Хьюстон, у нас проблема - Катажина Грохоля 11 стр.


Извините.

Мне не хотелось особо стараться. Я наблюдал, как Маврикий набирает обороты, включает обаяние, сыплет комплиментами: такие чудесные девушки, как вы, наверняка могут, должны, думают, знают, считают…

Зеленая приняла его игру: а откуда ты знаешь, что мы чудесные? А может, совсем наоборот… а может быть, мы вовсе не такие уж чудесные… наверно, ты не знаешь, с кем имеешь дело… вы, наверно, часто так сидите и ждете, а мы вот нет…

Маврикий встал, принес новые коктейли, все начинало двигаться в правильном направлении.

Марта бы никогда в жизни так себя не вела.

Я вовремя остановил себя, напомнив, что вообще-то она поступила значительно хуже.

После третьего коктейля девушки расслабились, Глядящая даже засмеялась искренне, когда Маврикий рассказывал свой коронный и неизменный в течение четырех лет анекдот о летающих рубанках, а Зеленая начала оказывать мне знаки внимания.

Иногда лучшим способом привлечь к себе внимание женщины является безразличие, я довольно часто пользовался этим приемом.

Глядящая теперь только иногда поглядывала на дверь, скорее для вида, как бы выполняя задание – чтобы мы ничего «такого» себе не подумали. Маврикий пригласил Зеленую на «Мамбу намба файв», и она даже весьма неплохо двигалась на этих своих немыслимых каблуках, а когда они вернулись за стол, легонько толкнул меня в плечо:

– А теперь мы вместе с Иеремиашем сходим за выпивкой.

Я встал неохотно – я уже понимал, о чем пойдет речь.

– Старик, девочки уже готовы, я бы с Эвкой замутил, ты же можешь с этой Изой, ну будь человеком, не порти, блин, вечер, отличные девочки, я тебе говорю.

Если бы мне выбирать – я бы выбрал Эвку, но ладно, надо признаться самому себе, что вполне может быть и та, другая, имени которой я не запомнил.

– Легко идет, а может, от этого дети получатся? – Маврикий толкнул меня шутливо в плечо, и мое только было воспрявшее либидо моментально скукожилось. На слово «дети» мои сперматозоиды реагируют всегда одинаково – прячутся.

– Ну, может быть, все-таки нет, – ответил и заказал четыре джина с тоником. Один могу и выпить, мир вокруг станет приятнее.

– Теперь ты платишь, старик, – предупредил решительно Маврикий. – Говорю тебе, одна хорошая ночка – и ты и думать забудешь о Марте. Они же все одинаковые!

Как будто я о ней думаю!

Я про себя поблагодарил друга за то, что он вернул меня к мыслям об уже не существующей женщине и о моей неудавшейся жизни, но решил все же расправить крылья.

Девушки были симпатичные и не выглядели так, будто ищут себе мужа, не говоря уже о детях. Мимолетная связь, приносящая удовольствие обеим сторонам, – в этом нет ничего плохого или грешного, нет причин для рассуждений, а что было бы, если. Я целых четыре года даже не думал о других женщинах. Конечно, на улице я оборачивался вслед симпатичной девушке – это нормально, но ни разу, ни на секунду я не чувствовал потребности переспать с кем-то – а случаев подходящих было хоть отбавляй.

«Ты можешь это сделать, – повторял я про себя, неся напитки к столику. – Ты можешь это сделать».

За нашим столиком сидели наши девушки.

А еще – двое накачанных парней.

– Это Томек, а это Иеремиаш, а это Боджо, а это Маврикий, – защебетала Глядящая, прижимаясь к плечу высокого блондина.

Понятно. Они были уже легкой добычей – и охотники, разумеется, нашлись быстро.

Мне это не понравилось.

– Эти ребята вам не мешают? – Маврикий смотрел сверху на парня, который радостно тискал его девушку.

– Да нет, они просто опоздали, – ответила довольная Зеленая и прижалась к брюнету, который был на целую голову выше Маврикия.

– А Иеремиаш и Маврикий работают в кино, – сообщила она серьезно и рассмеялась переливчато.

Боджо или Томек – я не понял пока, кто из них кто, – посмотрел на нас выразительно и сказал:

– Но моя девочка ведь не купилась на это, правда?

– Ну что ты!

– Господа, сколько я вам должен? – парень залез в карман куртки – красивой, кожаной – и вынул оттуда черный кошелек. Он нас, вероятно, воспринимал как официантов.

А я чувствовал себя как коровья задница.

– За счет заведения, – ответил Маврикий и поставил два коктейля, которые тащил, перед брюнетом с легким поклоном: – Развлекайтесь.

* * *

Мы с Маврикием распрощались довольно быстро.

Вечер был еще ранний, но ни у него, ни у меня уже не было желания продолжать. Выйдя из клуба, мы с ним рассчитались – расходы поделили пополам. Снова сотни как не бывало.

– Глупые бабы, – коротко подвел итог Маврикий. – Еще пожалеют.

Я жалел, что дал Маврикию себя вытащить. И мечтал только об одном – рухнуть спать.

Завтра меня ожидал трудный день, потому что в понедельник всегда бывает много вызовов. Я уже договорился с четырьмя клиентами, и мотаться мне предстояло исключительно много: один вызов на Праге, потом монтаж антенны – на дальнем Урсинове, потом – взбесившийся пульт на Урсусе, а потом подключение оборудования на Мокотове. Специально в таком порядке, чтобы человеку было потруднее. Целый день езды.

Домой я пошел пешком. Мороз стал поменьше, во второй половине марта должно быть уже тепло… долгая какая зима в этом году, целыми днями вожу свою задницу в машине, прогулка мне на пользу. Я шел мимо магазинов, глазея на витрины. Зоомагазин на продажу, потом шикарные шмотки, обувь, какие-то телефоны, индийский магазин, я был там с Мартой, а теперь я один и вполне счастлив быть один… ночной круглосуточный магазин, я один на всем белом свете или как? Пусто – всех с улиц будто корова языком слизала. А нет, из кинотеатра «Фемина» высыпалась толпа…

Надо было идти в кино.

Целый вечер псу под хвост.

Я ускорил шаг, пара километров для сохранения хорошей формы – я теперь буду делать это каждый день. Я иногда хожу в тренажерный зал с Толстым, но не могу сказать, что это мое любимое занятие.

Дома я был около одиннадцати, голодный как волк.

Выяснилось, что у меня нет никакой еды, – просто шаром покати.

Я заказал пиццу, включил телевизор. Вот больше всего мне нравится, что я могу теперь заказывать себе пиццу, причем такую, какую люблю я, а не такую, «которую любят оба».

И не слышать при этом:

– Зачем пицца?

– То есть тебе уже не нравится, как я готовлю?

– Ты же не знаешь, что они туда кладут, какая-то ветчина с истекшим сроком годности, мясо неизвестного происхождения…

– Ну ладно, заказывай, но только такую, которую сможем есть оба…

И заканчивалось все, черт возьми, на диване, с отвратительной вегетарианской пиццей, без малейшего намека на мясо, потому как «отношения требуют компромиссов». С моей стороны, разумеется.

Неудачник!

Никаких компромиссов! Никогда больше!

Я заказал большую гавайскую с двойной ветчиной, с добавлением салями и сосисок, грибов и с острым соусом. Наконец-то я могу есть что хочу! С большим содержанием насыщенных и ненасыщенных жиров, с холестеролом и без брезгливых комментариев непорядочной женщины, которая четыре года водила меня за нос.

* * *

Проснулся я в два перед телевизором.

Живот у меня был переполнен, на экране какая-то девица на фоне фотообоев с изображением морского дна уговаривала меня, чтобы я из букв «к, ш, о, к, а» составил слово и позвонил – и тогда выиграю тысячи. Разумеется, если угадаю слово. И конечно, если мне удастся дозвониться. Дозвониться раз, другой – и каждый раз слышать, что, к сожалению, старик, ты неудачник, попробуй еще раз, ведь это стоит всего-то пару злотых, я знаю – мы с Толстым как-то раз пытались. Интересно, неужели в этой стране кто-то до сих пор ведется на это и звонит? Девушка нагибается к камере, смотрит зазывно, поглаживает себя по бедрам, по попке, по груди и искушает: звони, звони, угадай, постарайся, в этот раз у тебя точно получится, это же не трудная загадка.

А мне хочется блевать.

Что ж мне так плохо-то?

Наверно, от того, что я запил пиццу водопроводной водой, а не пивом. Хотя от этого вроде никакого свинства быть не должно.

Я просто устал.

Я валюсь в постель, и какое счастье, что никто мне с укором не скажет:

– Ну ты же ведь не ляжешь спать грязный?

Вообще-то я работаю на кабельном…

Сияние

Прямо рядом с маминым домом, на большом газоне, который отделял наш дом от соседнего (там до войны была вилла, но войны она не пережила), росла липа, прекрасная, толстая, старая, она, наверно, помнила и Первую мировую войну, и войну тысяча девятьсот двадцатого года, а может быть, даже, будучи еще совсем молоденькой липкой, липкой-подростком, застала и Ноябрьское восстание. Она была и правда большая. Сбоку от нее на этой заброшенной маленькой полянке рос еще и довольно крупный жасмин, он был похож на домик, полный птиц, но я больше всего любил смотреть на эту липу. Поскольку окна моей комнаты выходили на юго-запад, солнца в ней было много, даже зимой комната была наполнена солнечным светом, и только летом благодаря липе у меня было свежо и прохладно.

Липа первой выпускала несмелые, робкие листочки, потом густела, в комнате тогда появлялась приятная полутень, а потом она расцветала как сумасшедшая – и что у нее в кроне тогда делалось! Миллионы пчел, осы, шершни, мухи, мушки – все они танцевали вокруг нее днем и ночью. По ночам уличный фонарь освещал с одной стороны нижние ветки, и с заходом солнца вся эта неугомонная братия засыпала, и прилетали ночные бабочки, чтобы наслаждаться в одиночестве.

Сколько я себя помню, к стволу липы был прибит скворечник, покосившийся от старости, в который, несмотря на близость к шумной улице, всегда селились птицы. То синички, то воробьи. А у меня было прекрасное место для наблюдения за ними – мое собственное окно.

Сквозь ветки липы я смотрел на улицу, особенно когда покуривал, а покуривать я начал уже в лицее. Нужно было бдить, чтобы не пропустить мать, идущую с работы, и не дать ей поймать меня за этим нехорошим занятием.

Мир, если смотреть на него сквозь ветки и листья, был какой-то другой, более таинственный, более богатый, более цветной. В листьях отражался свет фонаря, капельки дождя переливались на них всеми цветами радуги.

Помню, однажды зимой я вдруг понял, что живу совсем не так, как надо, прозрел – и тогда наконец забросил старые радиоприемники, которые до двенадцати лет были моей самой большой страстью.

Я проснулся утром – а за окном не было моей липы. В том месте, где она росла, стояло нечто, даже слегка похожее на то, что было там накануне, но в то же время оно было совершенно другим – другим настолько, что невозможно даже описать.

За окном стояло белое дерево.

Белое от корней до верхушки, до каждой самой малюсенькой веточки. Белым был скворечник, кора, белым был даже обрывок веревки, который свисал с одной из толстых веток с давних времен, но виден был только зимой.

Солнце освещало верхнюю часть кроны дерева, и она искрилась и переливалась, серебристо-белая, как будто кто-то собрал тысячи крошечных серебряных шариков и старательно укрыл ими каждый уголок, заполнил каждую трещинку в коре и оклеил каждый, самый маленький выступ каждого сучка.

Я стоял как зачарованный, не в силах оторвать глаз от этой картины. На белую ветку присели две синички, демонстрируя свои желтенькие грудки, и эти два небольших цветных пятнышка были как будто из другого мира.

Белое дерево сияло и искрилось. Даже тень от нашего дома, который постепенно медленно врастал в землю, казалась мне белой, а дерево сверкало в солнечных лучах миллионами бриллиантов чистейшей воды.

И, если не считать птиц, не было больше никаких цветов на свете: ни коричневого, ни черного, ни серого.

Это было торжество белого цвета, торжество абсолюта.

Я стоял и стоял у окна.

Раза четыре входила матушка и интересовалась, все ли со мной в порядке, – но в то утро меня невозможно было от этой картины оторвать.

И в этот день я понял, что стану кинооператором.

Никогда раньше я не видел в жизни такого чуда.

И этот день, это утро определило всю мою будущую жизнь.

На четвертом году учебы, когда было создано наше «Хреновое братство», я решил ее отблагодарить и снять о ней фильм.

Замечательный пожилой оператор, который с нами занимался, рассказывал нам о кино Рыбчиньского, и рассказывал необыкновенно.

Что Збышек Рыбчиньский был гениален. Что он привел электронику в кинематограф, придумал High Definition, всю систему. После учебы он работал на Киностудии документальных фильмов в Лодзи и снял по заказу Госкино Польши фильм о Лодзи. Но Збышек Рыбчиньский всегда оставался Збышеком. Он обещал, что сделает, – и сделал.

По-своему.

Он взял тележку, на которой молочники развозили тогда бутылки с молоком, приделал к ней спереди камеру «Синефон», чтобы она снимала покадрово, возил эту тележку везде, где только можно было, и время от времени нажимал пуск. Щелк, щелк, щелк – и заглядывал во всякие закоулочки, калитки, грязные дворики, учреждения, каморки, проехал таким образом всю Лодзь. А закончил фильм наездом камеры на стену. И на этой стене расцветает красное пятно, постепенно заполняя весь экран.

Никто еще ничего подобного не делал.

Он смог показать все: этих мрачных, угнетенных людей, нищету, убогость, безнадежность.

Комитет партии обалдел, фильм вызвал страшный скандал, следующий, разумеется, отправился на полку.

Потом Збышек уехал, а еще потом получил «Оскар».

До сих рассказывают, что получать «Оскар» он явился с сигаретой в зубах и его не хотели пускать на красную дорожку, ведущую в зал. Не знаю, сколько в этом правды, но эта история запала мне в память.

Наверно, я просто хотел быть как Збышек.

* * *

Когда я был на третьем курсе, оказалось, что пустующую полянку между домами кто-то купил. Она относилась к Жолибожу, место козырное, поэтому желающих было пруд пруди, кто-то положил на нее глаз – и город продал этому «кому-то» землю.

Через пару месяцев уже было известно, что здесь будет построен маленький отель, совсем маленький, но шикарный, полянка на Жолибоже стоит миллионы, а отель – еще дороже. Старые жильцы были встревожены, но с другой стороны, такой отель мог еще выше поднять престиж нашей улицы.

А для моего дерева это означало смертный приговор.

Поэтому я решил снимать «Липу».

Я установил камеру на подоконнике, чуть под углом, чтобы в кадре помещалось все дерево вместе с этим кошмарным скворечником и кусочек улицы.

Это было не так легко, потому что окно бликует.

Я включал и выключал камеру по часам. Если коротко – то утром, днем, вечером, ночью, в полдень, в самый полдень. И в 15.10 на всякий случай.

Почти целый год я снимал свою липу и ее жизнь, как всегда буйную и насыщенную. Я поставил себе будильник. Я снимал липу, как никогда и ничего не снимал в своей жизни. Она цвела, как обычно, совершенно не подозревая о той участи, которая ее ожидала.

* * *

Однажды (я был тогда с Баськой в Закопане) позвонила матушка и сказала, что надо что-то делать, потому что приехали рубить дерево.

Я тогда действительно испугался, что умру. Камера не была включена, а смерть дерева мне обязательно нужно было снять – на этом был основан весь мой фильм!

Я спокойно проинструктировал матушку по телефону, что и где надо нажать, чего не трогать ни при каких обстоятельствах – под страхом смертной казни, как все это сделать аккуратно, чтобы не свернуть камеру, а потом вскочил в ночной поезд до Варшавы, оставив в Закопане взбешенную до безумия Баську, которая поняла, что я полный идиот.

Я так нервничал во время этой поездки из Закопане в Варшаву, что не мог сомкнуть глаз даже на минуту. На вокзале я взял такси и всю дорогу подгонял бедного таксиста, так что он в конце концов не выдержал, повернулся ко мне и сказал, что нормальные люди не уезжают, когда у них жена рожает. Хотя в тот раз речь шла скорее о смерти, а не о рождении.

Я успел на два последних дня жизни моей липы.

Ее убивали по частям. Сначала – нижние ветки, потом суки повыше. Подъехал тяжелый грузовик с подъемником, в нем приехали двое мужиков с бензопилами. Липа становилась все худее, все меньше, все лысее, все короче… Ветки сыпались на землю с треском, прекрасное здоровое дерево встречало свою смерть с необыкновенным достоинством.

А камера все это записывала.

Я стоял и смотрел. С самого начала и до конца. Наверно, первый и последний раз в жизни я плакал, как мальчишка, как ребенок. Матушка вошла было в комнату, но я гаркнул на нее – никто не должен был видеть меня в таком состоянии.

Остались две ветки… одна… остался только пень, невысокий, и он все меньше, меньше, меньше…

Пенек.

Солнце садилось.

Потом подъехал экскаватор, высоко поднял ковш, опустил – и вырвал корень.

Осталась только яма.

У меня все болело.

Я подошел к камере и выключил ее. Может быть, я повел себя непрофессионально, может быть, нужно было еще хотя бы пару дней снимать – сделать такой «the day after», но это было бы непорядочно по отношению к дереву.

Липа умерла – и моя «Липа» в этот момент должна была закончиться.

Материалы я смог начать отсматривать только через пару недель. Чего там только не было, люди добрые!

Весна, лето, осень, зима.

Писающий под деревом пес – и писающий под деревом мужик.

Целующаяся пара – я узнал Анетку с первого этажа, и подтягивающая штаны девчонка-подросток, люди, ковыляющие мимо, – соседка матери пани Ядзя с мужем.

Дети, кидающие камни в скворечник, и женщина, которая снимает с ребенка грязный подгузник и, оглядевшись по сторонам, кидает его в кусты.

На улице и «Скорая помощь», и пожарная машина, и катафалк, и красный «Порше».

Люди, старые и молодые, дети спешат в школу, веселые студенты возвращаются с экзаменов.

Назад Дальше