заявление о том, что меня непременно должны зачислить в ту самую школу, подсунул его на подпись министру, замешав в пачку заявлений о покупке новых швабр и моющих средств. Чудо – шулерский трюк удался.
На следующее утро торжествующая Лу явилась в кабинет школьной директрисы с подписанным министром заявлением. Так я оказалась среди учеников одной из самых престижных школ Москвы.
Учиться было довольно скучно. С самого детства мне внушали, что осмысливание – неотъемлемая часть познания, однако в школе ухитрялись концентрироваться на втором, начисто игнорируя первое. Знания нам давали в изобилии – в последних классах обучение велось на университетском уровне. Однако любые попытки возразить, вытащить из-за пазухи хоть какой-то контраргумент карались.
Я считалась «сложной», хотя, по сути, была ангелом во плоти.
«Этой Кукушкиной всегда больше всех надо», – говорили обо мне учителя. Страницы моего дневника пестрели замечаниями, вроде «перебивала учителя», «хамила на уроке английского» и даже «демонстрировала асоциальное поведение». Лу все это зачитывала вслух телефонным подругам, смеясь и прихлебывая разбавленный вишневым соком коньячок.
Впервые асоциальное поведение было продемонстрировано мною еще самым первым школьным сентябрем. Лу пришлось купить мне школьную форму – обычную советскую школьную форму: коричневое платье и два фартучка, повседневный черный и нарядный белый, с пошленькими кружевными тесемочками.
Платье было еще куда ни шло, но фартук меня оскорбил. В первый же день я скомкала его и убрала в портфель. А поскольку школа была строгих правил, уже через несколько минут после этого диссидентского акта я была задержана дежурной по коридору – остроносой старшеклассницей с красной повязкой на рукаве.
– Девочка, где твой фартук? – тоном энкавэдэшника, допрашивающего троцкиста, спросила она.
В свои семь с небольшим я еще не овладела искусством плетения лжи, так что среди моих пороков была патологическая честность дурака.
– В портфеле, – бесхитростно призналась я. – Я это носить не буду.
– Ты думаешь, что здесь дом моделей?! – возмутилась дежурная.
– Нет. Но я думаю, что я советская школьница. А вовсе не горничная и не хозяюшка на кухне.
В планы (или навыки?) старшеклассницы не входило ведение спора с мелкой соплей вроде меня, поэтому я была схвачена за локоток и сопровождена в директорский кабинет, где мне прочитали лаконичную лекцию о том, что желание выделиться по своей сути буржуазно, а значит, не украшает советского человека. Меня заставили надеть измятый фартук, самолюбие мое было больно задето, и я нашла укромный уголок, чтобы поплакать в одиночестве, – физкультурную раздевалку.
Там я и познакомилась с той, кто на все десять школьных лет стал моей школьной подругой. Лекой.
Лека тоже пришла в раздевалку плакать, но причина ее скорби была иной.
Некий Паша Скворцов из первого «А» назвал ее «жирной свиньей», громко, с обидным смешком. Весь класс это слышал, и все сочли шутку удачной, тем более что у Леки и правда был лишний вес. Рыжая, рослая, с круглым, как оладушек, красным от смущения лицом, она сидела на скамеечке и утирала сопли кружевными манжетами. Увидев меня, она закрыла лицо рукавом. Бедный загнанный зверек, ей показалось, что я пришла насладиться ее позором.
Я села рядом и погладила ее по нечесаным волосам. Лека была неряхой – ладони перепачканы чернилами, толстая коса в вечных колтунах, дешевые колготки собраны «гармошкой».
– Эй, ну ты чего. Они же просто уроды. Разве ты сама не видишь?
– Вижу, – буркнула Лека. – А ты чего пришла?
– Плакать, – вздохнула я. – Меня унизили.
Лека мгновенно забыла о собственном горе. Я рассказала ей о фартуке.
– Ну ты и дуууура, – почти восхищенно протянула она.
Подружились мы быстро, как бывает только в детстве. В тот же день в школьном дворе я нашла Витю Скворцова и пребольно треснула его портфелем по голове. Вряд ли я была сильнее его физически, но один из любовников Лу, который когда-то мотал срок за какие-то махинации, однажды сказал то, что я на всю жизнь запомнила.
В поединке всегда побеждает тот, кто сильнее духом. Если ты отчаянный, храбрый и уверен в себе, тебя будут бояться и те, кто теоретически мог бы перешибить тебя одним мизинцем. Конечно, он имел в виду себя. Рассказывал все это, чтобы порисоваться перед моей Лу. Как он попал в камеру к каким-то отморозкам и те пугали его хрестоматийным «твое место у параши», да не на того напали, он принял честный бой, в котором его уделали до кровавых соплей, зато, выйдя из лазарета, он стал уважаемым человеком. Почему-то мне это ярко запомнилось. С каким вдохновенным лицом он все это рассказывал и какие у него в тот момент были глаза.
Теорию о силе духа мне доводилось испробовать на практике и до случая с Витей Скворцовым. Однажды дворовые мальчишки привязали консервную банку к хвосту какого-то несчастного кота, это меня возмутило, и я предложила честный бой. Получила по ушам, разумеется, зато, пока меня били, коту удалось сбежать. А потом весь двор говорил – мол, с этой Кукушкиной лучше вообще не связываться, она полностью соответствует своей фамилии, то есть на всю голову ку-ку.
Так что я смело атаковала Лекиного обидчика портфелем, в моем дневнике появилась очередная гневная запись дежурных, а дружба с Лекой была закреплена сотрясением мозга Вити Скворцова.
С тех пор мы были друзья не разлей вода.
Однако фартук все же не давал мне покоя. Мне казалось, что у меня так буднично и обидно отобрали частичку той свободы, важность которой с младенчества доказывала мне Лу и которая, кстати, тоже подливала масла в огонь.
– Фартук, – разглагольствовала она, закинув одну ногу в сетчатом чулке на другую и закуривая очередную сигаретку, – во все века был атрибутом обслуживающего персонала. Фартуки носят, чтобы не испачкать одежду во время ремесленного труда. Домохозяйки и мясники. Вас же в школе не заставляют резать свиней?
– Нет, – мотала головой я.
– Вот именно! А в качестве форменной одежды его носят, пожалуй, только горничные. Этакий отличительный знак сословия. Вот я и не понимаю, почему из советских школьниц растят… Парашек каких-то. И если в этом есть какой-то смысл, почему те же фартуки не носят и мальчишки. Бред! Бред!
Школьная форма для мальчиков, признаться, не давала покоя и мне самой. Я была подвижной, спортивной, неусидчивой. Вечная дворовая заводила, я словно попала в клетку.
После сорока минут урока мне хотелось выпрыгнуть из собственной кожи, с визгом пронестись по школьным коридорам, сделать колесо, попрыгать на одной ножке. Все это было крайне неудобно делать в платье.
Однажды меня остановила статная седовласая учительница. Я бежала по холлу, а она словно из-под земли выросла передо мной и, протянув руку, точным движением поймала за плечо. Хватка у нее была железная, как у робота.
– Что ты творишь? – спросила она таким тоном, что я мгновенно почувствовала себя провинившейся.
– Ну… бегаю, – честно ответила я.
– Посмотри на себя. Ты высоко поднимаешь колени. Юбка задирается. Это отвратительно. Ты же девочка.
– Но я люблю бегать… – Я сама понимала, что звучу беспомощно, и это было ужасное ощущение.
А учительница та интересной была. Тогда мы еще не были знакомы, она преподавала русский язык и литературу у старшеклассников, но потом я узнала, что она местная звезда. Даже звали ее необычно – Стелла Сергеевна.
Когда-то она была балериной, правда, не солировала, танцевала в кордебалете. А потом – трагедия, упала с лестницы в гололед, сложный перелом ноги, полгода в гипсе. Она нашла в себе силы не подружиться с бутылкой, не растолстеть и не обозлиться на жизнь. Покорно приняла новые декорации и постепенно училась в них выживать. Поступила на заочный в педагогический. Но на всю жизнь вокруг нее остался этот особенный театральный флер. Ее осанка, ее прямая, как струна, спина, ее королевский поворот головы, ее гладкая прическа и прямой жестковатый взгляд.
Она не пользовалась косметикой и не красила волосы, обильно припорошенные ранней сединой. Тогда, в семь лет, я конечно, не доросла до того, чтобы ею восхищаться, и она показалась мне обычной грымзой, старой и скучной. И конечно, я не могла знать, что через много лет мы подружимся, и дружба эта перерастет школьный двор, выпускной, университетские годы и продлится до самой ее смерти, к сожалению, несвоевременной и трагической. Но об этом потом.
– Ты должна учиться быть женщиной, а не бегать как пацан, – поставленным низким голосом изрекла она. – У тебя хорошие данные. Ты даже не сутулишься, что редкость для современного ребенка. Но ты должна запомнить – нельзя высоко вскидывать колени, если ты в юбке. Это вульгарно и пошло.
Она наконец отпустила мое плечо, на котором вечером обнаружился сероватый синяк. В дальнейшем я старалась просто не попадаться Стелле Сергеевне на глаза. Всегда искала ее взглядом. Ее трудно было не заметить – чеканная походка заставляла всех расступаться. Заприметив ее в конце коридора, я вжималась в стену и опускала глаза. Иногда, проходя мимо, она улыбалась мне и удовлетворенно кивала.
– Лу, – взмолилась я после первой учебной недели, – а что, если мне носить мальчишескую форму? В виде исключения?
– Не дадут, – вздохнула она. – Терпи. Меня и так дважды вызывали к директору, а ты еще и не закончила первый класс. Вот дождешься, переведут тебя в школу для сложных. А там не сахар.
Спорить с Лу в подобных ситуациях было бессмысленно – раз даже она сложила лапки, значит, не было и призрачного шанса на успех. Она (как, впрочем, и я) была из тех, кто до последнего барахтается и сопротивляется, кто вылезает из шторма, ухватившись за хрестоматийную соломинку, и про кого потом все говорят – вот везунчик! – хотя дело не в фортуне, а в комбинации «вера в себя» плюс «стойкость».
В целом учеба давалась мне легко. Терпение не числилось среди моих достоинств, зато у меня был живой ум и огромный опыт посиделок во взрослых компаниях. Лу с самого детства таскала меня по гостям, а приятели ее были преимущественно из богемных болтунов – писатели, художники, театральные декораторы, – беспечный нарядный сброд, взрослые дети, которые воспринимали Москву не как поле боя, а как вечный карнавал.
Моя лексика, моя манера речи формировались при их непосредственном участии. Они научили меня думать и рассуждать, так что программа начальной школы казалась мне более чем легкой.
Правда, были проблемы с прописями – у меня всегда был отвратительный почерк. Я не могла справиться с простейшим заданием – нарисовать ровный частокол простых палочек. Но на помощь мне приходила Лека, моя новая лучшая подружка. Старательно сопя и высунув кончик розового языка, она заполняла сначала свои прописи, а следом и мои. А я за это решала для нее математические примеры и помогала писать сочинения.
Лека была плавной, медленной и уютной, как поднимающееся теплое тесто. Она все делала неторопливо – ходила, говорила, соображала. Много лет спустя я думала, что же заставило меня тогда удержаться возле Леки, так впустить ее в себя, взрастить такую нежную и многолетнюю дружбу. Мы ведь такими разными были – ну просто два полюса. Но мне с ней было хорошо. Что-то было такое в Леке моей, что-то настоящее.
Лека тоже росла без отца, а мать ее была кондитером. После уроков мы часто заваливались к ней. В ее квартире всегда был чудовищный бардак, зато пахло свежими плюшками и корицей. И еще у нее был кот, такой же унылый и толстый, как сама Лека.
Сначала мы делали уроки, потом Лекина мать, мрачноватая, дебелая, с узкими жесткими губами, словно нехотя приглашала нас на кухню и разворачивала «скатерть-самобранку». Как же в этом доме любили поесть! Мы-то с Лу питались просто, почти по-солдатски. Лу никак нельзя было назвать гедонистом: к еде она относилась, скорее, как к неприятной необходимости, и мне не привила привычки наслаждаться пищей. Творог, гречка, макароны и вареная курица – вот такой бесхитростный набор можно было видеть на нашем столе. Иногда любовники Лу приносили конфеты, это был праздник. А летом мы всегда сами варили варенье в огромном алюминиевом тазу – земляничное, сливовое, яблочное.
То, что буднично подавала к чаю мать Леки, казалось невиданными деликатесами. Пышные ватрушки, увенчанные куполом вишневого джема; домашнее пирожное «картошка», миниатюрное, кругленькое, тающее во рту; грибочки из песочного теста, начиненные вареной сгущенкой; безе; эклерчики с заварным кремом. Мы устраивали раблезианские пиры. Эта чудесная пища, как будто теплое ватное одеяло, обнимала меня изнутри. У меня даже щеки округлились, и на них поселился яркий румянец, всегда сопутствующий сытости.
Я пыталась ввести Леку в круг своих дворовых друзей, но популярностью она не пользовалась. Неповоротливая и неловкая, она не могла играть ни в вышибалы, ни в войнушку, ее никто не хотел видеть в своей команде. Но как-то так получилось, что в невидимой схватке Лека VS двор с разгромным счетом выиграла первая. К началу второго класса почти все время мы проводили вместе.
– Ты даже как-то будто более женственной стала с толстушкой этой, – заметила однажды Лу.
Причем по ее интонации было неясно, радует это ее или огорчает.
Мне тридцать два года, и вот уже двенадцать недель я ношу под сердцем крошечного человечка, который, судя по результатам ультразвукового исследования, пока больше напоминает головастика или космического пришельца. «Ношу под сердцем» – это, конечно, образный пафос «материнских» интернет-форумов. Потому что на самом деле вот уже несколько дней я никого никуда не ношу – ну то есть максимум до туалета и обратно. Потому что я лежу на сохранении в клинике, и мне прописан строгий постельный режим.
Несколько дней назад мне приснилось горячее южное море – кажется, это был остров Пхукет, который несколькими годами ранее мы однажды посетили с Лекой. Во сне я стояла в море по пояс, а оно почему-то кипело, как бульон, и становилось все более горячим. «Это ад для особенных грешников, которым сочувствует Бог, – подумала я во сне (хотя наяву была почти атеисткой). – Меня сварят не в котле, а в синем-синем бескрайнем океане, в котором перламутровые рыбы и белые корабли». Я подумала об этом, проснулась и обнаружила, что лежу в луже крови, темной и горячей. Вызвала «скорую», а пока они ехали (сорок пять минут), пила какао у окна и пыталась побороть неожиданно подступившие слезы. Никогда в жизни я не числилась в сентименталах, но тут такая горечь подступила к горлу, хоть вой на луну. Может быть, чертовы гормоны.
Все эти десять недель я старалась меньше думать о предстоящем материнстве – эта пустота была чем-то вроде защитной реакции, врач ведь предупреждала, что ЭКО-беременность – дело ненадежное, она может окончиться выкидышем в любой момент, и нельзя расслабляться раньше того, как минует половина срока.
И вот, и вот. «Ничего страшного, – уговаривал мой внутренний рассудительный взрослый моего внутреннего испуганного ребенка. – Мы попробуем еще раз. У всех получается, получится и у меня. Тридцать два года – это, конечно, не юность, но и не трагедия. Я в самом соку, и если захочу, обязательно стану матерью… Зато теперь снова можно курить и пить драмбуи».
Однако в больнице, куда меня привезли, выяснилось: паниковала я зря, беременность можно было сохранить, просто произошла отслойка плаценты, подразумевающая спокойный режим и новые гормональные пилюли в моем и без того исполненном таблеток ежедневном рационе.
Так я оказалась в больнице и вынуждена была делить палату с непостижимыми для меня женщинами, словно прилетевшими в мой мир с другой планеты.
Одну из них звали Фаина, она была высокой, за метр восемьдесят, и плотной, как добротный книжный шкаф. У нее были буйные еврейские кудри, тяжелый задок, голос густой, как деревенская сметана, и грустные зеленые глаза, под одним из которых желтел заживающий фингал.
Фаину бил муж – без угрозы для здоровья, но с оскорбительной регулярностью. Доставалось ей за мелкие бытовые провинности. Как будто он воспитывал описавшегося на ковер щенка. Не вымыла посуду сразу после ужина. Подала остывший суп. Не разложила носки парами. Не заметила, что с рукава парадной рубашки отлетела пуговица. Простудила дочку. За все это Фаине доставались пинки и зуботычины и уже почти десять лет. Странно, но она не стеснялась об этом рассказывать, хотя лично мне ее монологи казались словно написанными редакторами программы «Россия криминальная».
– Слушай, а напиши на него заявление, – однажды не выдержала я. – Хоть раз. Заявление в милицию. Может быть, это отучит его руки распускать.
– Да ты что, – жизнерадостно рассмеялась Фаина. – Он же у меня в целом мужик хороший. И не пьет, и зарабатывает. Шубку вот мне купил. А пока я тут кукую, обои переклеит. Очень уж малыша хочет, так ждет… А то, что поколачивает, так несильно же…