Беспокойная жизнь одинокой женщины (сборник) - Мария Метлицкая 22 стр.


На селе была красота. Воздух, лес, речка тихая. Родина. Тоня пирогов напекла, поросенка заколола. Главный гость приехал – брат Ванюшка.

– Отоспись пару деньков, потом наломаешься, – просила Тоня.

Спал Иван на сеновале, слаще сна нет. Утром с удочкой на речку пошел: так, мелочь одна – пескари, карасики. Да разве в этом дело? Кругом тишина – ельник малахитовый, только птицы поют, кузнечики стрекочут. А на душе тоска. Жена из головы не выходит. Понимает Иван, что жизнь у них какая-то неправильная, а все равно тоскует. В общем, дело швах.

А на следующий день пошли за грибами – Тоня, племяши, Иван да соседка Люба со своими пацанами. Шли долго – в дальний лес. Грибов – море. Лето было жаркое и дождливое. Сели на просеке перекусить. Соседка Люба разложила белое полотенце и выложила на него пироги с малиной, черникой, капустой – язык проглотишь. Запивали молоком. Иван ел, остановиться не мог. Лег на траву, глазами в небо. А оно синее-синее, ни одним облачком не потревоженное. Только стрижи рассекают. Благодать-то какая. Тишина.

А Люба песню затянула. Хорошую песню, знакомую – про большак и перекресток. Эх, Нелька, Нелька, всю душу вытянула, все нутро иссушила. Глянул Иван на Любу и залюбовался – плечи круглые, покатые, кожа белая, на курносом носу веснушки, коса распушилась, расплелась. Красивая, удивился Иван. И глаза отвел – смутился. Вечером Люба позвала к себе на жаренку – боровики с картошкой нажарила. Пришли втроем – Тоня, Иван и Тонин алкаш увязался, почуял угощение. В избе у Любы половики яркие, плетеные, занавески белые, крахмальные, колом стоят. На столе сало, огурцы, вино из черноплодки. Опять песни затянули – про калину красную и про того, кто с горочки спустился. В общем, опять все про любовь. Тоня тоже подхватила, но Любин голос звонче, хоть поет она негромко, но сильно. И хочется Ивану на нее смотреть, а он глаза прячет. А Тонька-сеструха усмехается, все видит. Дурак ее напился, она его на себе домой поволокла. Не привыкать. Иван тоже было поднялся. А Люба тихонько до его руки дотронулась:

– Погоди, останься, на крыльце посидим, на звезды посмотрим.

И Тоня рукой машет:

– Оставайся, Ванька, а я пока своего ирода успокою.

Иван было дернулся, а потом разозлился на себя: «Что я, пацан сопливый, что ли? Бегу от бабы как от чумы!» И остался. Сели на крыльце – Иван курит, а Люба молчит. Посидели так с полчаса.

– Пойду я, поздно, – говорит Иван.

А Люба смотрит ему в глаза и молчит. В общем, что говорить. Не дети же.

Ночью было все так сильно и сладко, что у Ивана от удивления заболело сердце и выступили слезы на глазах. А Люба целовала его глаза и шептала все:

– Ванечка, хороший мой, мальчик мой. Господи! Силы небесные, как жить-то теперь со всем этим, как справиться? Вот оно как бывает, оказывается!

Что там открытие Америки, когда человеку почти в сорок лет вдруг – милостью Божьей – открывается целый мир, неизвестный раньше. Да что там мир, человек открывает себя – и это открытие удивляет его больше всего. В общем, он, как мальчишка, как пацан нестреляный, до утра не мог от нее оторваться.

– Сумасшедший! – тихо смеялась Люба.

А когда рассвело, Иван крепко уснул. Ничего не слышал – ни петуха, ни как Люба встала корову выгонять, ни как пацанов своих кормила, ни как блины на кухне жарила. Проснулся от голода – есть захотелось так, как будто не ел три дня. Открыл глаза и вспомнил все, от самого себя ошалел. А Люба на кухне мурлычет что-то. Он умылся во дворе, подошел к ней, а она ему обрадовалась так, будто он из армии вернулся. У Ивана аж дыхание перехватило. В сильном душевном волнении вышел он на крыльцо покурить. Огляделся и увидел чистый, метенный Любин двор, чуть покосившийся сарай, отметил про себя, что надо бы его поправить, да и крышу заодно, взглянул на ровную дровницу крупных березовых чурбачков, на розовую мальву у забора, на синее, яркое небо. И подумал Иван, что не свою жизнь он проживает, не свою. Он затушил сигарету и вдруг понял, что за все это время он ни разу не вспомнил о жене. Это было странно, но совесть его почему-то не мучила. Иван ел блины со сметаной и медом и смотрел на счастливую и смущенную Любу. Оба они молчали.

А дальше он копал картошку и спускал ее в прохладный погреб, ворочал сено, правил забор, а вечерами уходил к Любе. И не одна их следующая ночь не была хуже предыдущей. Сестра Тоня разговоров не вела. Помалкивала. А про себя, понятное дело, радовалась. Когда пробежали-пролетели две недели, села напротив брата и спросила строго:

– Что делать думаешь?

Иван молчал. Назавтра ему надо было уезжать. Утром он увидел заплаканное Любино лицо и сказал, глубоко вздохнув:

– В город мне надо, денька на два-три. – И, помолчав, добавил, кашлянув: – Справишься тут без меня?

Люба отвернулась к плите и громко разрыдалась.

– Ждите скоро, – бросил он сестре и резко рванул машину с места – пыль столбом. Мыслей в голове не было – одна звенящая пустота. У двери своей квартиры Иван замер – остановился. Потом достал из кармана ключи и открыл дверь. Неля лежала в гостиной на диване и читала. Иван бросил ей «привет», она глубоко вздохнула и ответила ему: «Привет». Иван прошел в спальню, открыл шкаф и сверху достал большой коричневый чемодан. Неля стояла в проеме двери.

– Ты куда собрался? – удивилась она.

Иван поставил чемодан на кровать и посмотрел на жену. Она стояла в метре от него – худенькая, с «хвостиком» на затылке, в старом халатике в мелкий синий горох, на ногах вязаные носки – даже летом у нее мерзли ноги. Она смотрела на Ивана и ничего не могла понять – вроде только приехал. И спросила его снова:

– Собрался куда? – Потом повела плечом: – А я тебя через два-три дня ждала, обед не варила. А ты чего не звонил? Я уже беспокоиться начала.

Иван оглянулся и увидел в углу комнаты большой клубок пыли. Он сел на кровать, закрыл крышку чемодана и уронил голову в руки.

– Извини, – сказала Неля. – Но ведь я правда не знала, когда тебя точно ждать, – почему-то оправдывалась она.

– А ждала? – спросил Иван.

– Ждала. Сегодня не ждала, – тихо ответила она.

Он поднял голову и долгим взглядом посмотрел на нее. Потом вздохнул, встал и пошел на кухню. Открыл холодильник и достал оттуда кочан капусты.

– Как же вы тут все время без первого? – строго спросил он. – Анжелика придет, опять колбасу будет есть? Обедать ей надо. И квартиру совсем запустили, – продолжал Иван.

Неля молча и покорно кивнула. Она всхлипнула – Иван отвернулся. Неля сидела на краю стула и теребила тонкий поясок халата.

– Не хнычь, – бросил Иван.

Почему-то заболело сердце. От жалости, что ли? Он не понял. Потом пришла дочка, и все сели обедать.

– Вкусно, – сказала жена и почему-то заплакала.

– Быстрые вы, бабы, на слезы, – сурово бросил Иван, припомнив что-то свое.

Ночью Иван смотрел на спящую жену и на стоящий на полу чемодан. Сна не было ни на копеечку. И еще он ничего не понимал, ну совсем ничего – ни про себя, ни про эту жизнь. Ведь еще с утра он все наверняка знал, во всем был уверен. А потом, под утро, сидя в трусах на кухне, над полной пепельницей окурков, он подумал, что там без него привыкли и там без него точно справятся, а вот здесь… Короче, надо быть там, где ты нужнее, а не там, где тебе хорошо. В общем, пироги пирогами, но оставалось еще что-то странное, необъяснимое и совсем непонятное, где-то там, в глубине, внутри, что ли. Да и кто точно знает, что нужно человеку для счастья. Почему-то в голове всплыли знакомые строчки. Неля часто слушала эту пластинку, песни Ивану казались странными и заунывными. Пел песни мужчина с грузинской фамилией и высоким, слегка дребезжащим голосом. И слова в этой песне были такие:

Утром Иван убрал чемодан обратно на антресоли.

На круги своя

– Абраслет я отдам Люське, – бубнила Тереза.

– Ага, отдай, – откликнулась Нана и добавила тише, глубоко вздохнув: – Господи, ну как же мне все надоело!

Она влезла на старый шаткий венский стул и потянулась к верхней полке огромного темного резного буфета. Боже, сколько на нем резных финтифлюшек, затейливого деревянного кружева, крученых непонятных цветов, утиных и рыбьих голов – и сколько же на всем этом старье пыли! Тереза, увлекшись любимой темой, продолжала:

– Борьке квартиру, а кому еще? Все-таки он единственный кровный родственник.

Это камень в Нанин огород – знай и ни на что не рассчитывай!

– Хотя, – вздохнув, добавила Тереза, – Борька, конечно, сволочь. Только и ждет, когда я подохну. Все ждут!

Опять за свое! Однако в этих словах была доля правды, причем приличная доля. Нана старалась считать, что к этим «всем» она не относится. Это было несложно – рассчитывать на что-нибудь у нее причин особенно не было. Тереза надолго замолчала и немигающим взглядом уставилась в окно.

– Что молчишь? – вдруг крикнула она Нане. – Тебе, что ли, думаешь, квартира?

– Что молчишь? – вдруг крикнула она Нане. – Тебе, что ли, думаешь, квартира?

Нана спрыгнула со стула, села на него, посмотрела на Терезу и тихо сказала:

– Ну оставь, пожалуйста. Ничего я не жду.

– Врешь! – выкрикнула Тереза и повторила: – Врешь! Святошу из себя корчишь, а сама только и думаешь, что же отвалится лично тебе.

– По себе судишь, – ответила Нана. – Обед греть?

Тереза встрепенулась:

– Что ты там накулемала? Опять небось овощной суп? Надоело до чертей. Хочу мяса, жареного мяса, лобио хочу, сулугуни. Ты грузинская женщина? Или диетсестра в больнице?

– Одно другому не помеха, – ответила Нана. И добавила: – А про все вышеперечисленное я тебе давно советую забыть. Если, конечно, ты хочешь жить дальше.

– Жить? – возмутилась Тереза. – Это называется жизнью? Без чашки кофе по утрам, без рокфора, без бисквитов с джемом? Если это жизнь, то смерти я точно не боюсь.

Тереза скорчила гримасу, одну из тех, которой она часто пользовалась в жизни и которая, видимо, когда-то прекрасно работала, – гримасу обиженной девочки. И застучала ногтем по столу. Ногти у нее были длинные, очень крепкие, слегка загибающиеся вовнутрь. Нана махнула рукой и пошла на кухню. Пока грелся суп, она застыла у окна – выпал первый снег, и было нарядно, торжественно и светло.

Нана уехала из Тбилиси почти десять лет назад. Тогда ей было двадцать семь. Уезжала, да нет, убегала она из холодной, нетопленой квартиры, от ненасытной «буржуйки», которая пожирала невероятное количество дров и ее, Наниных, сил, от одинокой темноты по вечерам – свет давали всего на несколько часов. Убегала от одиночества, отчаяния, безработицы и безденежья. И еще от своего затянувшегося и дурацкого романа, отнявшего у нее все жизненные силы. Романа, не имеющего ни перспектив, ни легкого и скорого, подспудно желаемого конца. Объект назывался Ираклий, был он художник, абсолютно одержимый и такой же абсолютно нищий.

Наверное, гений, так как обычному человеку все же нужно много всего: мебель, одежда, еда, деньги, наконец. И еще планы на дальнейшую жизнь. Ираклия же не интересовало ровным счетом ничего, кроме холстов и красок. Жил он в полуподвальной, сырой комнате, почти не приспособленной для жилья, спал на раскладушке, зимой и летом носил единственные латаные-перелатаные Наной джинсы, черный, связанный ею же свитер – даже летом он все время мерз – и китайские кеды – тоже круглый год. Питался он лавашом из соседней лавки и чаем. На кофе денег не было. Из дома он выходил по крайней надобности – купить кисти, краски и растворители. Нана приносила ему керосин и подкармливала его – картошка, фасоль, баклажаны. Был он, наверное, большой талант, и посему она мирилась до поры с его странностями. Иногда он делал дивные коллажи из кожи, мозаики и цветного стекла. Она пыталась что-то придумать, кого-то приводила в его мастерскую, бегала по знакомым, но кому это тогда было нужно – в годы разрухи и безвременья? А талантов эта щедрая земля плодила множество. Сама Нана бегала тогда по трем работам – утром на почту, работавшую отвратительно и с перебоями, днем гуляла с соседской собакой, огромным дряхлым сенбернаром, а вечерами мыла посуду в маленькой кафешке. Оттуда и приносила Ираклию что бог, а точнее, хозяин заведения, послал. Ираклий съедал все молча, не глядя, говорил «спасибо» и добавлял, что все это лишнее и что он может вполне обходиться без этого. Нане было обидно до слез. На сколько хватит терпения? У нее хватило на четыре года.

Понимала, что по-другому здесь и быть не может – только терпеть и служить. И восхищаться. Терпела, служила, восхищалась. Потом силы кончились. Позвонила Терезе в Москву, та пообещала:

– Приезжай, что-нибудь придумаем.

Собралась одним днем. Прощаться к Ираклию не пошла. Знала, что он ее не остановит, только плечом пожмет. Зачем же душу теребить? С вокзала поехала прямо к Терезе.

– Таких, как ты, полгорода. Со всех концов бывшей страны. Вот она, ваша драгоценная независимость! Все гордые, а жрать нечего. Все сюда претесь, – хлестала словами Тереза. – Ни на что особое не рассчитывай – только в прислуги. Хочешь, работай у меня, но с жильем устраивайся сама. Я ни с кем никогда не жила и жить не собираюсь.

Жила Тереза в центре, в огромной старой квартире, с высоченными потолками, с лепниной, эркерами и старинным, наборным, уже рассохшимся паркетом. Квартира была в ужасном состоянии – ремонта там не было лет двадцать. Уже тогда вокруг Терезы вились разные ушлые людишки, предлагая обмен с доплатой в любом спальном районе Москвы, загородный дом со всеми удобствами и просто огромные деньги. Старуха была непреклонна – не сдвинусь отсюда никогда. В деньгах особой нужды у нее не было – постоянно, раз в месяц примерно, приходила знакомая тетка с клиентами, которые что-то покупали: то брошь с изумрудами, то часы с амурами, то консоль из карельской березы, то севрских пастушек. Ей вполне хватало на безбедную жизнь. И все это добро не кончалось, не кончалось. Нана никак не могла взять в толк, почему Тереза не оставляет ее ночевать – комнат было три. Но Терезино слово было твердо, и Нана стала искать жилье. Она сняла комнату в частном доме, правда, сразу же за Кольцевой – в общем, еще почти Москва. В доме имелось газовое отопление, и это уже было счастье. Нана все время мерзла. Да разве это трудности после Тбилиси – вода и электричество круглые сутки, на участке банька. Хозяйка Нану жалела, считала почему-то беженкой и вечером оставляла на плите алюминиевую миску мясных щей и черный хлеб с толстым шматом сала и пучком зеленого лука. В доме было тепло, и Нана, почти счастливая и сытая, быстро засыпала под тяжелым ватным одеялом под размеренное тиканье хозяйских ходиков.

Тереза, конечно, капризничала. Всю жизнь она привыкла быть центром вселенной. Теперь все ушло, испарилось – поумирали любовники и подруги, закончились для нее рестораны и театры, выезды в гости, портнихи, маникюрши, массажистки. Закончилась та жизнь, где все крутилось, вертелось, не умолкал ни на минуту телефон, приносили на дом обеды из «Арагви», спекулянтки привозили тряпки, в ювелирном на Горького тоже был свой директор – в его кабинете она выбирала серьги, в «Тканях» на Герцена перед ней раскатывали километры бархата и шелка, в Елисеевском выносили коробки с ананасами, икрой и балыками, лучшие доктора принимали ее у себя на дому. И каждый вечер она решала сложную проблему – куда пойти сегодня, где будет интереснее и веселее.

Когда-то Тереза была светской львицей и одной из самых известных красавиц Москвы. Про себя она так и говорила: «Моя профессия – красавица». Она родилась в простой рабочей семье – отец ее был поляк, рабочий на камвольной фабрике. Ее, шестнадцатилетнюю девчонку из рабочего Орехова-Зуева, привез в Москву первый муж, увидевший ее случайно и абсолютно сразу же потерявший от нее голову. Было ему около сорока, и занимал он крупный пост в военном ведомстве. Свою семью он оставил моментально и без раздумий, а Терезу не просто обожал, а боготворил. Он понимал, что она истинный алмаз, и на оправу явно не скупился. К двадцати годам недавно нищая и голодная Тереза уже имела личную портниху, косметичку, домработницу, несколько дорогих шуб и полную и абсолютную власть над мужем. Вкус, надо сказать, у нее был отменный от природы, и она моментально, без переходов, вступила в новую жизнь. К тому времени погиб, попав под электричку, ее отец, остались мать-ткачиха и две младших сестры. Дорогу в поселок она забыла сразу же, а вот шофера с продуктами отсылала туда еженедельно.

Хороша она тогда была сказочно – очень высокая, крутобедрая и полногрудая, с тонкими, длинными пальцами и очень изящной, маленькой ступней. Натуральная пепельная блондинка, с карими, слегка навыкате, глазами, с белоснежной, совсем без румянца, тонкой кожей и крупным, ярким капризным ртом.

Свое убогое детство и юность она с удовольствием забыла, органично вписавшись в столичную жизнь, придумав себе какое-то дворянское происхождение и богатых дальних родственников в Варшаве. Прожили они с мужем всего лет семь – он скончался от инфаркта мгновенно, не пережив каких-то несправедливых пертурбаций на службе. Тереза осталась юной вдовой. Да, конечно, были роскошная квартира, шкафы, полные нарядов, шкатулки с драгоценностями, но совершенно не было средств. Тереза впала в панику и отчаяние, однако выход нашелся довольно скоро – она закрутила роман с начальником покойного мужа. Он был тоже немолод, несвободен, но карусель опять понеслась – гости, подарки, водитель, прислуга. Правда, теперь изменился ее статус – она была только любовницей, и это ее угнетало. Стала присматриваться к возможным кандидатам в мужья. Присмотрела – немолодого, но очень известного актера кино. Он был небогат, но все двери перед ним были нараспах. К тому же престиж. Окрутила она его довольно быстро, а вот с любовником прощаться не собиралась, встречалась с ним тайно на съемной квартире, когда муж отсутствовал в городе. Так продолжалось пару лет, с мужем у нее теперь было совсем иное общество – писатели, композиторы, художники, но и старая связь с генералом казалась тоже незыблемой. Но кто-то стукнул, его припугнули наверху, и от Терезы он отказался. Стал попивать и муж-актер, до которого теперь тоже доползали разные слухи. Брак трещал по швам. Однажды пьяный актер поднял на нее руку, но она – крепкая и сильная, остановила это дело разом, припечатав его к стене. Денег категорически не хватало – у актера уже была репутация сильно пьющего человека, и сниматься его почти не приглашали. По-явились новые лица. Он ныл, скулил, жаловался на жизнь и изводил этим бедную Терезу. Роль жены-матери была явно не по ней. С актером она развелась и закрутила роман с набирающим тогда силу поэтом-песенником. Родом он был из Грузии и, абсолютно игнорируя свой брак и тихую, забитую жену, появлялся с Терезой везде и всюду открыто, представляя ее своей музой. С ним она стала тогда ездить по всему Союзу и даже за границу. Властью он был вполне обласкан и любим. Часто бывали они и на его родине, в Тбилиси, где он считался гордостью и национальным героем. Там же, в Тбилиси, Тереза познакомилась с матерью Наны, дальней родственницей поэта. Они даже вполне подружились, если к Терезе вообще можно было применить слово «подруга». Мать Наны присылала ей из Тбилиси посылки – ее любимую чурчхелу, вяленую хурму, орехи, инжирное варенье. А Тереза отправляла в Тбилиси свои старые тряпки, отслужившие ей уже вполне, початые флаконы французских духов, неудобную ей обувь. В общем, началась игра – щедрая богатая дама и бедные благодарные родственники. Впрочем, там все действительно были счастливы и считали Терезу широкой и доброй душой. Ей это было приятно, как всегда приятно кого-то облагодетельствовать. К тому же это давалось легко и не требовало никаких душевных и материальных вложений, что Тереза ценила превыше всего. С поэтом она прожила весело и беззаботно лет восемь, а потом он вероломно предал ее, женившись на восемнадцатилетней дочке их общей приятельницы, объявив теперь своей музой эту малолетку. От предательства и обиды Тереза оправилась не сразу. Особенно когда поняла, что ей уже под сорок и шансы ее, увы, уже не так высоки, как прежде. Она так долго пребывала в статусе первой красавицы, что смириться с новым положением – брошенной немолодой любовницы – ей было очень нелегко. А сплетни, а насмешники!

Назад Дальше