После двух рюмок водки меня немножко отпустило, и даже захотелось погорланить про то, что было, то было, и про то, как заалел закат. Выход из стресса, наверное. Молодые переоделись – юная невеста сняла пышное платье и отколола длинную, в пол, фату, влезла в пестрый, цветастый сарафан и явно вздохнула с облегчением. Переоделся и жених, снял торжественный темный костюм и надел джинсы и майку. Торжество момента отступило, и расслабленная и радостная молодежь отправилась на речку – купаться. Женщины начали убирать со столов. На маленькой Ларискиной кухоньке с низким потолком я встала у мойки и принялась мыть посуду. Хотелось переключиться, но тяжкие мысли все равно лезли в голову. Вымыв немыслимую гору тарелок, я вышла на улицу. Очень ломило спину. Молодежь еще не вернулась с речки, а на столах уже все было накрыто к чаю – закипали два огромных пузатых самовара. Мне подумалось о том, как чудно начался этот день, какой лад и покой были на душе, а сейчас вот муторно так и тревожно. Бедная, бедная Лидка. Бедная наша вруша. Вот уж досталось человеку по полной программе, врагу не пожелаешь. И как все это вынести, уму непостижимо. Да и за что? Ну не так уж она плоха, эта Лидка, да, имеет странную страстишку, но вполне же невинную, в конце концов. И кому от этого плохо? Хотя, кто там что знает – кому, за что и почему.
Возле меня на лавочку опустилась немолодая полная женщина, скорее всего, тоже местная жительница. Одета она была в простое сатиновое платье, турецкие шлепки на ногах, в ушах дешевые розовые сережки, на плохо прокрашенных волосах остатки «химии», золотые зубы, короткие, натруженные пальцы.
– Хорошо у вас тут, – сказала я. Надо же было что-то сказать.
Она кивнула:
– Суеты мало.
Мы замолчали.
– А эту давно знаешь? – спросила она.
– Лариску? Давно, лет двадцать тому.
– Нет, я не про Лариску. Я про чумовую говорю.
– Какую чумовую? – не поняла я.
– Ну какую-какую, про ту, с которой ты у ворот трекала. Я так понимаю, что не в первый раз вы увиделись, – объяснила она.
– Вы имеете в виду Лидию? – наконец дошло до меня. – Давно, давнее не бывает, учились вместе в одном классе.
– А-а, – протянула женщина и опять замолчала.
– Вот судьба какая! – сказала я и глубоко вздохнула. – Кошмар ведь, а не судьба.
Женщина с каким-то удивлением посмотрела на меня.
– Жалеешь ее, что ли? – словно удивилась она.
– А что, ее не за что жалеть? – возмутилась я. – Дочь погибла, муж сбежал, сына еле спасла. И сейчас ее жизнь тоже не сахар. – Я почти обиженно замолчала.
– Не пойму, о чем это ты, – нахмурилась женщина. – За что эту стерву жалеть? Какая дочь, какой сын? Не было у нее отродясь ни дочери, ни сына. Про мужа не знаю, врать не буду. – Она замолчала, сурово поджав губы.
– Да что вы, вы просто не в курсе, – продолжала горячиться я. – У нее страшная судьба, страшная. – Я начала повторяться. – Дочь ее покончила с собой, сын был наркоман, погибал почти, только здесь и спасся. А она – она при нем, только бы видеть его почаще, живет у чужих людей, чтобы быть к нему поближе.
– К кому к нему-то? – почему-то разозлилась на меня Ларискина соседка. – Это я-то не в курсе? Перебрала ты, что ли, девка? Какая дочь, какой сын? Любовник у нее тут молодой, пацан совсем, двадцать пять лет. Из приличной семьи – родители такие солидные, дипломаты, что ли. В загранке они были, когда он с этой связался, зеленый еще совсем, двадцати лет не было. И начали они гульбанить во весь рост. Да так гульбанили, что он все из родительской квартиры вынес. Учиться бросил, пил с этой на пару, из ресторанов не вылезали. Родители вернулись, а он уже и не человек вовсе. Совсем пропащий стал. От этой гадины его никак оторвать не могли. Увозили, прятали, а он опять с ней сходился. На иглу, говорят, подсел. Мать его несчастная мне сама все это рассказывала. Не было от этой стервы никакого спасу – так к нему приклеилась. Не знаю, какими уговорами, правдами-неправдами, привезли его родители сюда. Здесь он в послушниках. Думали, не найдет. А она через год объявилась. Только он стал в себя приходить. Я почему все это знаю – она угол у моей кумы снимает и шастит в монастырь каждый день, опять воду мутит. Все уговаривает его уехать. Парень совсем измучился, высох, глаз не поднимает. И сколько он так выдержит? Слаб человек-то. Не знаю, может, это любовь такая, только все равно грешница она великая. – Женщина тяжело вздохнула и замолчала. А спустя несколько минут уверенно добавила: – А детей у нее никогда не было. Это точно.
С шумом вернулась молодежь, и все снова стали рассаживаться за столы. Соседки помогали Ларисе разливать чай и резать пироги. А я все сидела на лавочке и не могла встать. То самое состояние, про которое говорят: пыльным мешком по голове. Лучше не скажешь. И хуже тоже. Потом кто-то окликнул меня, и я села за стол. Уезжала я вечером с какими-то друзьями молодых – в их машине нашлось для меня место. Лариска уговаривала меня остаться на пару дней, но мне почему-то хотелось скорее уехать. Разболелась голова, и очень захотелось домой – встать под теплый душ, выпить таблетку фенозепама и провалиться в сон. Слишком много событий и впечатлений для одного дня и одной меня. Слишком много.
Я ехала на заднем сиденье и молча смотрела в окно. На душе было ох как погано. «Надо встряхнуться, – приказала я себе. – Нельзя же из-за этой чокнутой дряни так себя разрушать. Все мне в минус».
Дома я встала под горячий душ и выпила снотворное.
– Хорошо повеселилась? – поинтересовался муж.
– Лучше не бывает.
Ночью мне все-таки не спалось – таблетка не помогла. Чтобы не разбудить мужа своим ворочанием и вздохами, я тихо выскользнула из спальни и пошла на кухню. Только в это время Москва затихала на коротких пару часов. За окном в нашей роще пела какая-то птица. Соловей? Когда-то раньше в этой роще пели соловьи. Раньше…
Прощеное воскресенье
Марина Северьянова готовилась к войне. Доставала доспехи, латы и мечи, это ее, как всегда, бодрило. К боевым действиям ей было не привыкать. Чаще внушали опасения передышка и затишье. Жизнь приучила ее к непрерывной и неустанной борьбе, и в этом состоянии, надо сказать, ей вполне было привычно и комфортно. Воин должен быть в строю. Иногда на плацу. Правда, учения давно уже закончились, хотя, как говорится, век живи… Всегда готовая к обороне, сейчас она должна быть готова еще и к нападению. Повод был, и, надо сказать, вполне серьезный. Серьезнее некуда. Когда в опасности бизнес и привычное благополучие – это одно. А когда в опасности твой ребенок… Твое единственное и обожаемое дитя. Самое дорогое существо на свете. И самое ранимое и незащищенное. Хотя, позвольте, как это незащищенное? А где же тогда она, Северьянова Марина Анатольевна? Да нет, слава богу, здесь она, здесь. На месте. И в полной боевой готовности. И берегитесь все, кто против нас. Тысячу раз подумайте, прежде чем нанести нам обиду. Так-то!
А дело было вот в чем. В субботу вечером, часов в одиннадцать – Марина уже засыпала, – позвонила Маргоша. Хорошего от нее не жди. От Маргоши либо сплетни, либо ужасы и кошмары. Человек-негатив. Это, конечно, от безделия. Маргоша была богата – всех бывших мужей, совсем, кстати, непростых парней, раздевала до нитки. В этом она просто ас. Беспокоиться ей было не о чем, кроме как о целлюлите на внутренней стороне бедер, новой коллекции от «Прада» и о мерзкой стерве домработнице (примерно десятой или двенадцатой за последний год), которая Маргошу, естественно, опять не устраивала. Услышав в трубке Маргошин голос, Марина сквозь зубы простонала:
– Господи! Сейчас пошлю к черту эту бездельницу!
Но оказалось, Маргоша звонила по делу – важному и неотложному, в принципе редко с ней бывает. Маргоша доложила Марине, что обедала нынче в ресторане (простенько, недорого, просто рядом оказалась, оправдывалась Маргоша). Так вот, обедала она, обедала, вдруг бац – услышала, как за соседним столиком сладко воркует парочка. Маргоша от неожиданности чуть не подавилась карпаччо из лосося. Пригляделась – точно он. Не обозналась. Он, Маринин зять Миша, собственной персоной. С кем? «С девкой, конечно, стала бы я тебе просто так звонить среди ночи, что я, дура, что ли? Да-да, с молодой девкой, блондинкой, разумеется. Сейчас же они все поголовно блондинки», – зло добавила Маргоша, натуральная шатенка, между прочим. Сон отлетел от Марины в тот же миг. Как не было. Она резко села на кровати, подобралась, сгруппировалась и начала задавать конкретные вопросы. Без всяких там ахов, охов и «да что ты говоришь», «не может быть», «ты не ошиблась?». Во-первых, Маргоша не ошибалась никогда. Глаз – алмаз. Всегда с предельной точностью она могла на ком-то определить год выпуска коллекции, страну-изготовитель и цену. Так же на расстоянии двух-трех метров она определяла запах духов и каратность бриллиантов. Думать, что Маргоша что-то перепутала, не приходилось. А во-вторых, Маргоша была какой угодно – капризной, скупой, мелочной, завистливой, – но точно не врушкой. Ну нет у человека такой черты в характере. Итак, вопросы были такого свойства: держались ли они за руки или, может, наблюдались другие нежности? Каким было выражение лица зятя Миши – идиотско-счастливое, восхищенное, ровно-спокойное? Теперь о блондинке. Подробно. Рост, вес, что в ушах, на пальцах и на теле. Курит, пьет, томный взгляд, кокетство, равнодушие, молчит или трындит? Слушает ли открыв рот или незаметно позевывает? Что пили и что ели? Все это восстанавливает истинную картину происходящего и выявляет степень опасности. И вообще, предупрежден – значит, вооружен.
Маргоша не ожидала, что ей придется так скрупулезно все восстанавливать. Нет, память, конечно, отличная, тьфу-тьфу, но ей это все стало уже неинтересно. Скучновато даже. Интереснее было бы обсудить новые сумки от «Луи Вьюиттона» (цены – ужас! Совсем охренели!).
Но Марина впилась цепко – вот пиявка, и не отвяжешься. Маргоша вяло отчиталась, зевнула и повесила трубку. Марина, встав, пошла в ванную, умылась холодной водой и внимательно и пристально взглянула на себя в зеркало. На нее смотрела худая, темноволосая, коротко стриженная женщина, со строгим взглядом холодных голубых глаз, со сведенными к переносице узкими бровями и тонкими, плотно сжатыми губами.
– Прорвемся! – уверенно сказала своему отражению Марина.
Потом она прошлепала босыми ногами по теплому, с подогревом, мраморному полу на кухню, открыла холодильник и вынула банку пива. Встала к окну, отдернула плотные шторы и медленно, маленькими глотками, стала пить ледяное пиво. По ярко освещенному Кутузовскому проспекту пролетали нередкие теперь ночные машины. Марина допила пиво и села в кресло. Сна как не бывало, а были мысли о дочке Наташке. Наташку Марина родила в девятнадцать. В дурацком и краткосрочном ребяческом браке. Наташкин отец, длинный, худой и сутулый, как вопросительный знак, Славик, был НИ-КА-КИМ. Ну вообще никаким – ни глупым, ни умным, ни занудой, ни остряком. Он просто все время молчал. Ел – и молчал, стирал пеленки – и молчал, смотрел телевизор – и молчал. Только отвечал на вопросы. Но вопросы задавать скоро расхотелось. И еще – вечно маячил по квартире. Марина постоянно на него натыкалась. Вроде он был длинный и худой, а ей казалось, что он занимает все ее жизненное пространство. Через три месяца после рождения Наташки она его выгнала. Ушел он тоже молча, ничего не выясняя. Физически без него стало тяжелее – продукты, стирка, ночные бесконечные вскакивания к дочке. А вот морально – лучше. Почему-то сделалось легче дышать. Теперь вечно сонная Марина натыкалась не на Славика, а на углы – от постоянного недосыпа. Иногда приходила помогать мама – всегда с недовольной миной на лице: бровки домиком, рот гузкой. Наташка начала болеть с первой недели своего земного существования. В роддоме подхватила стафилококк, дома бронхит, далее дисбактериоз с колитом, две пневмонии до года, аллергия на молоко, детские смеси, не говоря уже про мясо, рыбу и яйца. Ела только смолотый в кофемолке до пыли геркулес на воде и пила воду, настоянную на кураге. Раздирала пылающие, покрытые сухой корочкой щеки и ладошки. Плакала с утра до вечера. Марина была измучена вконец и научилась спать стоя и везде – в метро, во дворе, качая коляску, у телевизора, в детской поликлинике, прислонившись к косяку. А еще надо было на что-то жить. Добропорядочный Славик, правда, носил исправно каждый месяц двадцать рублей. Плюс жалкое пособие – привет от родного заботливого государства. Что-то подбрасывала мать. Еле хватало на геркулес, курагу, детский крем, зеленку, чай с сушками для самой Марины и на оплату коммунальных услуг. Высохла она тогда до сорокового размера – брючки и кофточки покупала себе в «Детском мире». А однажды поняла: жить так больше нельзя, ну невозможно просто – сама дошла до ручки, дочка одета с чужого плеча – и стала искать работу. Сначала устроилась на почту – разносила утренние письма и телеграммы. Начиналась каторга в шесть утра, и это после бессонной ночи. Наташку сажала в манеж, боялась, из кровати выскочит. А вечерами мыла два подъезда – свой и соседний. Наташка – в том же манеже у громко включенного телевизора, чтобы соседи не жаловались, что ребенок орет. Однажды прибежала, а ребенок бьется в истерике, и весь рот в крови, сломала свой первый зуб – стукнулась о железный крючок манежа. Марина дочку умыла, успокоила, а потом села на пол и ревела долго и в голос, пока всю свою боль не выревела. И поняла, что все это не выход – не деньги и вообще не жизнь. И выписала из деревни одинокую тетку матери – бабу Настю. Та собралась быстро – в деревне ей жилось нелегко. Через неделю Марина с Наташкой ее встречали на Ярославском вокзале – баба Настя приехала с заплечным мешком на спине. Была она человеком непростым и суровым, но с Наташкой управлялась лихо – вырастила трех своих племянников, опыт имелся. Девочка стала лучше есть и крепче спать. Баба Настя варила густые мясные щи, квасила капусту и пекла без устали большие и неровные пироги – тесто, тесто и совсем немного начинки. Сказывалась извечная бедняцкая привычка. Марина пришла в себя, отоспалась, быстро отъелась на теткиных пирогах и пошла учиться на вечерний. А еще через год бросила свои телеграммы и швабры и пошла работать в универсам, в бухгалтерию.
Теперь они зажили почти роскошно. Старый, дребезжащий «Саратов» был набит всякой разной всячиной: копченой колбасой, бужениной, свежими огурцами, шоколадными бутылочками с ликером. Больше всех этому изобилию и дефициту радовалась баба Настя. Часами она перебирала все эти богатства, не виданные ею доселе, гладила разноцветные баночки и коробочки, резала на просвет колбасу и сыр и долго смаковала это все, громко причмокивая, покрякивая от удовольствия и зажмуривая глаза. Никогда прежде не жила она так вольготно и сытно. А к Наташке, несадовскому ребенку, продолжали липнуть вечные простуды и инфекции. За пару лет она успела переболеть всем и подряд – от легкомысленной ветрянки до угрожающей скарлатины, не пропустив ни свинку, ни корь, ни краснуху. Девочкой она была высокой, худой и, увы, очень сутулой. Вся в этого нелепого Славика, огорчалась Марина. А вот от матери ей достались густые и жесткие темные волосы и голубые прозрачные глаза, только у Наташки они были растерянные и близорукие. Очки ей надели в четыре года. Маринина мать наезжала с инспекцией и вечно критиковала и дочь, и старую тетку, Марину она называла «типичной торгашкой». О том, что уезжала она от дочери с туго набитой кошелкой, старалась не думать. А тетке пеняла, что та готовит жирно, посуду моет грязно. И что она может дать ребенку? Внучкой она тоже была недовольна.
– Девочку надо развивать, – строго напоминала она перепуганной бабе Насте и уставшей и замученной Марине. На выбор она предлагала многочисленные кружки – лепка, рисование, музыка, танцы. С танцами у нескладной и неловкой Наташки не сложилось, а вот с рисованием они попали в яблочко. Наташка оказалась самой способной из всех. Теперь баба Настя, кряхтя и охая, три раза в неделю таскала девочку в кружок. Наташка была счастлива – рисовать она могла часами. В шесть лет сама ставила натюрморт – вазочка, яблоко, лимон. Придумывала пейзажи – поле, узкая тропка по краю леса. Усаживала бабу Настю и пыталась писать портрет. Но с портретом было хуже – она была еще слишком мала.
А Марина тем временем влюбилась. Избранник ее, директор того самого универсама, где она старательно трудилась, был очень собою хорош – высок, крепок, седовлас и сероглаз. Звали его Георгий Иванович. Был он, естественно, женат и имел двоих вполне половозрелых детей. Сказал честно и сразу – не разведусь никогда, лучше время на меня не теряй. Она, естественно, не послушалась. Звала она его Герой, и человеком, надо сказать, он оказался легким, остроумным и щедрым. С одной стороны, торгаш, а с другой – меломан, театрал и вполне образованный человек. И эти две составляющие в нем прекрасно уживались и не пересекались. С ним Марина открыла для себя театр «Современник», Габриеля Гарсия Маркеса, музыку Вивальди, Коктебель и Каунас, но, самое главное, с ним она открыла себя. А точнее, свою женскую сущность и таинственную плоть – радости, неизвестные ей доселе. То, что Гера никогда не уйдет из семьи, она поняла и осознала сразу и навсегда, и это ее совсем не угнетало. Человеком она была рациональным, практичным и вполне понимала, что ей достается лучший Гера, известный только ей одной – до конца, до донышка. А это куда больше, чем норковая шуба и белая спальня «Людовик». В общем, статус любовницы ее не беспокоил. Ее интересовала любовь. А любовь у нее была. Когда наступили времена больших и малых перемен, ее умный возлюбленный выкупил свой замшелый универсам и превратил его в один из первых в городе супермаркетов. Они вместе летали за границу, часами ходили по торговым залам крупных магазинов, изучали все до мельчайших подробностей – ассортимент, емкость холодильных камер, последовательность расположения товаров, форму продавцов, отделы кулинарии и полуфабрикатов. Все начинали с нуля и вместе. Головой, конечно, был Гера, Марина на подхвате, но в нужный момент она что-то напоминала ему, открывала свои записи – словом, со своей природной смекалкой и женской интуицией была ему необходима и незаменима. К концу девяностых она стала его полноправным партнером и соучредителем, и у них уже был не один, а пять супермаркетов. Дальше – больше. Теперь они и вовсе не бедные люди, но стало как-то не очень до любви, слишком много хлопот и проб-лем, слишком изменились и они сами, видимо, не вполне замечая этого, жизнь покрутила, побила, похлестала, сделав из них людей новой формации, взращенных нашей суровой действительностью, без сантиментов и почти без слабостей. Иначе и не выстоять. Так жизнь диктовала свои условия. Слабостью оставалась дочка Наташка.