Мейстер Мартин-бочар и его подмастерья - Гофман Эрнст Теодор Амадей 2 стр.


— Ваше похвальное слово, — молвил Шпангенберг, — вполне справедливо. Великая вам честь, что вы так высоко цените свое ремесло, но не будьте нетерпеливы и послушайте, что я скажу вам еще! Что если бы за дочь вашу действительно посватался благородный дворянин? Ведь вы знаете, что когда ожидаемый случай происходит на самом деле, то мы часто видим вещи в ином виде, чем прежде.

— Ах! — воскликнул мейстер Мартин уже с горячностью. — Случись это, мне пришлось бы, как я уже говорил, учтиво поклониться и сказать: почтенный господин! если бы вы были бочаром и т. д.

— Постойте, постойте, — настаивал Шпангенберг, — я говорю, что если бы в один прекрасный день стройный красавец рыцарь, в богатой одежде, с блестящей, многочисленной свитой, соскочил с коня у ворот вашего дома и попросил вашу дочь в супруги?

— Желаю я, чтобы это случилось! — вскрикнул уже совершено вспыхнувший мейстер Мартин. — Увидели бы вы, какими затворами и болтами запер бы я свою дверь и как сказал бы незваному гостю: скачите дальше, господин рыцарь! Розы, как моя, цветут не для вас. Ведь вам нравятся мой погреб и золото, а дочку хотите вы взять в придачу! Скачите же дальше — и скатертью вам дорога!

Старик Шпангенберг весь вспыхнул при этих словах и, встав со стула, оперся обеими руками на стол.

— Ну! — заговорил он немного помедлив. — Еще один и последний вопрос! Если бы этот рыцарь был мой единственный сын? Если бы я, вместе с ним, вошел к вам в дом, то неужели бы вы и тогда заперли дверь и сочли нас искателями ваших денег и вина?

— Никогда! — отвечал мейстер Мартин. — Я учтиво пригласил бы вас к себе, угостил бы всем лучшим, что только есть в моем в доме, а что касается до моей Розы, то ответил бы так: «Если бы небу было угодно сделать вашего сына хорошим бочаром, то не было бы в мире человека, которого назвал я с таким удовольствием своим зятем, — а теперь…» Однако, послушайте, любезный барон! К чему смущать и сердить меня такими речами? Посмотрите, как расстроился наш веселый разговор! Как стаканы стоят неопорожненными! Оставим же в покое и зятя, и свадьбу моей Розы, и выпьем за здоровье вашего рыцаря, который, как я слышал, красавец хоть куда!

С этими словами мейстер Мартин поднял свой стакан, Паумгартнер последовал его примеру.

— Забудемте же, — воскликнул он — неприятный разговор, и да здравствует ваш рыцарь!

Шпангенберг отвечал с принужденной улыбкой:

— Вы, конечно, догадываетесь, что я пошутил и что разве только одна безумная любовь могла бы побудить моего сына позабыть свой сан и звание и искать союза с вашей дочерью, тогда как он может взять невесту из такого же благородного рода, к какому принадлежит сам. Но все-таки вы бы могли несколько поласковее ответить на мой вопрос.

— И в шутку и серьезно, — отвечал мейстер Мартин, — ответил бы я одинаково, если бы даже и в самом деле случилось это сказочное приключение с вашим рыцарем. Я тоже горд и имею на то причины, потому что вы сами признаете, что я лучший бочар в этих краях и, сверх того, смыслю в искусстве обходиться с вином. Я строго соблюдаю винный устав блаженной памяти императора Максимилиана; поступаю честно всегда и во всем и никогда не сожгу более одного лота серы, чтобы окурить внутренность моей двойной бочки, зная хорошо, что это может повредить вину. Впрочем, вы все это хорошо знаете сами, потому что пили мое вино.

Шпангенберг, заняв прежнее место, старался придать своему лицу более веселое выражение, а Паумгартнер заговорил о другом. Но как всегда бывает, что никакое искусство музыканта не может вызвать стройного аккорда из струн инструмента, один раз уже расстроенного, так и теперь никакой разговор не клеился между тремя стариками. Шпангенберг кликнул своих слуг и, недовольный, покинул дом мейстера Мартина, куда пришел в совершенно противоположном состоянии духа.

Предсказание старой бабушки

Мейстер Мартин чувствовал, однако, сам, что был немного виноват перед своим старым заказчиком, покинувшим его дом с таким огорченным видом. Не желая, однако, в этом сознаться, он сказал, обращаясь к Паумгартнеру, который тоже собрался уходить:

— Я, право, не знаю, что хотел сказать старый барон своей речью, а равно и то, почему он так рассердился.

— Послушайте, мейстер Мартин! — ответил Паумгартнер. — Вы, я знаю, честный, благочестивый человек и бесспорно заслуживаете общего уважения за ваши труды и богатство, дарованное вам Богом, но для чего говорить об этом самому и притом уже совсем не с христианским смирением? Еще утром, в собрании цеха, вы совершенно неуместно поставили себя выше всех прочих мастеров. Конечно, вы превосходите их искусством, но говорить об этом самому и притом им в лицо, значит только разжигать бесполезную зависть. А вечером? В словах Шпангенберга вы, конечно, не могли видеть ничего иного, как только шутливое желание испытать, до чего доходит ваша гордость. Подумайте же, как глубоко оскорбили вы почтенного старика, объявив, что в сватовстве всякого дворянина видите вы только посягательство на ваше богатство. И вы могли бы еще поправить горечь этих слов, если бы хоть немного спохватились, когда он заговорил о собственном сыне. Неужели вам трудно было ответить так: «О почтенный барон! Если бы сватом моей дочери явились вы с вашим сыном, то, конечно, при такой неожиданной высокой чести, я бы подумал». Сказав так, вы бы утешили старика, ничего не обещая; обида была бы позабыта, и он расстался бы с вами совершенно довольным и счастливым.

— Журите меня, журите! — сказал мейстер Мартин. — Я сам чувствую, что заслужил это, но что же прикажете делать? Слушая, как старик нес свои бредни, я не выдержал и не мог ответить иначе.

— А потом, — продолжал Паумгартнер, — к чему это безумное решение выдать вашу дочь непременно за бочара! Вы сами сказали, что предоставляете решить участь вашей дочери Господней воле, и вслед затем, с недостойным, греховным упрямством, кидаете вызов самому Господу, объявляя, в каком небольшом кругу людей допускаете выбор зятя. Ведь это может погубить и вас, и вашу Розу. Полноте, мейстер Мартин! Одумайтесь и бросьте эту нехристианскую гордость! Предоставьте решить это дело Божьей воле, которая уже, наверно, вложит в сердце вашей дочери добрые мысли.

— Ах, почтенный староста, — отвечал мейстер Мартин, заметно взволнованный, — теперь только я вижу, как дурно не договаривать до конца. Вы думаете, что одно уважение к моему ремеслу заставило меня принять неизменное решение выдать дочь мою только за бочара? Но это не так! Тут замешалась еще другая, тайная причина, и если на то пошло, то я вам ее расскажу, чтобы вы, уйдя, не бранили меня на ночь. Садитесь же и подарите мне несколько минут внимания. Здесь еще стоит бутылка вина, которую не допил расходившийся барон; вот мы ее и разопьем.

Паумгартнер, изумленный необычным доверительным тоном мейстера Мартина, и, полагая, что, верно, какая-нибудь действительно тяжелая тайна лежала у него на душе, охотно согласился. Старики уселись снова, и мейстер Мартин, выпив стакан вина, начал так:

— Вы знаете, почтенный староста, что моя добрая жена скончалась в родах несколько дней спустя после рожденья Розы. Тогда была еще жива моя старая бабушка, если только можно назвать живым человека, лишенного глаз, языка и не способного пошевелить ни одним членом. В день крестин Розы кормилица сидела, держа ее на руках, в комнате, где лежала старуха. Я был так убит вследствие смерти жены и вместе так обрадован рожденьем дочки, что, подавленный приливом чувств, стоял молча возле постели больной, завидуя ее состоянию, так как она была свободна от всякой земной скорби. Вдруг, всматриваясь в ее бледное лицо, я заметил, что она начала как-то странно улыбаться: померкшие глаза точно оживились, а легкий румянец вспыхнул на бледных щеках. Она потянулась, поднялась, точно под влиянием какой-то чудной силы на иссохших руках, и тихо, но внятно произнесла: «Роза! Милая моя Роза!» Кормилица подала ей ребенка, которого она, взяв на руки, стала медленно укачивать и вдруг (судите о моем изумлении) твердым и внятным голосом запела песню Ганса Берхлера, хозяина гостиницы Духа в Страсбурге:

И, кончив петь, она положила ребенка возле себя на постель, а сама, воздев руки к небу, начала дрожащими губами шептать молитву, о чем можно было догадаться по ее просветленному лицу. Тихо, тихо потом склонилась она на подушки, и, когда кормилица подошла взять ребенка, грудь ее поднялась, глубоко вздохнула — и жизнь отлетела с этим вздохом.

И, кончив петь, она положила ребенка возле себя на постель, а сама, воздев руки к небу, начала дрожащими губами шептать молитву, о чем можно было догадаться по ее просветленному лицу. Тихо, тихо потом склонилась она на подушки, и, когда кормилица подошла взять ребенка, грудь ее поднялась, глубоко вздохнула — и жизнь отлетела с этим вздохом.

— Замечательно, — произнес Паумгартнер, когда мейстер Мартин кончил свой рассказ, — но я не вижу, какое же может иметь отношение песня старой бабушки к вашему твердому намерению выдать Розу только за бочара?

— Помилуйте! Что же может быть яснее? — возразил мейстер Мартин. — Понятно, что старуха, исполненная пророческого духа перед смертью, указала, что должно случиться с Розой, если она хочет быть счастливой. Жених с вещицей, которая принесет в дом богатство, радость и счастье, кто же это может быть иной, как не искусный бочар? Где струится сладкий напиток, как не в винной бочке? А когда вино начнет бродить, шуметь и пениться, не сами ли ангелы возмущают его весельем по Божьему велению. Поверьте, я хорошо понял, что старая бабушка прочила Розе в женихи искусного бочара, а потому пусть на том и останется.

— Признаться, мейстер Мартин, — молвил Паумгартнер, — вы по-своему толкуете предсказание старой бабушки! Что до меня, то я никак не могу согласиться с вашим объяснением и остаюсь при прежнем мнении, что вопрос этот следует предать воле Божьей и сердцу вашей дочери, которая, поверьте, не ошибется в выборе.

— А я, — нетерпеливо перебил мейстер Мартин, — тоже остаюсь при прежнем мнении, что зятем моим может быть и будет только искусный бочар.

Тут уже Паумгартнер совсем рассердился, однако, удержался и сказал, вставая:

— Уже поздно! Мы довольно выпили и поговорили. Продолжать то и другое, кажется, бесполезно.

Выходя из дверей, они увидели молодую женщину с пятерыми детьми, из которых младшему было не более полугода. Бедная женщина плакала навзрыд. Роза, расспрашивавшая ее о чем-то, поспешно обернулась к пришедшим и сказала:

— О Господи! Валентин умер, и вот его жена с детьми.

— Как! — воскликнул мейстер Мартин пораженный. — Валентин умер! Ах бедный, бедный! Подумайте, — обратился он к Паумгартнеру, — это был мой лучший подмастерье и по честности, и по ремеслу. Недавно он тяжело ранил себя при обделке большой бочки. Рана пошла все хуже и хуже, у бедняка сделалась лихорадка, и вот он умер в лучшей поре сил и здоровья!

Бедная вдова между тем горько жаловалась, что теперь ей самой приходится умирать с детьми от нужды и голода.

— Как! — сказал мейстер Мартин. — Твой муж ранен на моей работе, а я оставлю вас без куска хлеба? За кого же ты меня принимаешь? С этого дня ты и дети твои принадлежат к моей семье. Завтра, или когда хочешь, мы похороним твоего бедного мужа, а затем переезжай со всеми детьми в мой дом у городских ворот, где моя мастерская и где я каждый день работаю с моими подмастерьями. Там ты будешь заниматься хозяйством, а мальчишек твоих я воспитаю как собственных сыновей. Да и старика отца твоего перевези тоже. Он в свое время был добрым бочаром, и, если не может больше рубить и обтесывать доски, то будет, по крайней мере, обстругивать обручи. Одним словом, он должен жить вместе с нами.

Не поддержи при этом мейстер Мартин бедную женщину, она, от избытка благодарности, почти без чувств упала бы к его ногам. Старшие ребятишки повисли на полах его платья, а двое младших, которых взяла на руки Роза, так тянулись к нему ручонками, точно поняли его слова. Старый Паумгартнер, отирая невольно катившиеся слезы, схватил руку мейстера Мартина и, сказав растроганным голосом:

— Мейстер Мартин! На вас невозможно сердиться, — отправился к себе домой.

Как познакомились молодые подмастерья, Фридрих и Рейнгольд

На прекрасном, открытом со всех сторон пригорке, покрытом свежей зеленой травой, лежал красивый молодой человек, по имени Фридрих. Солнце уже взошло, и только алое пламя полыхало на горизонте. Вдали совершенно отчетливо был виден славный имперский город Нюрнберг, расстилавшийся в долине и смело возносивший свои гордые башни в вечернем сиянии, которое своим золотом обливало их верхи. Молодой человек, положив одну руку на лежавшую возле него дорожную котомку, мечтательно смотрел на открывавшийся перед ним вид. Сорвав несколько цветов, он бросил их по направлению к городу, и светлые слезы заискрились в его глазах. Наконец, подняв голову, он простер руки вперед, как бы желая обнять мерещившийся ему милый образ, и запел звучным голосом:

Кончив песню, Фридрих достал из котомки кусок воска, разогрел его своим дыханием и начал искусно лепить прекрасную розу с множеством лепестков. Занявшись этой работой, он стал опять напевать вполголоса строфы своей песни, не замечая, что за ним уже давно стоял какой-то статный молодой человек и внимательно смотрел на его работу.

— Послушайте, приятель, — заговорил наконец незнакомец, — я редко видел, чтобы кто-нибудь умел так хорошо делать подобные вещицы.

Фридрих вздрогнул и быстро обернулся, но, увидев, какое искреннее добродушие сквозило в глазах юноши, он немедленно успокоился и отвечал с улыбкой:

— Стоит ли обращать внимание на такой вздор, которым занимаешься только от скуки в дороге!

— Ну, — продолжал незнакомец, — называть вздором так изящно и верно с природой сделанный цветок может только настоящий художник. Вы доставили мне двойное удовольствие. Сначала меня поразила ваша песня, которую вы так верно спели на манер Мартина Гошера, а теперь я не меньше удивляюсь вашему таланту в лепке. А куда вы думаете дойти еще нынче?

— Цель моего странствия, — отвечал Фридрих, — перед нами: я иду в имперский город Нюрнберг. Но солнце уже зашло, и потому я думаю переночевать в первой деревне, а завтра рано утром пущусь в путь и успею прийти в Нюрнберг к обеду.

— В самом деле? — радостно воскликнул молодой человек. — Ну, значит, у нас одна дорога, потому что я тоже иду в Нюрнберг. Переночуем в деревне вместе, а завтра отправимся дальше, а теперь поговорим еще немножко.

С этими словами молодой человек, которого звали Рейнгольдом, сел на траву возле Фридриха и затем продолжал:

— Не правда ли, вы должно быть литейщик или золотых дел мастер? Я догадываюсь об этом по вашему искусству в лепке.

Фридрих смущенно опустил в землю глаза и ответил:

— К сожалению, вы считаете меня гораздо выше, чем следует. Я просто занимаюсь бочарным ремеслом и иду поступить в подмастерья к одному известному нюрнбергскому мастеру. Теперь вы станете меня презирать, узнав, что вместо искусства литья, я только наколачиваю обручи на бочки и бадьи.

Рейнгольд в ответ громко засмеялся и воскликнул:

— Я стану вас презирать за то, что вы бочар? Да я сам тоже бочар!

Фридрих с удивлением уставился на Рейнгольда и не знал, верить или нет его словам, так как, и по платью, и по всей наружности молодого человека, очень трудно было принять его за странствующего бочара. Его черный, сшитый из тонкого сукна и обложенный бархатом камзол, нарядный воротник, широкая, короткая шпага, берет с длинным развевающимся пером выдавали скорее богатого купца, чем ремесленника, а открытые, благородные черты лица заставляли предполагать даже еще более высокое происхождение. Рейнгольд, заметив сомнения Фридриха, быстро развязал свою дорожную котомку, вытащил оттуда бочарный струг с ножом и, показывая их своему новому товарищу, воскликнул:

— Ну вот смотри и не сомневайся, что я тебе точно товарищ по ремеслу. Я знаю, тебя вводит в заблуждение мое платье, но я родом из Страсбурга, где бочары богаты и одеваются не хуже дворян. Прежде я, также как и ты, думал заняться чем-нибудь другим, но теперь ремесло бочара для меня милее всех, с тех пор, как я возлагаю на него кое-какие надежды. Не то же ли самое и с тобою, товарищ? Но что это значит? Лицо твое подернулось недовольством, точно облаком, и ты стал смотреть как-то невесело! Песня, которую ты пел, звучала желанием любви и счастья, но в ней слышались слова и выражения, точь-в-точь подслушанные у меня, и мне кажется, я догадываюсь о всей твоей истории! Доверься мне, приятель, и поверь, что мы останемся в Нюрнберге добрыми друзьями, несмотря ни на что.

Назад Дальше