Очутившись в парке, он отыскал свободную дальнюю скамейку и закурил. Точно прозрачная вода, накатывала всплеском музыка, тихо прогуливались по аллеям девушки, смеясь, вскрикивая от чего-то неожиданного, радостного, — их смех был, как предчувствие любви, свободен и легок, и, глядя на них, Раджапов вдруг остро понял, как дорого и невыразимо обыкновенное «жить», ему казалось, будто он где-то давно-давно потерял что-то очень большое, значительное, к чему возвратиться уже нельзя.
«Я потерял радость. Я не могу смеяться, как они, глядеть открыто не могу», — и снова шагал по улице с тяжелыми, как вода в половодье, думами — один.
Длинно прозвенел трамвай — «Броситься на рельсы и конец» — он даже подошел ближе к линии, но трамваи, дребезжащие, с синими искрами под дугой, уходили веселые, а он все стоял, ссутулясь, заложив руки за спину.
Домой он вернулся поздно, сразу же ушел спать в кабинет. Не спалось. Он сидел на постели и думал. Он искал выхода.
Утром проснулся рано и отправился на работу. Сразу же зайдя к директору, обстоятельно изложил суть дела, говоря, что его переезд в другой город необходим — этого требует работа над диссертацией, и просил освободить от занимаемой должности.
— Нет, Риза Валеевич, даже и слышать об этом не хочу. Я понимаю, вы устали, вам надо отдохнуть. Хорошо… Мы можем вам дать путевку с начала месяца — хотите в Крым, хотите на Кавказ. Договорились? — директор говорил мягко, убедительно.
Раджапов ничего не ответил, неопределенно махнул рукой и вышел, оставив директора в недоумении. Такое случилось с уважаемым доцентом впервые, и, немало поломав голову, строя различные догадки, директор вечером вместе с профессором и секретарем парткома отправились домой к Раджапову выяснить, что же произошло. Но его дома не оказалось. Нагима апа угощала их чаем и чувствовала себя с ними уютно и спокойно. Да, конечно, она узнала, что ее мужа любят в институте, что он отдал все своей работе, — но когда директор сказал про заявление Ризы Раджапова об уходе с работы в связи с переездом в другой город, она не выдержала и расплакалась. Ее испугало решение мужа.
— Как же так? Он нам не сказал ни слова об отъезде. Что же творится с ним? Не ест, не спит… В его кабинете всю ночь горит свет. И всю ночь он один… Поседел… — она говорила, и руки ее дрожали. Она переставляла чашки с места на место так, точно это было важно, точно в этом был выход. Ее успокаивали, убеждали, что он очень странный человек, что такое случается иногда, обещали помочь, но когда, простившись, ушли, она сидела сжавшись, чувствуя, как обрывается что-то внутри, ее бил мелкий озноб.
Раджапов вошел быстрый, с неожиданно просветлевшим лицом, сказал почти весело:
— Не беспокойтесь, мои умницы. Я здоров. Да, да, я здоров. Я ввел вас в заблуждение… Ты не суетись, Нагима. Я уже поел… да, я поел. Я долго думал и наконец-то нашел смелую мысль для диссертации. Я бился над ней… Пойду запишу. Спокойной ночи, — он резко прошагал в кабинет.
Нагима апа погрустнела, проводила его взглядом — в горле стоял ком.
— Ты напрасно волнуешься, мама. Устал он. Пусть отдохнет. — Гульсум, старшая дочь, обвила ее плечи руками, поцеловала, рассмеявшись, потом, уйдя в другую комнату, раздумывала над странными словами отца, его нервными жестами, перелистывала справочник врача психиатра — она сама работала врачом — потом смотрела в окно на слетающие желтые листья, и по ее щеке ползла слеза. Вернувшись в комнату к матери, она, стараясь быть спокойной, сказала:
— Не надо расстраивать папу ненужными вопросами, мама. Давай завтра приготовим что-нибудь вкусное. Позовем друзей папы. Только надо их предупредить, чтоб они ни о чем не расспрашивали его. Не говорили: «Что с тобой? Ты похудел… Может быть, ты болен?» Если часто так спрашивать, и здоровому человеку станет не по себе. Надо поднять его настроение и обязательно позвать друзей, мамочка. Вот увидишь, все будет хорошо.
Мать согласилась.
Ночью она никак не могла заснуть, поднималась, неслышно подходила к двери кабинета, не дыша вслушивалась — в кабинете горел свет — она слышала, как муж гремел спичками, думала: «Все еще не лег… Сколько же можно?», снова возвращалась спать; но лежала с широко открытыми глазами, глядела на зябкий, скользящий по стене лунный свет и, наконец, накинув на плечи халат, ушла в кухню, замесила тесто, чтоб к утреннему чаю выпечь пирожки с изюмом.
Раджапов почувствовал себя в эту ночь очень скверно. Чтоб как-то отвлечься, садился работать над диссертацией, но просидев час, он набросал всего лишь несколько строк, да и те густо перечеркнул — перо было чужим, бумага — жесткой. Он подошел к книжному шкафу, раздумывая, что бы почитать, повертел в руках томики стихотворений Пушкина, Тукая, поставил их на место и взял Горького. Устроившись удобно у лампы, начал читать «Старуху Изергиль».
Он немного рассеялся, но когда дошел до места, где Данко вырывает из груди сердце и, подняв его высоко, освещает темноту — он сильно захватил лицо ладонью, стиснул пальцами и затрясся беззвучно; не глядя положил книгу на стол и, подойдя к кровати, упал на подушку. Каким маленьким он себе показался, ничтожно маленьким, жестоким в своем самобичевании. Но в нем созрело желание — желание открыться. Смяв одеяло, он быстро вскочил и сел писать.
Теперь он не зачеркивал. Он писал. Мысли ложились четкие, они точно цеплялись друг, за дружку.
Вот что он написал в эту ночь:
«В НКВД от доцента Ризы Раджапова.
Это было в 1920 году. Я работал тогда врачом в военном госпитале города Ч. С первых дней моей работы главный врач стремился расположить меня к себе и подчинить своему влиянию. Иногда он начинал беседовать со мной, принимал доверительный, откровенный тон. Незаметно он переходил на политические темы, доказывая, что советская власть недолговечна. Я, не имея тогда каких-либо определенных политических убеждений, и соглашался и не соглашался с ним. То мне казалось, что он говорит правду, то я начинал возражать. Но будучи неискушенным и привыкшим к старому течению жизни, я не мог с ним спорить. Так и жил я, не зная, где правда, да и, говоря откровенно, не старался ее доискаться. В одну из осенних ночей к нам привезли тяжело больного тифом красного командира и положили в мою палату. В то время много писали и рассказывали о мужестве и львиной смелости этого человека.
Ночью главврач сказал мне:
— Он не должен выйти отсюда живым. Я думаю, вы все поняли…
Я смолчал. Впервые в жизни мне приказали, и я не нашел в себе силы возразить. Но через несколько дней состояние больного, казалось, несколько улучшилось. Я с нетерпением стал ждать его быстрого выздоровления, что позволило бы вырваться ему из приготовленной ловушки смерти.
— Слишком долго тянете, Риза Валеевич, — сказал мне однажды главврач, — торопитесь…
И опять я смолчал, я никогда не испытывал подобного чувства бессилия перед наглостью другого человека.
Я понял, что струсил, но было уже поздно.
На четвертую ночь после поступления в госпиталь больной потерял сознание. Мне казалось, что в момент моего отсутствия ему дали яд.
Куда-либо пойти сообщить об этом я не мог, так как больной лежал в моей палате и поверили бы скорее главврачу, нежели мне и, конечно, во всем оказался бы виновным только я один. Я боялся за себя.
В госпиталь стали поступать новые раненые. В моей палате не было свободных коек, но несмотря на это главврач, будто разговор шел о перемещении вещей, сказал, указав на носилки одного из прибывших:
— Риза Валеевич, примите этого… вместо того командира.
— А как же быть с командиром? — чуть не закричал я.
— В мертвецкую! Живее поворачивайтесь, доктор… Лучше побеспокойтесь о живых, чем о мертвых, — сказав это, он прошел в палату.
Я не стану описывать свое состояние. Я сожалел, что на мне белый халат, что я врач, — мне было стыдно.
Командира понесли в мертвецкую. Главврач сам держал носилки с одной стороны. Я даже не успел крикнуть: „Постойте! Что вы делаете? Куда вы уносите моего больного?“ — как главврач оборвал меня:
— Я вам, кажется, велел принимать больных… Идите, идите. Только не путайте живых с мертвыми.
Пораженный внезапной смертью командира, я остолбенел. Острой вспышкой пронзила мысль: „Он, он убил его!“
Больше я не ввязывался в разговор с главврачом. Я понял — он враг. Он убийца. Но сейчас я задаю себе вопрос: „Не было ли сочувствием врагу, соучастием с ним то, что я, зная о его вредительстве, не сообщил о нем в соответствующие органы и, наконец, не сумел спасти командира? Это было сочувствием?“
Вскоре позвонили по телефону и справились о состоянии здоровья командира.
— Тяжелое горе постигло нас, товарищи. Командир Кахарманов умер сегодня ночью, — ответил главврач.
У меня закралось сомнение — главврач был наигранно печален при телефонном разговоре и даже после, делая утренний обход, он вдруг пригласил меня с собой и выглядел растерянным.
Но я никому не сказал о своих сомнениях, слишком мало верилось в то, что Кахарманов остался жив.
Дальнейшее сложилось так. Брошенный в мертвецкую командир перед рассветом пришел в сознание. Сначала он просил пить. Потом почувствовав, что зябнет, начал шарить руками около себя и понял, что лежит среди покойников в холодной мертвецкой. Собрав последние силы, он подполз к двери и стал кричать и стучать. Он долго кричал, даже охрип. Он стучал до тех пор, пока силы не оставили его… Передохнув, снова стучал. Его услыхал охранник и спросил через дверь:
— Кто там?
— От…крой, пожалуйста… от…крой…
Открыв дверь, охранник, человек набожный, перепугался, увидев перед собой полураздетого, среди покойников, человека, с трудом поднимающего голову и говорящего: „Дай руку…“
Охранник закричал, принялся молиться. На крик сбежались врачи и некоторые больные. Кахарманова снова положили в палату. Узнав меня, задыхаясь, он тихо сказал:
— Что вы делаете, доктор. Мне кажется, у вас черный халат… Но я буду еще бороться.
Я не знаю, как я не покончил с собой. В каком состоянии я был — не помню. Помню, что убежал из города Ч. Уже находясь в другом городе, я прочитал в одной из газет о смерти Тагира Кахарманова в госпитале.
Я снова задаю себе последний вопрос: „Не я ли был виной смерти Кахарманова? Я“.
Прошло два года. Я жил как дикарь. Меня преследовали слова: „Что вы делаете, доктор? Мне кажется, на вас черный халат“. Я забывался только на работе. Я старался честным трудом смыть с себя прошлое. Я работал ночами, но мне казалось, что я делаю слишком мало, чтоб считать себя честным человеком.
Меня премировывали, но каждый раз, принимая подарки от друзей, я не мог открыто смотреть в глаза, будто слышал: „Что вы делаете, доктор?“
Я старался не выделяться. Я избегал наград, похвал. Но время залечивает раны, стирает следы. Я немного успокоился.
Но недавно, посетив на дому больного мальчика, я увидел на стене портрет Тагира Кахарманова, снятый, очевидно, в 1920 году. Снова на меня нахлынуло прошлое: палата, мертвецкая… Я испытываю мучительные угрызения совести. Мне кажется, я сойду с ума. Я не боюсь ареста. Вовсе нет. Меня не пугает арест. Я не могу смотреть людям в глаза. Это страшно. Я не могу разговаривать с женой, детьми. Прошу вас наказать меня и тем самым освободить от суда совести. Иначе я не успокоюсь… Я не пишу вам адреса своего. Я сам принес письмо и жду вашего решения.
Риза Раджапов».
Утро зажгло солнцем окна. В комнате посветлело. Устланный чистой скатертью стол празднично дымился пирожками и блестел жарким самоваром.
Раджапов, выйдя из прокуренного кабинета, удивился, улыбнулся виновато и сказал:
— Доброе утро. Вы садитесь. Я скоро вернусь…
Он ушел. Били часы, перечеркивая стрелками минуты. Его не было.
Он торопился. Он почти бежал по улице. Передав письмо в комендатуру, он сел, ожидая вызова. Уперев подбородок в руку, он думал: «А дома ждут. Может быть, придется очень долго ждать. Как они будут без меня? Надо написать им. Возможно, дадут свидание».
— Пройдемте в шестидесятую комнату. Я провожу вас, — услышал он и, поднявшись, тяжело ступил на лестницу. Когда открыл дверь, навстречу из-за стола приветливо поднялся человек усталый, с седыми висками, поправил ремень.
— Садитесь, Риза Валеевич.
— Спасибо. Я пришел, лучше поздно чем никогда. Вы прочитали мое письмо? — он смял пальцы в кулак.
— Ваше письмо прочитал начальник отдела. Но из-за неотложных дел он пока не может вас принять. Он поручил мне пока побеседовать с вами. Так вот, товарищ Раджапов, все что написали, нам известно.
— Как известно?! Я же никому об этом не рассказывал.
— Дело, о котором вы пишете, разбиралось еще в 1921 году и закончилось.
— Не закончилось! — сказал Раджапов и встал. — Если закончилось, так почему же меня не арестовали?
— Во-первых, вы скрывались; во-вторых, ваше преступление не в такой уж степени тяжелое, как вы его описываете; в-третьих, когда вас разыскали, стало известно, что вы изменились, сильно изменились. Вот что, товарищ Раджапов, я бы вам советовал идти домой и продолжать свою работу.
Раджапов почувствовал облегчение, точно он все это время карабкался на большую гору, нависал над пропастью, обдирал ногти, полз по острым камням. Все кончилось разом. Весело зазвонил телефон.
— Вас ждет начальник. Вторая дверь налево. До свидания, Риза Валеевич.
За дверью Раджапов передохнул, вытер платком лицо: «Но не может быть, он ошибся? У него удивительно доброе лицо. Может быть, он пожалел меня? И все остальное скажет начальник?»
В коридоре было просторно и тихо. Раджапов для чего-то долго вытирал ноги о мягкую подстилку. Наконец постучал.
— Войдите!
Раджапов вздрогнул, замешкался — перед ним стоял Тагир Кахарманов. Он улыбался. Раджапов не успел даже поздороваться.
Кахарманов, держа его руку в своей, говорил:
— Не будем вспоминать о прошлом, доктор… когда-нибудь, только не сейчас. Если бы я знал, что вы беспокоитесь… Да, скажу пока не забыл: большое вам спасибо за сына. Моя жена часто вспоминает вас. Говорит: «Возьму сына и пойду к доктору благодарить его». Ее удерживает только несмелость.
— А ваша смерть? Ведь в те годы в газетах писали, что вы умерли?
— Когда из госпиталя позвонили и сообщили, что я умер, кто-то сразу же поторопился связаться с редакцией газеты. А все выяснилось только тогда, когда главный врач был арестован. Вы знаете, между прочим, он сильно лютовал на вас. Он сказал: «Все раскрылось только из-за того мямли», то есть из-за вас. Ну ладно, оставим все это. Перейдем к вашему новому «преступлению».
— Как?
— Вы обещали моему сыну: «Я тебя познакомлю со своим Вилем». И он ждет теперь. Не сдержали своего слова, доктор. В этот выходной я жду вас в гости. Согласны?
Раджапов засмеялся.
— Согласен, спасибо…
ТОСКУЮ Стихотворение в прозе Перевод Р. Кутуя
Удивительные, душистые цветы чужой стороны. Я вдыхаю их аромат. Я вдыхаю, но мне все равно не хватает воздуха — спазмы в горле. Тихий запах полыни с родного поля исцелил бы меня.
Тоскую, сильно тоскую по тебе, Родина моя.
Я из чистых ключей, из глубоких колодцев пью ледяную воду. Я пью, но не могу утолить жажду. По вольной Волге, широкому Дону, быстрой Арагве и светлому Диму я тоскую. Тоскую по их родной воде — только глоток, только глоток из устоявшегося лугового озера я пил бы, как редкое вино.
Я тоскую, сильно тоскую по тебе, Родина далекая.
Я шел через Карпаты. Я у финляндских озер отдыхал, но не видел ничего вдохновеннее Казбека, величественнее Эльбруса, легче белых чаек на родных озерах ничего не встречал.
Разве повторима твоя красота, Родина моя?
Я прохожу через деревни, города чужой стороны. Я иду в Берлин. Букеты цветов несут мне дети. Седые старики прозрачное вино наливают мне. Девушки-чужеземки протягивают из корзин виноград и улыбаются, говоря:
— Ты нас от смерти спас. Иди к нам, красивый парень. Нашим гостем будь. Останься с нами…
Но я не могу улыбаться — их вино не опьяняет меня, их улыбки не согревают меня, и я продолжаю дальше свой путь. Я будто вижу веселые, с рассыпающимся гомоном праздники в далеком доме, когда даже усталые ноги танцевать идут от легкого вина. Я будто вижу тонких девушек, и они согревают меня, смеющиеся дети согревают меня.
Я гордо иду — я в чужбине победителем, не пленником прохожу. Для меня распахнуты ворота каждого двора, любые двери для меня открыты. Но я не войду в них. Я думаю о святом доме своей земли. Я спешу к нему, к его порогу. Я знаю, дорога к дому лежит через Берлин — и я спешу туда, чтоб никогда не было мучительного расставания с Родиной.
Ярость закипает во мне, нестерпима тоска по родному краю, и я запеваю:
Я пою. Мы выходим на площадь. Девушки польки поздравляют нас, хорошие песни поют нам, но моя душа далеко — я по своей Красной площади тоскую, я из дома присланные письма читаю. Друзья и родные мои спрашивают меня:
— Скучаешь ли?
Сердце сжимается. Я отвечаю:
— Тоскуешь ли? — спрашиваете. Разве можно не тосковать.
Истосковался, сильно истосковался по тебе, Родина моя.
Любовь к тебе окрыляет меня, возвышает меня, приближает к тебе.
Где, как не на чужбине, открываешь вдруг, затосковав, что нет для человека дороже единственной Родины, священнее ее.
Чем больше тоскую, тем острее тосковать хочется. Грусть настолько сильна, что верю в возвращение.