ВМБ - Анатолий Азольский 2 стр.


Итальянская повариха помахала кому-то рукой и пошла на камбуз. Маркин начал спускаться вниз по круговому трапу, транспорт «Калабрия» укрупнялся, наконец потийской тверди коснулись подошвы ботинок, растоптав остатки мечтаний о женщинах.

Он плохо спал в эту ночь, чесался, вздрагивал, кожа, голова, белье — все казалось грязным; ранним-ранним утром понес простыни и наволочки к морю, бросил под накат волн, они отмывали их, били, как скалкою, о камни; песок и соль моря отбеливали грязно-желтое белье; такие процедуры проводил он ежемесячно, потому что нельзя было привыкать к этому городу, к этим людям, к этим обычаям. И такому же выполаскиванию и отбеливанию подвергал он себя, часами погружаясь в раздумья о том, зачем он живет и что такое жизнь, ни к каким выводам не приходя, но испытывая едкое удовольствие в этой бессмыслице.


Чего-то хотелось… Чего-то такого… Каких-то перемен… Маркин похудел. В свободные часы шел на пляж, зарывал в песок, добираясь до мокрости, литровую бутылку сухого вина и лежал до звезд, до проблескового огня на маяке, до последней капли… Недалеко от него снимали уютный домишко летчики полка амфибий на острове Палеостоми, после полетов они возвращались с бидончиком спирта, приглашали Маркина, рассказывали небылицы — о том, как, по пьянке заблудившись, приняли водохранилище Волго-Донского канала за Азовское море и сели, напугав рыбаков. Однажды присоединили к бидончику зелень с рынка, своих официанток с озера — и позвали для компании Маркина. Тот был настороже, помня о потийской болезни, и потихоньку, чтоб не обидеть, отодвигался от липнувшей к нему совсем молоденькой девчонки, которой вздумалось кормить его, как ребенка, с ложечки, приговаривая при этом: «А вот этот кусочек мы тоже проглотим… И этот…» Она норовила забраться к нему на колени, хвасталась тем, что родом из Ленинграда, и была такой простенькой и глуповатой, что вспоминался почему-то домашний халатик сестренки; на девицу эту имел виды сидевший у радиолы летчик, старший лейтенант, и Маркин с удовольствием уступил бы ее, но Тоня (так звали глупышку) проявила упорство и хитрость: когда Маркин, будто бы окосев, вышел из-за стола, чтоб улизнуть, она подстерегла его на улице и напросилась в провожатые, а у крылечка вдруг взмолилась:

— Да ты не бойся меня, не бойся!.. Вот, почитай! — и сунула ему, чуть ли не под самый нос, какую-то бумажку. Чтоб прочитать ее (уже стемнело), Маркину пришлось открыть комнату свою, впустить настырную девицу, зажечь свет. Бумага оказалась госпитальной справкой врачебно-санитарной комиссии при Управлении торговли Потийской ВМБ, и она удостоверяла: у Синицыной Антонины Федоровны, официантки столовой в/ч 54309, заразных болезней не обнаружено; прилагались и заключения врачей, начисто отрицавших у вольнонаемной Антонины Синицыной наличие венерических, кожно-венерических и легочных заболеваний, а также психических расстройств.

Весьма убедительный документ! Дата поставлена сегодняшняя, печать и штамп — подлинные, в доказательство чего Антонина Синицына стянула с себя платье и обмахалась им, поскольку было жарко — так жарко, что для освежения пришлось все остальное с себя тоже снять. Напуганный Маркин быстро выключил свет.

В половине восьмого утра он ее выставил — спешил в штаб на политзанятия (был понедельник). Встретил ее через несколько дней, шла она — на другой стороне улицы — с лейтенантом из стройбата, дружески помахала ему рукой — мол, извини, занята, но как только освобожусь… Он отвернулся, обиженный и даже оскорбленный, но не удержался, глянул вслед: кособокая, и никак не походила на стюардессу с «Калабрии», и не ленинградка она, подумалось, хоть, дуреха, и уверяет, что оттуда родом: не знает, где Русский музей… Ругая себя, весь вечер просидел он в клубе, два сеанса подряд с закрытыми глазами смотря фильм.

Проклятая база! Проклятый штаб, ни на минуту не удлинявший поводка, на котором дергался нетерпеливый щенок в чине лейтенанта. Отдых по уставу полагался дежурному после суточного бдения, но из Маркина выжимали последние капли; мрачный, недоверчивый, поднимался он по трапам кораблей, уходящих в море; кораблям запрещалась радиосвязь в видимости береговых постов, на кораблях надо было проверять позывные для флажных семафоров, обновлять таблицы условных сигналов.

Однажды навестил он такого же, как и он, неудачника, курсантом сидевшего на соседней скамье. Ныне его за какие-то грехи бросили на щитовую станцию, в охрану рейда, и робкое пожелание Маркина «посидеть поговорить» тот встретил открытой насмешкой, озлобленный тем, что мог лишиться — с появлением однокашника — скорбного погружения в одиночество, исключительное, только его постигшее и только ему посвященное.


Лето уже было в разгаре, однажды в полдень принял он дежурство и пятью часами спустя получил из Батуми вздорное и малопонятное сообщение. Звонил командир поста на мысе Гонио мичман Ракитин, и этот много чего испытавший служака с тревогою докладывал о военном транспорте «Николаев», который вышел из Батуми в Севастополь и только что начал флажками и светом передавать на пост странное донесение в адрес не кого-нибудь, а лейтенанта Маркина, поэтому-то Ракитин и принял решение: в журнал приема текст этого сугубо личного послания не вносить. Ракитин намекал также: и всем постам не следует засорять журналы сообщениями, не относящимися к оперативной обстановке. Известно ведь: использование средств связи в личных целях категорически запрещено!

Предосторожность оказалась не лишней. Текст послания начинался строчками из Блока, чтоб — уже через пост в Поти — продолжиться Сельвинским и еще кем-то. Неведомый Маркину офицер с «Николаева» изливал душу, флажный семафор выражал стенания по поводу быстротекущей жизни и погружался в воспоминания, уходящие в пушкинские времена. Когда транспорт удалялся от берегового поста на расстояние, недоступное глазу сигнальщика, стихотворные строфы обрывались, продолжение их как бы тонуло в волнах, зато следующий пост получал уже другого поэта, который дельфином выныривал из морских глубин. Сквозным чувством протянулась — от Батуми до Очамчири — одна идея: все — чешуя, все — мура, люди — семечки пожухшего и срезанного подсолнуха, но — все-таки! — мы люди уже потому, что сознаем это.

И вся галиматья эта шла на имя его, Маркина, и спасало его то, что было воскресенье, в штабе никого из начальства, только оперативный дежурный, а к нему все сообщения постов поступали через ПСОД, и поэма, к счастью, не запечатлелась ни в одном документе.

Наконец «Николаев» лег на курс к Феодосии, и посты о нем уже не докладывали. Из маленькой комнаты выглянул мичман Хомчук, всегда дежуривший с Маркиным и дававший ему правильные советы; мичман страдал излишним любопытством и безмолвно спрашивал: кто автор флажного донесения (подписи под семафором не было). Маркин позвонил в Севастополь, где о «Николаеве» знали больше, фамилии офицеров на транспорте этом ничего Маркину не сказали. Время шло, солнце уже подступало к закату, еще полчаса — и включатся теплопеленгаторные станции. Рваный текст Маркин склеивал так и эдак и наконец вспомнил: ноябрь прошлого года, Ленинград, гостиница «Европейская», последний день отпуска, знакомство в ресторане с забубенным штурманом, коньяк, заказанный в номер и принесенный смазливой горничной, длинная пьяная ночь, стихи, стреляющие в уши пробкою из шампанского…

Вспомнил — и притаился. Какая-то мысль родилась в нем, толкалась внутри и лезла наружу плодом, покидающим чрево.

Время — почти десять вечера по-московски. И в тот момент, когда солнце погрузилось в волны и на кораблях стали спускать флаги, Маркина пронзила мысль: в Батуми! Хоть на пару дней, хоть на сутки! Взять номер в гостинице, постоять под душем, выпить заказанный коньяк — и на набережную, под пальмы, в гомон толпы. Свобода на двое суток, свобода в оковах офицерской неволи, только тогда она будет желанной, а рабство — преодоленным. Всего двое суток в Батуми — и вольются свежие силы, и с ними легче дождаться ноября, перевода на корабль! И женщина там возникнет, не может не возникнуть! Настоящая женщина, не какая-то там кривоногая официантка со справкой! Как в Москве позапрошлым летом, в отпуске: он вымылся в душе, побрился — и тут же впорхнула женщина, с того же этажа, чем-то ей муж досадил, плакала, обнимая подвернувшегося лейтенанта, — и в Батуми такое может случиться, обязательно произойдет!

Туда, в Батуми!


Озаряющая идея! Лучезарная! Сладостная! Зовущая и устремляющая вперед, то есть на юг! Обещающая на батумской набережной молодую красивую женщину из Ленинграда или Москвы, которой в голову не придет запасаться справкой. Скромную — не настолько, однако, чтоб отклонить приглашение зайти в номер на рюмку коньяка.

Блестящая идея, ослепительная идея!

Туда, в Батуми!


Озаряющая идея! Лучезарная! Сладостная! Зовущая и устремляющая вперед, то есть на юг! Обещающая на батумской набережной молодую красивую женщину из Ленинграда или Москвы, которой в голову не придет запасаться справкой. Скромную — не настолько, однако, чтоб отклонить приглашение зайти в номер на рюмку коньяка.

Блестящая идея, ослепительная идея!

Но не ослепляющая. Потому что едва спасительная мысль засияла в Маркине, как он осторожно глянул направо, а затем налево: не догадался ли кто, о чем мечтает он, не подслушал ли? Справа — задернутое шторкою окошечко, через него суются донесения оперативному, слева — планшет у стены и дверной проем, за которыми мичман Хомчук и два матроса, доверять которым нельзя — как, впрочем, и никому в Поти. Ибо: офицер не имел права покидать место службы без разрешения на то начальника, в данном случае — командира базы. В феврале батумские патрули изловили двух потийских лейтенантов, решивших понежиться в этом городе, открытом всему миру, и приказ командира базы еще раз напомнил: никому не дано самовольно освобождаться от кандалов! «…без разрешения вышестоящего начальника покинули базу, в коей служили…» — вот в чем обвинялись приказом офицеры. Не шумная попойка с битьем посуды ставилась в вину, а — «без разрешения». А получить его было невозможно. Значит, надо бежать из Поти — да так, чтоб стража не заметила. И столь же скрытно вернуться в Поти. Причем глупо и опасно шататься по батумской набережной в офицерской форме. И по удостоверению личности номер в гостинице не возьмешь: потребуют отметки коменданта города. Нужен паспорт — чужой, разумеется. Наконец, каким видом транспорта прорваться в Батуми?

Включились теплопеленгаторные станции, доложили о сонме целей в прибрежных водах, радиолокация нашла быстродвижущийся объект у берегов Турции, на виду потийского поста почему-то застопорил ход тральщик, еще донесение — о водолазном боте в акватории Сухуми, но Маркин, поднимая телефонные трубки и переставляя макетики на планшете, поглядывал на отдельную карту города и порта Батуми… И суматошно рылся в сейфе. Одного взгляда на графики будущих дежурств было достаточно, чтобы понять: побегу из Поти благоприятствует отрезок времени от пятницы 30 июля до воскресенья 1 августа включительно. Именно в четверг 29-го ровно в полдень заступает он на дежурство, сдает его через сутки 30 июля. Затем отдых по уставу до утра 31-го. Если бы этот и следующий день были будничными, начальство нагрузило бы его разными поручениями, но по субботам и воскресеньям руководству не до него. Итого — ровно двое суток отпуска, отдыха, свободы. Не воспользоваться этой свалившейся с неба удачей — значит обречь себя на прозябание, ни в одном из следующих месяцев таких счастливых совпадений нет.

Дежурство, озаренное словом «Батуми» и семафорными строфами, завершилось неутешительным расчетом: перенестись в Батуми по воздуху невозможно, что и следовало ожидать, но исключалась и железная дорога. Местный поезд из Поти шел до станции Миха-Цхакая, где пересесть на экспресс Москва — Батуми можно было лишь раз в двое суток и в очень неподходящее время — в десять утра, и сменявшийся в полдень Маркин на поезд этот никак не попадал. Идущие же в Батуми теплоходы летом на ночевку в Поти не заходили, стоянка всего полтора часа поздним вечером, где-то около двадцати трех часов по-московски, но как раз 30 июля ни «Грузия», ни «Россия», ни «Украина», ни «Победа» в Поти не ожидались, расписание рейсов соблюдалось строго. «Украина», правда, швартовалась к морвокзалу вечером 29-го, в самые напряженные часы, когда дежурный, лейтенант Маркин то есть, прикован к планшету. Автобусы же из Поти ходили только по окрестным селениям.

Конец мечтаниям! Город как бы блокирован, в осаде. Обнесен колючей проволокой!

Но надо, надо вырваться на волю!


Немыслимые преграды! Неисчислимые препятствия! Которые надо преодолеть так, чтоб никто тебя не увидел и не услышал, и теперь все дни и ночи раззадоренный Маркин искал способ незаметного ухода из Поти, скрытного проникновения в Батуми, тайного пребывания в нем и не менее тайного, чуть ли не под покровом темноты, возвращения в Поти. Указать эту узкую, счастливую лазейку мог бы мичман Хомчук, но тот страдал излишним любопытством, удовлетворение которого могло пойти во вред Маркину; временами на лицо служаки, годящегося Маркину в деды, набегала добродушно-снисходительная усмешка строгого воспитателя, наперед знающего все наивные детские проказы безмозглых школяров. У мичмана уже пошаливало сердечко (что не мешало ему пить), да и желудок он, чистый хохол, подпортил грузинскими кушаньями. Часто в конце смены Хомчук широкой ладонью смахивал со лба пот, будто натрудился вдоволь на пашне. Хозяйственный мужик, цепкий, на чужой восточной земле обосновался прочно и на долгий век. Нажитое ценил, готов был драться за него — и потому доверять ему нельзя было.

Тральщики — базовые, рейдовые и эскадренные — почти ежедневно покидали Поти для контрольного траления, но кто из них вечером 30 июля ляжет на зюйд и пойдет в Батуми — неизвестно. Большие и малые морские охотники бригады ОВРа выскакивали по тревоге и без нее в море, но мало кому дано знать, какой из этих кораблей пришвартуется к батумскому причалу вечером 30 июля. Правда, среди этих немногих осведомленных были офицеры его выпуска, более того, одноклассники, почти родные люди, друзья. Они и шепнут ему, какой БО или МО понесет его, разрезая волны, в Батуми.

В размышлениях о часах и днях конца июля, о хаотических передвижениях кораблей базы, о жизни, которая возродится в нем после Батуми, — постепенно в лейтенанте Маркине вызрело поразившее его решение: ни в коем случае к друзьям за помощью не обращаться! Да, они были верными товарищами, он четыре года с ними грыз военно-морские науки в училище на берегу Невы. Эти честные парни никогда его не обманут. И тем не менее говорить им о Батуми — смертельно опасно. Им хорошо служится, они уже старшие лейтенанты, то есть вкусили некую сладость, они уверенно держатся на мостиках кораблей, их ждут новые должности, новые сладости — и поэтому они уже как-то иначе посматривают на выброшенного с эскадры друга, он им уже какая-то помеха, они уже тяготятся дружбою с ним, и, быть может, не по этой ли причине ему так хочется побывать в Батуми, оказаться там в полном одиночестве? К тому же (мысли Маркина огрублялись все более и более) сказать друзьям о Батуми — что доложить о том же командиру базы. Всегда среди офицеров есть такой, кто в устной или письменной форме оповещает руководство о настроениях и происшествиях. На боевые и вспомогательные корабли Военно-Морского Флота СССР рассчитывать не приходилось. Следовало полагаться только на гражданские суденышки. Было их — вокруг и около базы — множество, и ни одно из них флоту не подчинялось. Препятствия эти ожесточили Маркина. Походка его стала крадущейся, он всегда смотрел под ноги — не потому, что боялся провалиться в некую расщелину или ступить в коровьи лепешки, а опасаясь выдать себя затравленным взглядом, полыханием в зрачках сжирающего его огня. Идя по улице размеренным шагом обычного прохожего, он вдруг делал резкий скачок и перебегал на другую сторону, словно за ним погоня, от которой надо немедленно оторваться. Зоркость в нем развилась необычайная, он даже мог по одному взгляду на женщину определить, кипят ли в ее крови резистентно-пенициллиновые гонококки. Начальник штаба базы еще не притрагивался к ручке двери ПСОДа, а Маркин напрягался, чуя опасность, готовый отразить ее, чтоб ничто не помешало ему в полдень 30 июля благополучно сдать дежурство и несколькими часами спустя незаметно отбыть в Батуми. Вырваться из этого быта, который засасывает в грязь, в нечистоты, в неряшество: не стираны носовые платки, липкие носки комком валяются под кроватью, уже не тянет полежать у моря, поплескаться.

В эти полные ожидания и поиска дни столкнулся он с человеком, которого не раз видел издали: изящный, в прекрасно выглаженном кителе капитан-лейтенант этот мелькал в городе, и офицеры молча провожали его глазами, не хуля его, не пристыживая, лишь многозначительно переглядываясь, потому что Валентин Ильич Казарка (так звали офицера), ни разу не попав в комендатуру и вообще ни разу не появившись на берегу пьяным сверх меры, давно считался окончательно спившимся человеком; временами даже, по слухам, он щелчками сбрасывал чертиков с погонов; приговоренный за разные неизвестные мерзости к изгнанию с флота, он до приказа о демобилизации тянул лямку на военном буксире, куда командирами обычно назначали мичманов или главстаршин. Многие удивлялись обилию орденских планок на его кителе: у капитан-лейтенанта, оказывается, было богатое военное прошлое, хотя выглядел он чрезвычайно молодо. Прошлое это и препятствовало, видимо, приказу о демобилизации.

Назад Дальше