— Марья, к тебе! — зычно гаркнул Саша и с удивительной для его комплекции ловкостью совлек с Караваева плащ, чудом ничего не сокрушив в тесной прихожей. — Присоединяйся, застолье только началось.
— Я, собственно… — начал Караваев неожиданно севшим голосом, но тут из кухни появилась Маша.
В расшитом серебряными узорами черном платье, в блескучих каких-то бусах на белых обнаженных плечах, она возникла в дверном проеме, словно королева, только в руках у нее были не держава и скипетр, а селедочница и соусник. Одарив Сашу щедрой улыбкой, она приветствовала Караваева словами:
— Молодец, что пришел. Дела делами, а старых знакомых забывать негоже. Это Денис, бывший мой одноклассник.
— Мы уже познакомились, — величественно кивнул Саша и распахнул дверь в комнату. — Пошли, примем посильное участие в скромной трапезе и умеренном возлиянии.
«Вернулся муж из командировки…» — пронеслось в голове Караваева традиционное начало едва ли не каждого второго анекдота, рассказываемого в мужской компании. Он положил букет на заваленную одеждой гостей тумбочку для обуви и шагнул вслед за Сашей.
Грохот музыки, раскаты смеха, волны сизого табачного дыма обрушились на Караваева. Замелькали лица, протянутые руки, кто-то подал ему тяжелый стакан из переливчатого хрусталя, кто-то крикнул: «Опоздавшему кубок Большого Орла!»
— Не пьянства поганого ради, а дабы не отвыкнуть и здоровья для! — прогромыхал, перекрывая прочие шумовые эффекты, Саша.
Караваев под чей-то шепоток: «Пей до дна, пей до дна» — опустошил стакан. Его усадили, подсунули тарелку с какой-то снедью. «Вернулся муж из командировки…» — снова вспомнилось ему. «Моряк из морей вернулся домой…» — Роберт Льюис Стивенсон. Вот так-то. Вот и все.
Картавил, хрипел, визжал импортный магнитофон. Угасал и вновь вспыхивал разговор за столом, время от времени взрываясь раскатами смеха. Саша гремел тостами: «За тех, кто в море!», «За нас, любимых!»… Караваев что-то ел, с кем-то чокался, что-то пил, а в глазах его стояли мраморно-белые Машины плечи и ее щедрая улыбка, адресованная не ему. И неожиданно в памяти его всплыл разговор, тот самый, в ходе которого он как бы между прочим, но совершенно серьезно предложил Маше выйти за него замуж. Он говорил о том, что обстоятельства вынуждают его на три-четыре года уехать работать в Салехард, и если она согласится поехать с ним, то осчастливит его на всю жизнь. А Маша слушала и улыбалась. Одобрительно, обнадеживающе, согласно, радостно — так, во всяком случае, ему казалось. А на самом деле… На самом-то деле улыбка эта была маской человека, слушающего не собеседника, а самого себя. «Ах, обмануть меня не трудно, я сам обманываться рад…» Да и не хотела она меня обманывать, просто так уж получилось… Но почему? Ведь он любит ее, и она…
— Денис! Ты что нос повесил, Денис? Пошли лучше потанцуем!
Тощая наштукатуренная девица, давно уже не сводившая с Караваева налитых хмелем глаз, поднялась из-за стола и потащила его за собой. Места для танцев в комнате решительно не было, но это ее не смутило. Затолкав Караваева в единственный пустой угол за секретером, она прижалась к нему костлявым, нескладным телом и жарко зашептала в самое ухо:
— Ну на что тебе эта Манька? Ну, подумаешь, мяса у нее белые! Она ж без мужика не может, ей хоть кто, а ты ее всерьез принимаешь. Слышь?! Ты не тушуйся, главное! Ты ж орел! На тебя любая девка, как рыба на блесну. Ты только слово скажи, хоть куда с тобой пойду… — Девица совсем повисла на Караваеве, и тот со щемящей тоской подумал, что зря Маша подослала к нему эту утешительницу, не нуждается он в подобных «утешениях», а идти ему некуда, да и ехать куда-либо теперь незачем…
Музыка внезапно оборвалась — кто-то выключил магнитофон. Саша потребовал тишины и громогласно объявил:
— А теперь песня наших дедов! Игореша, ставь!
Зашуршала, зашелестела заезженная, допотопная пластинка, полилась дрожащая от старости мелодия, и Вадим Козин запел сладким тенором:
Караваев приподнял девицу за локти и осторожно поставил в сторонку, освобождая проход.
* * *— Эй, дядя, ты чего здесь потерял?
— Так, кое-что. — Караваев недружелюбно взглянул на любопытного мальчугана.
— Дядя, а вдруг я нашел то, что ты потерял? — не унимался мальчишка.
— А что ты нашел?
— Нет, ты прежде скажи, что потерял.
Караваев на мгновение задумался, а потом честно признался:
— Перстень я потерял. Очень дорогую для меня вещь.
— Дорогую? А папа сказал, что он не серебряный, а из какого-то сплава.
— Ты… Ты правда его нашел? Слушай… Это действительно не серебро, но я очень дорожу этой вещицей. Ее мне подарил один человек… На память. И как талисман, понимаешь?..
— Понимаю. Сейчас я вам его принесу. Вы только стойте здесь и никуда не уходите. А на нем осьминог изображен, да?
— Медуза Горгона, — ответил Караваев по привычке.
— У-у-у… — уважительно протянул мальчишка и убежал, оставив Караваева стоять над высохшей лужей.
Он собирался обшарить здесь все еще вчера, но Маша с Сашей не выходили из дому, а копаться в грязи, зная, что они в любой момент могут застать его за этим занятием, Караваев решительно не мог. Однако сегодня утром они наконец укатили куда-то на стареньком «форде», и Караваев принялся за розыски. Он ковырялся здесь уже больше трех часов, и если бы не мальчишка…
— Вот ваше колечко. — В раскрытой ладони словно из-под земли выросшего мальчугана посверкивал перстень с изображением циньлянина.
— Спасибо, друг. Что за него хочешь? — Караваев вытащил бумажник, ловко извлек из него хрустящую сотенную бумажку. — На, попроси отца, чтобы велосипед тебе купил.
— Ну вот еще. — Малец покраснел и попятился. — Так берите, оно же ваше. Да больше не теряйте, не всякий ведь вернет…
— Больше не потеряю.
Караваев взял перстень, мальчишка вздохнул с облегчением и побежал куда-то по своим делам.
— Теперь-то уж не потеряю, — повторил Караваев, внимательно осмотрел перстень и надел на безымянный палец левой руки.
* * *Перстень снова был с ним, однако радости Караваев не ощутил. Мгновенная вспышка ее после встречи со славным мальчишкой угасла, и на Караваева навалилась беспросветная тоска. Собственно, не так уж и нужен был ему этот перстень. Хотя подгонка и настройка каждого такого прибора с учетом индивидуальных особенностей владельца требовала определенного времени и могла производиться только на Базе, ничего трагического в потере его не было, и напрасно Караваев надеялся, что, найдя перстень, обретет спокойствие.
Легче не стало — стало, быть может, еще тяжелее, еще безнадежнее. Окружающий мир как-то вдруг, в одночасье, потерял свою многоцветность: тусклыми сделались лица, зелень и небеса, и даже солнце словно подернулось серой пленкой. И звуки сделались глуше. Будто накрыли весь многозвучный мир огромной пуховой подушкой, из-под которой изредка доносятся лишь хриплые гудки машин да скрежет трамваев. Словно кто-то разом взял и все светлое и радостное волшебным карандашом из жизни вычеркнул. «Ампутация души — вот как это называется», — уныло думал Караваев, сидя в кресле посреди своей заставленной всевозможными приборами комнаты и тупо глядя в стену перед собой.
С тех пор как нашелся перстень, прошла неделя. Сначала Караваев бодрился, звонил приятелям, которыми успел обрасти за годы пребывания на Земле; чтобы убить время, болтался после работы по Невскому, сходил в ЦПКиО, даже на какую-то дурацкую комедию себя загнал, но облегчения не испытал. Пусто, уныло и серо было вокруг, и Караваев махнул на все рукой. Не пошел на работу — вообще перестал выходить из дома. Для разнообразия напился и, отчаянно рыдая, жаловался старенькому телевизору на свою разбитую жизнь. Взялся налаживать пищевой синтезатор — приз за успешную адаптацию, — повозился немного во внутренностях чудо-агрегата, да так и оставил разобранным пылиться на столе, поскольку было ему абсолютно все равно, что есть и что пить. Начал заполнять пробелы в мнемоотчете для пересылки на Базу, но бросил и это. Ни о чем, кроме Маши, думать не мог, и, как ни старался отвлечься, все его мысли стремились к ней. Ее образ преследовал Караваева во сне и наяву, и в конце концов он начал подозревать, что в нем самом что-то разладилось. Ему то и дело вспоминались ее плечи, руки, глаза, они возникали как наваждение. Ее запах, ее голос слышались ему всюду, раздражали, сводили с ума, заставляя скрежетать зубами и плакать по ночам. Можно было, конечно, стереть всякую память о ней — не такая уж сложная штука частичная амнезия, но вся беда в том, что пойти на это Караваев не согласился бы даже ради спасения жизни. Любое воспоминание о Маше причиняло ему боль, однако боль эта была в то же время его единственной горькой радостью. Без нее просто не имело смысла существовать дальше.
Бездумное верчение перстня в руках натолкнуло Караваева на другую мысль: что, если попробовать на время вернуться в тело циньлянина — не взглянет ли он тогда на все случившееся с ним другими глазами? Одно дело, когда о покинувшей его женщине тоскует мужчина, и совсем другое — когда те же чувства испытывает осьминогообразное существо. Есть в этой ситуации что-то комичное, а некоторая доза здорового смеха, хотя бы даже над самим собой, — это как раз то, что ему сейчас нужно…
Караваев выбрался из кресла и, расчистив пространство посреди комнаты, включил волновой преобразователь. На пульте замигали индикаторы. На табло засветился сигнал готовности. Караваев расслабился, стараясь думать о чем-нибудь приятном. Перед его внутренним взором возник пологий песчаный берег моря, колышущиеся на ветру невысокие сосенки. Вдоль кромки воды навстречу ему идет молодая статная женщина в черном декольтированном платье. Маша. Машенька…
— О, черт, опять она! — Караваев дернулся, сильно потер лицо ладонями. Ладонями?! Да ведь он должен был превратиться в… В чем дело? Накопители энергии заряжены, преобразователь энергии работает на полную мощность. Перстень… Караваев поднес руку к пульту. Перстень дает сигнал форсированного режима работы. Этого не может быть!
Караваев посмотрел в зеркальную дверцу платяного шкафа и перевел взгляд на свои руки. Вот так дела! Он остался человеком, несмотря на то что преобразователь уже выдал порцию энергии, достаточную, чтобы превратить человека по меньшей мере в дюжину циньлян…
В отчаянии Караваев обхватил голову руками и тихо застонал. Этого не могло быть, и все же… Эти приборы не ломались, не разлаживались. Сигнал, подтверждающий выброс энергии, налицо… Значит, дело не в приборах, а в нем самом? Что-то изменилось в нем, что-то мешает перевоплощению? До сих пор ни о чем подобном слышать ему не доводилось, хотя… Быть может, это и есть воспетая поэтами так называемая «волшебная сила любви»?..
Караваев долго сидел неподвижно, и в голову ему лезли самые мрачные мысли. Жить как человек с такой нестерпимой болью, с такой тоской по Маше он не может, это совершенно ясно. Забыть о ней он тоже не может, да и не хочет. Кстати, еще неизвестно, сумеют ли приборы циньлян вытравить из его мозга память о ней… Вернуться на Базу, чтобы превратиться там в подопытного кролика? Зачем? Чтобы там, неся в себе все ту же боль и тоску, ждать, когда его превратят обратно в циньлянина? Да не хочет он этого! Ничего он не хочет…
И снова виделись ему мраморно-белые Машины плечи, улыбался ее медовый рот… Снова и снова слышал он ее запах, ее голос, кожей ощущал ее прикосновения. И не было этому кошмару конца, не было от него спасения… Не было выхода у Иот-а-соя — Караваева. Впрочем, нет, один-то выход всегда есть у любого существа во Вселенной…
* * *— Осторожней, осторожней, не вывали. Правее, правее! — командовал маленький санитар своему крупногабаритному товарищу, который никак не мог развернуться в тесной прихожей. — А ты чего стоишь смотришь? Пособи!
Никита Степанович — слесарь из жилуправления, вызванный залитыми соседями Караваева, чтобы взломать дверь его квартиры, — неловко засуетился, подпихивая носилки.
— Да что с ним чикаться теперь-то? Всё уже… — пробормотал он, когда санитары наконец выбрались из полузатопленной квартиры.
— Это врачам лучше знать, может, и откачают, — отозвался плечистый санитар и задумчиво добавил: — И отчего это всякие происшествия обязательно на верхних этажах случаются, а? Да еще и лифтов понаделали — ни вдоль, ни поперек… Изобретатели! Походить бы им с наше, небось зареклись бы дурью маяться…
— Давай, Петя, шагай! — оборвал его маленький, и санитары затопали по лестнице.
— Как же, откачают его! Столько крови из себя выпустил, вода остыла… Нет, не очухается он, — подытожил Никита Степанович и покрутил перстень на пальце. Посмотрел на выпуклое изображение осьминога и подумал, что правильно сделал, прихватив эту вещичку. Во-первых, память о покойничке — не каждый день такое случается, а во-вторых, вроде как плата за работу, компенсация за переживания. Дверь-то он ломал? Ломал. Этого-то из ванны кровяной тащил? Тащил. А нервные клетки не восстанавливаются — это тоже принять в расчет надо…
— Послушай, ты в этой технике что-нибудь кумекаешь? — высунулся из комнаты молоденький милиционер. — Хочу, понимаешь, обесточить, а проводов нет. Что за система — ума не приложу. Может, так, ерунда какая, а может, ка-ак жахнет!
Предусмотрительно сунув руку с перстнем в карман спецовки, Никита Степанович заглянул в комнату:
— А ты пупочки-то понажимай, может, чемодан этот и выключится.
— Понажимай-понажимай, — сердито буркнул милиционер и осторожно тронул одну серебристую пупочку, потом другую. — Я вот нажму, а она вдруг ка-ак даст!
В похожем на чемодан приборе что-то загудело, и милиционер поспешно отдернул руку.
— Нет уж. Пусть в этом радиобарахле специалисты разбираются, а я… — Он обернулся, замер на полуслове и попятился. — Господи, что же это?
На месте, где минуту назад стоял слесарь в грязной, прожженной на локте спецовке, извивалось и корчилось что-то непотребное: то ли громадный змей, то ли осьминог.
— Да что же это такое?! — заорал милиционер дурным голосом, и крик его слышали, наверное, не только ближайшие соседи Караваева, но и жители окрестных домов.
1990 г.