Искэндер!
И в наше время семья — необходимая общественная ячейка. Надо отрешиться от несоветского понимания вопросов быта, надо построить крепкую советскую семью. За нездоровую семью мы ответим не только перед собой, но и перед детьми, будущим поколением.
Подумай, милый, над этим. Если в семье разлад, это отражается на работе. Пусть эта тетрадь будет зеркалом нашей совместной жизни. В ней ты увидишь отражение того, что нужно изжить и чему надо следовать.
Возможно, что это романтика. Пусть! По-моему, подлинная любовь без романтики невозможна, а раз это так, значит, нет и семьи без нее.
Искэндер!
В эту тетрадь я буду записывать все свои думы. Читай их внимательно.
Пиши сам, о чем думаешь. Иной раз с помощью пера выскажешь больше, чем в словах…
Галия.
Так начинался «Дневник семьи». Но ты только однажды заглянул в него.
В те годы слово «мещанство» было модным. Танцы, духи, цветы, галстук, хорошее платье… Все это «принято» было считать «мещанством». Следуя моде, ты мой дневник тоже счел «мещанством». Ты так и написал в нем:
Галия! Мне не нравится твоя затея. Этот дневник — полнейшее мещанство. Знай, что семья дневником не строится. Лучше уничтожь его как можно скорее. Если кто-нибудь увидит этот дневник — нас засмеют. Для создания настоящей семьи надо немного. Разгадай мой характер, люби меня, будь внимательна к моим желаниям, помогай мне в работе. Вот и все. Этого вполне достаточно.
Искэндер.
Жаль, что ты больше ни разу не поинтересовался дневником. Тебе я написала такой ответ:
Ошибаешься, мой глупыш! Дневник это не мещанство. Это только твой страх: «нас засмеют». Как это смешно! Я думала, что ты — сложный, что тебя трудно понять, а на самом деле ты прост до необычайности: «разгадай мой характер… будь внимательна к моим желаниям…» Я, я, меня, мое… Почему это тебя? Не лучше ли взаимное внимание, поддержка? Ведь думать так, как ты пишешь, равносильно тому, чтобы сказать: «Подчиняйся мне! Будь моей рабыней!» А ведь это так старо. Неужели я ошиблась в тебе?
Галия.
Да, ошиблась.
Мы оба с тобой не понимали тогда подлинных наших чувств, не думали о том, могут ли они быть основой семьи. Чтобы создалась новая советская семья, необходимо было не только соответствие физическое, но и идейное. Отсутствие любого из этих условий вело к постепенному разрушению семьи. Рождались ссоры, родители оставляли детей, люди, «любившие» друг друга, становились чужими, врагами.
Так вот получилось и у нас. Мы понравились друг другу. Внешность каждого из нас была привлекательна. Мы «влюбились». Сошлись, не подумав о том, насколько наши внутренние миры соответствуют друг другу. С первых же дней у тебя стали проявляться отжившие взгляды на жизнь, на любовь, на жену. Это выражалось в твоем отношении ко мне, в мелочах.
Вскоре я забеременела. Беременность послужила причиной второго нашего крупного столкновения.
Сначала ты сделал кислое лицо. Дня два-три ты отмалчивался. Потом вдруг сразу стал ласковым, говорил, что любишь… На сцене, может быть, это и сошло бы, но в жизни получилось фальшиво. Я поняла, чего ты хочешь. Ты хотел, чтобы я сделала аборт. Но уговоры не помогли. Тогда ты переменил тон.
— Мы еще молоды, — говорил ты, — тебе нужно учиться, кончить университет. Я артист, человек творческого труда. Ребенок будет для нас обоих обузой, он свяжет нас по рукам и ногам. Если любишь, если хочешь жить со мною вместе — не рожай. Я не выношу детей.
Я отказалась наотрез. Никогда я не пойму, какое удовлетворение находят люди в семье, в которой отсутствует основа ее — дети. Я знаю женщин, которые в погоне за личным покоем и мимолетными наслаждениями жертвуют своим здоровьем, идут на аборт, калечат себя.
В дни отдыха, когда отцы и матери со своими детьми выходят на прогулку, они, жалкие, бездетные люди, идут со своими собачками.
Они прикрываются громкими словами — цивилизация, культура.
А я хотела, мечтала родить сына, героя. О, есть ли в мире хоть один человек, который смог бы рассказать о сладких мечтах женщины, впервые почувствовавшей себя матерью!
Когда беременность стала для меня очевидной, я пыталась в мечтах угадать будущее своего ребенка. То видела я его смелым полководцем, то известным инженером.
Иной раз думала я, что у меня будет дочь. Я восхищалась ее красотой, дарованиями. Мне грезилось, что она будет художницей. Картины, созданные ею, должны были быть необыкновенными.
Я родила дочь.
С рождением дочери ты стал неузнаваем. Однажды ты все-таки удосужился осведомиться о моем здоровье, но весь вид твой, глаза твои выражали одну мысль: «Вот беда стряслась!»
Бывают мужчины, которые с появлением ребенка бросают свои семьи, покидают родные места и живут скрываясь. Ты никуда не уехал, ты не бросил меня. Но что толку в том, что ты остался в семье?
Появились новые заботы, понадобилась няня, квартира стала мала.
— Опять не выучил роль! — раздраженно говорил ты. — Разве это жизнь? Разве можно при таком гаме и реве работать?
Шли недели, шли месяцы. Ты никогда не брал на руки своего ребенка, не ласкал его. Ты ходил мрачнее тучи.
Бедная моя дочурка! Уже тогда я считала ее сиротою.
— Дездемона!.. Розамунда… Офелия!.. — насмехался ты, когда ребенку нужно было дать имя.
В мои раны ты щедро, пригоршнями бросал соль. С каким сарказмом ты произносил эти имена!
«Тебе ли, несчастной татарке, воспитывать Офелий!» — казалось, говорил ты каждым своим движением.
И этого я не прощу тебе никогда. Как только в нашем доме раздался первый детский крик, ты начал издеваться над тем, что я татарка.
— Татарки не умеют красиво любить, — говорил ты своим друзьям, не щадя меня. — Они не понимают тонкости подлинного чувства.
— Татарка способна только на то, чтобы родить. Чувство материнства заглушает в ней все. Она все свое отдает ребенку, а сама остается пустой.
Так говорил ты тогда.
Ты негодовал и по поводу того, что я занимаюсь общественной работой.
— Черт знает что! — ворчал ты. — Мне надоела эта погоня за ветром. Не понимаю, зачем тебе нужно куда-то ходить, кого-то чему-то учить? Ведь тебя никто не заставляет, а ты ходишь. То и дело собрания. Неужто не нашла ничего лучшего?
И, наконец, начинал приказывать:
— Кроме университета, куда бы то ни было ходить запрещаю! Сиди дома.
Бросить общественную работу я не могла. Правда, в те годы я многого еще не понимала, но твердо верила в то, что есть люди, которые живут не так, как жили мы. Я знала, что уступить тебе — это означало бы идти назад, закабалиться, погибнуть. Мне было трудно справляться со всем, с учебой, с заботами по дому. Мелочи отнимали столько сил, времени.
Но я не бросала работы. Я хотела стать человеком развитым, знающим, полезным, способным на настоящую плодотворную работу.
Это стремление вперед, моя целеустремленность помогли мне впоследствии легче перенести личное горе.
Кадрия! Так назвала я свою дочь. Кадрия — бесценная, дорогая. Это имя мне казалось лучшим. В нем я хотела высказать то, что чувствовала к ребенку, — любовь.
— Ка-дри-я! Ха-ха-ха-ха! — смеялся ты. — Подумаешь, какая бесценная!
То, что было дорого мне, было безразлично для тебя. Для Кадрии я жертвовала своим сном. По ночам вставала я, чтобы сменить пеленки. Ходила с дочкой по комнате среди ночи, как лунатик. Ведь я уставала за день. А ты, Искэндер, если и просыпался на крик ребенка, то вместо того, чтобы помочь или хотя бы узнать, не болен ли он, ворчал, что мы мешаем тебе спать. Я уходила на кухню, чтобы не слышать твоих упреков. Так, на моих руках, ребенок утихал. Но тебя это не волновало.
— Жизнь — забавная штука: годом раньше я был сам себе хозяин, а теперь приходится содержать семью в четыре человека.
— Все девушки хороши, но откуда же берутся плохие жены?
Эти пошлые слова — твои слова, Искэндер. Ты любил остроумие дешевое, плоское. Зачем? С какой целью ты говорил это своим друзьям, но обязательно при мне? Чтобы задеть меня? Неужели ты все позабыл? Ведь ты любил меня когда-то. А теперь думал, что я глупа, бесчувственна, ничего не понимаю. Но я понимала все. Мне было очень больно тогда. Однако я скрывала боль, стараясь все твои несправедливые и оскорбительные выпады обратить в шутку. Ведь ты был отцом моей дочери.
Знаю, тебе тоже было нелегко, но ты ни разу не пытался хоть сколько-нибудь улучшить наши отношения. Все мои попытки были тщетны. Ты не обращал внимания. Ты умел только одно — жаловаться на большие расходы, на отсутствие покоя. Без всякого стеснения ты требовал от меня отчета в истраченных деньгах, в каждом гроше.
Не сердись, Искэндер, за мою прямоту. Ведь тогда я ни разу не говорила тебе об этом и не упрекала тебя твоим происхождением и воспитанием. Правда, твое поведение было мучительным для меня. Тяжело мне было видеть, что ты совсем не тот, каким казался в первые дни нашего знакомства.
Не сердись, Искэндер, за мою прямоту. Ведь тогда я ни разу не говорила тебе об этом и не упрекала тебя твоим происхождением и воспитанием. Правда, твое поведение было мучительным для меня. Тяжело мне было видеть, что ты совсем не тот, каким казался в первые дни нашего знакомства.
Я пыталась найти причины этой перемены. И, не находя, молчала. Но теперь я могу оглянуться назад: когда мы стали взрослыми, я многое поняла. Теперь я иначе сужу о жизни. Многое мне стало ясным. Как не сказать тебе, что ты тогда был только сыном своего отца — муэдзина.[4] Боясь передать лишнюю копейку, ты трижды пересчитывал деньги на молоко для ребенка. И я краснела и не знала почему. Потому ли, что мне стыдно было, что ты не доверяешь мне, или потому, что мне было стыдно за тебя? Ты считал каждую копейку, а ведь нередко ты с кем-нибудь из твоих случайных друзей, которых ты приводил в дом, просиживал до полуночи за бутылкой вина.
Все мои намеки пропадали даром. Ты их или не понимал, или делал вид, что не понимаешь, а сказать прямо я не решалась. Я пыталась внушить себе, что сразу нельзя создать хорошую семью, что надо вооружиться терпением. То дурное, что приносил мне каждый новый день, я пыталась считать случайностью и преходящим явлением. Втайне я думала: «В Искэндере есть много и хорошего. Надо подождать. Со временем дурное в нем исчезнет, и тогда мы заживем на славу». Но тут же я ловила себя на мысли, что все это самообман.
Всеми способами я пыталась наладить наши отношения. Была особенно внимательна к тебе, заботлива. Пробовала знакомить тебя с настоящими людьми — нашими студентами, с Галиакбер абы, думала сама поближе познакомиться, узнать и сдружить тебя с теми артистами, которых считала лучшими. Но ты все дальше и дальше отходил от них, предпочитая общество малопривлекательных людей. В заботе о семье я брала работу на дом: писала лозунги, плакаты. Когда это не помогло — уволила няню.
Кадрию пришлось отдать в ясли.
Теперь, вспоминая, сама удивляюсь, как перенесла все это. В восемь часов утра, забрав книги, с ребенком на руках, торопилась я в ясли. Как назло, стояли страшные морозы. Бывали буранные дни — пурга, ветер, снег. Боясь простудить дочь, я не шла, а бежала. А потом — на занятия. Уставала я страшно. Болезни переносила на ногах. Будь иначе, наверное бы слегла. А ты, Искэндер, в эти утренние часы сладко спал. Ты не только не помогал мне, но еще измывался:
— Кончится ли когда-нибудь эта сумасшедшая жизнь! — ворчал ты. — Сегодня ты опять ушла, не приготовив мне завтрак!
Выходные дни были днями радости. Правда, ты, как правило, дома не сидел. Ты уходил «пройтись» и возвращался поздно ночью. Да я уже привыкла к тому, что тебя нет. В выходные дни со мною была Кадрия. Я забавляла ее, ласкала вдоволь и всласть, писала ее дневник, тешилась мыслью, что, учась не хуже других, воспитываю такую чудную девчурку. И мою любимую песенку «Гишкем», которую не раз певала тебе, пела теперь Кадрие.
Ты знал, что я была одна. У меня не было близких родственников. Только товарищи по университету изредка, по выходным дням, посещали меня. Да иногда я сама с Кадрией уходила к Галиакбер абы. О своем горе я не говорила никому. Да и что сказать? А если спрашивали, то отвечала, что живем хорошо, дружно. Те, кто догадывались, не показывали вида.
Но молчать было тяжело. Желание поделиться с кем-нибудь, высказать свое горе, засевшее в груди, было томительно. И, не решаясь никому рассказать, я доверила это дневнику моей дочери.
Разве можно измерить силу материнской любви? Слова слабы, песня суха, чтобы поведать об этом.
В переписке Ленина с родными есть незабываемые строки. Я читала эти письма, и чувства радости и печали сменялись во мне. Я радовалась глубине материнской любви, которой родной Ильич был окружен, его сыновней теплоте и заботливости о родне. Печалилась потому, что после этих писем еще острее чувствовала тяжесть одиночества, тяжесть жизни сироты без матери и отца. Вспоминая свое детство, лишенное ласки и любви, я старалась крепче любить свою дочку, любить ее — за нее, за себя, за мать, за всех матерей, оставшихся без детей. Сможешь ли ты понять это большое чувство?
Ведь матери, павшие в борьбе за народ, лучшие и последние свои слова в последние минуты жизни посылали своим сыновьям и дочерям. Чтобы тебе было легче понять это чувство, я приведу письмо Ольги Дилевской, арестованной в 1919 г. в Тюмени и расстрелянной на ярмарочной площади белыми бандитами. Перед своим арестом Ольга Дилевская писала знакомой:
«Александра Николаевна!
Пишу вам с расчетом, что мое письмо Вы прочтете после моего ареста. Вам придется позаботиться об Ирине. Я знаю, что Вы сделаете это и без моей просьбы. Никто не знает, что может случиться. Вот только о чем я хотела просить Вас: когда меня не будет, ласкайте Ирочку, как это делала я, и утром и вечером, когда она будет ложиться спать. Быть может, она в этом отношении немного избалована, но мне невыносимо тяжело будет думать, что она лишена нежной ласки. Думаю, что в Вашем сердце найдется любовь нежная и для нее. Вот и все, что я хотела сказать. Слова тусклые и бедные, и ни к чему их подыскивать. Чувство слишком глубоко и интимно, передать его не могу… Поймите и полюбите Иру…
Ольга Дилевская».Я старалась заполнить пустоту и отсутствие настоящего чувства в наших отношениях. Под впечатлением этого письма я постоянно думала об Ирочке. Вот и сейчас, когда я пишу эти строки, стоит лишь закрыть глаза, как в моем воображении возникает ее образ. Я вижу ее здоровой и красивой. Сейчас 1934 год. Значит, с тех пор как Ольга написала письмо, прошло пятнадцать лет. Теперь Ирочке должно быть девятнадцать-двадцать лет. Подумай только, каким жизненным уроком послужило ей письмо матери. Оно, наверное, пробудило в Ирине чувство неиссякаемой любви к Родине и бесконечную ненависть к врагу.
Где ты, Ирочка? Откликнись!..
Думы об Ирине обогатили дневник моего ребенка. Но ты, Искэндер, и этим дневником пренебрег.
— У меня нет времени заниматься пустяками, — сказал ты, когда я хотела рассказать тебе в дневнике о том, как растет Кадрия.
Мы стали далеки друг другу. А ведь ты был отцом моего ребенка.
О множестве вещей хотелось рассказать тебе! Хотя бы сейчас прочти несколько строк из дневника моей дочери. Я переписываю их для тебя. Быть может, они кое-что объяснят тебе.
Читай:
2 мес. 20 дней.
Кадрия стала понятливой. Когда к ней обращаются, отвечает широкой улыбкой. Когда приходит час кормления, она громко кричит и этим радует меня. Только Искэндер сердится, что она плачет.
3 мес. 10 дней.
Кадрия узнает меня и моих знакомых, которые часто заглядывают к нам. При виде незнакомого человека она внимательно смотрит на него, нахмурив брови, с опаской. Какая радость! Значит, дочурка уже хорошо соображает! Беспокоит только одно: она никак не может привыкнуть к отцу. Положим, Кадрия тут ни при чем. Виноват сам Искэндер. Он никогда не возьмет ее на руки и никогда не приласкает, говорит, боится уронить…
4 мес. 24 дня.
Сегодня выходной день. Все время с Кадрией. Вечером ходила к Галиакбер абы. Было так хорошо, точно у родных погостила. Купила Кадрии цветов, она любит светлые, яркие, блестящие предметы. Она уже начинает что-то лепетать — «бом-бом», — говорит она. Выражает ли этим свою радость, что сидит у матери на руках, или хочет сказать: «Знаю, мамочка, тебе тяжело. Потерпи, скоро я вырасту, буду большая, и тогда станет легко-легко».
6 мес. 20 дней.
Я пляшу, а Кадрия громко смеется. Играет в прятки со знакомыми, пряча свое лицо у меня на груди. Она уже сидит. Ее в яслях любят. Говорят, что она не плачет, сидит спокойно и играет своими ножками. Какая она у меня умница! Не захворала бы только.
7 мес. 18 дней.
«Эннэннэ», — говорит Кадрия. — Мама! Сегодня день отдыха. Кадрия сидела около меня и играла, пока я правила заметки для стенгазеты. Она все время что-то болтает, ища себя за круглым зеркальцем.
10 мес. 20 дней.
У Кадрии прорезываются зубки. Тоскливым взглядом провожает меня дочка, когда я оставляю ее в яслях и ухожу. Когда я захожу за ней, Кадрия прижимается к моей груди, чтобы никто не отнял ее у меня. Гладит маленькими ручонками мои щеки и говорит: «Эннэннэ!» Больше всего любит играть с бумажками. Сегодня впервые Искэндер взял ее на руки, стал было говорить с ней, но, назвав сынишкой, сконфузился, а потом стал сетовать: «Почему ты не мальчик, дочка?»
Я не могу забыть его ошибки. Неужели где-то у него есть сын?
Опять тоска, тоска…
11 мес. 18 дней.
Сегодня почти весь день думала об Ирочке. Кто знает, возможно, и Ольга вела ее дневник. Милая Кадрия! Годы пролетят быстро. Скоро-скоро ты будешь большая. Родина наша растет скорее нас. Тогда легко ты найдешь желанного человека, тебе просто будет говорить с ним, настоящим человеком. В моих записках ты прочтешь мои мысли об Ирочке. Если случится, что я рано покину жизнь, найди Ирину, она заменит тебе меня.