— Вам лучше знать. Если верить генуэзцу, экипаж «Никлаасбергена» — человек двадцать с чем-то плюс шкипер и штурман. Кроме него, все — голландцы и фламандцы. Не исключено, что в Санлукаре возьмут на борт еще нескольких испанцев с грузом. А в нашем распоряжении — одна ночь.
— Значит, человек двенадцать-пятнадцать, — быстро прикинул в уме капитан. — Тех, кого я смогу подрядить за это золото, справятся…
Ольямедилья уклончиво повел плечом, давая понять: то, с чем должны будут справиться люди Алатристе, его не касается.
— Ваша команда должна быть готова накануне. Поплывете вниз по реке до Санлукара, с тем чтобы оказаться там под вечер… — Счетовод утопил подбородок в воротнике, словно соображая, не забыл ли чего. — Я отправлюсь с вами.
— Далеко ли?
— Видно будет.
Алатристе взглянул на него с нескрываемым удивлением:
— Едва ли там пойдет речь о бумаге и чернилах…
— Это не важно. Мне поручено оприходовать груз после того, как судно будет в наших руках, и доставить его по назначению.
Алатристе незаметно усмехнулся. Трудно было представить себе этого письмоводителя среди ухорезов и сорвиголов, которых он собирался подрядить на захват парусника, однако не возникало сомнений, что Ольямедилья ему не доверяет. При таком количестве золота искушение прибрать к рукам брусочек-другой слишком велико.
— Считаю нужным напомнить, — сказал счетовод, — что в случае неудачи вас ждет петля.
— А вас?
— А может, и меня.
— Вам вроде бы платят жалованье не за то, чтобы вы ходили на абордаж?
— Жалованье мне платят за то, чтобы я исполнял свои обязанности.
Мошка перестала барахтаться, но Ольямедилья не сводил с нее глаз. Наливая себе еще вина и поднося стакан ко рту, капитан заметил, что собеседник перевел взгляд на него и с интересом рассматривает два шрама у него на лбу и левую руку, стянутую полотняной тряпицей, под которой скрывался свежий ожог. И болел он, можно не сомневаться, чертовски. Потом счетовод насупился: казалось, ему не дает покоя некая мысль, но он не решается высказать ее вслух.
— Я вот все думаю… — произнес он наконец. — А что бы вы стали делать, если бы ваш поступок не произвел на генуэзца впечатления?
Алатристе посмотрел на улицу; сощурился на солнце, отражавшееся от беленой стены, отчего лицо его стало еще более непроницаемым. Перевел глаза на мошку, потонувшую в вине Ольямедильи, поднял свой стакан и ничего не ответил.
V. Вызов
Перед Аламедой в лунном сиянии вырисовывались так называемые «Геркулесовы столпы» высотой в две алебарды. А за ними — насколько глаз хватал — тянулись заросли вяза, и в сплетении ветвей тьма была еще гуще. В этот час здесь, между изгородями, водоемами и ручьями, уже не катились кареты с элегантными дамами, и не гарцевали, горяча коней, севильские кавалеры. Слышалось лишь журчание воды, и порой где-то вдалеке тревожно завывал на луну пес. Я остановился перед одной из этих могучих каменных колонн и прислушался, сдерживая дыхание. Во рту было так сухо, словно его хорошенько протерли песком, а кровь с такой силой стучала в висках и на запястьях, что казалось — вся она, до капельки, отхлынула от сердца. Вглядываясь во тьму, я выпростал из-под епанчи рукоять шпаги, вместе с кинжалом оттягивавшей книзу ременный пояс и тяжестью своей отчасти снимавшей тяжесть с души.
Потом оправил нагрудник из буйволовой кожи, который я с тысячью предосторожностей позаимствовал у капитана Алатристе, покуда он вместе с доном Франсиско де Кеведо и Себастьяном Копонсом ужинал, попивая вино и вспоминая Фландрию. Я же, сославшись на нездоровье, покинул сотрапезников, дабы привести в исполнение все задуманное в течение дня, а именно — тщательно вымылся, надел чистую рубаху, ибо не исключал возможности того, что по завершении дня какой-нибудь обрывок ее окажется в моем теле. Капитанов колет был мне велик, так что благообразия ради пришлось поддеть под него старую грубошерстную куртку, верно служившую мне в бытность мою мочилеро. Наряд мой завершали истертые замшевые штаны, пережившие осаду и взятие Бреды — они недурно защищали бедра от ударов клинка — шнурованные башмаки с гетрами и суконный берет на голове. Разглядывая свое отражение в одном из медных котелков, я пришел к выводу, что изготовился скорее к бою и походу, нежели к любовному свиданию. Однако живой уродец лучше мертвого красавчика.
Наружу я выбрался как можно более незаметно, скрыв шпагу и нагрудник под епанчей. Заметил меня один лишь дон Франсиско, который издали послал мне улыбку, продолжая оживленный разговор с Алатристе и Себастьяном, сидевшими, по счастью, спиной к двери. Оказавшись на улице, я оправил всю свою амуницию и направился к площади Св. Франциска, а оттуда, выбирая самые малолюдные улочки, выбрался к пустынной Аламеде.
Впрочем, не так уж она оказалась пустынна. Под вязами раздалось ржание мула. Я взглянул в ту сторону и, когда глаза мои привыкли к темноте, различил очертания кареты, стоявшей возле каменной чаши фонтана. Осторожно двинулся к ней, ведомый слабеньким свечением фонаря с замазанными краской стеклами, и, шагая с каждым следующим мгновением все медленней, добрался наконец до подножки.
— Добрый вечер, солдат.
Едва лишь прозвучал этот голос, как мой собственный мне изменил, а рука, сжимавшая эфес, задрожала. А может, это вовсе не ловушка? Быть может, Анхелика меня и вправду любит и приехала сюда во исполнение своего обещания? На козлах виднелся силуэт мужской фигуры, а вторая помещалась на запятках — двое безмолвных слуг охраняли фрейлину ее величества.
— Приятно было убедиться, что ты не трус.
Я снял берет. В немощном свете едва можно было различить обивку кареты и золото волос Анхелики. Забыв про все опасения, я поставил ногу на откинутую подножку. Нежный аромат окутал меня, как ласкающее прикосновение, — это был аромат ее кожи, и я подумал, что за счастье вдохнуть его можно и жизнью рискнуть.
— Ты пришел один?
— Да.
Последовало молчание. А когда Анхелика вновь заговорила, в голосе ее мне почудилось удивление:
— Ты либо очень глуп… — произнесла она. — Либо настоящий кабальеро.
Молча — слишком переполняло меня счастье, чтобы осквернять его словами, — я смотрел на нее и видел, как поблескивают в полутьме ее глаза. Потом дотронулся до атласа ее платья.
— Вы ведь сказали, что любите меня…
И вновь наступила тишина, нарушаемая лишь ржанием мулов. Я слышал, как кучер, успокаивая их, слегка пошевеливает вожжами. Лакей на запятках оставался безмолвной тенью.
— Правда? — Она будто припоминала слова, прозвучавшие утром в Алькасаре. — Ну, значит, так и есть.
— А я люблю вас, — объявил я.
— И потому пришел сюда?
— Да.
Она придвинулась ко мне. Богом клянусь, я чувствовал на лице прикосновение ее локонов.
— В таком случае ты достоин награды.
С бесконечной нежностью она провела ладонью по моей щеке, а потом на мгновение прильнула мягкими свежими губами к моим губам. И тотчас отшатнулась в глубину кареты.
— Это только первый платеж, — прошептала она. — Сумеешь остаться жив — взыщешь остальное.
Повинуясь ее краткому приказу, кучер щелкнул бичом. Карета тронулась и покатила. А я остался стоять, как громом пораженный, в одной руке держа берет, а пальцы другой недоверчиво прижимая к губам, на которых еще горел поцелуй Анхелики де Алькесар. Сорвавшаяся со своей оси вселенная закружилась передо мной, и прошло еще немало времени, прежде чем ко мне вернулась способность рассуждать здраво.
Тогда я оглянулся и увидел несколько темных силуэтов.
Они вышли из-под деревьев, из плотной тьмы. Семь темных фигур в плащах и шляпах приближались так неторопливо, словно времени у них в запасе было сколько угодно. Я почувствовал, как под буйволовой кожей покрываюсь гусиной.
— Черт возьми, мальчишка-то один, — произнес кто-то из них.
И без пресловутой рулады тирури-та-та я мгновенно понял, кому принадлежит этот голос — не позванивающий, а сипловато поскрипывающий металлом. Черта помянул тот, кто стоял ко мне ближе остальных: эта тень казалась самой длинной и самой черной. Остальные окружили меня и как будто пребывали в нерешительности, не зная, что им со мной делать.
— Такую сеть — да на одного малька… — вновь раздался тот же голос.
И от прозвучавшего в нем пренебрежения кровь моя вскипела, а мужество ко мне вернулось. Обуревавший меня страх пропал бесследно. Эти рыбаки, может, и не знали, что им делать с попавшимся к ним в сети мальком, он зато весь день провел в приготовлениях к тому, что наконец произошло. Любой, даже самый неблагоприятный поворот событий, был по сто раз взвешен, обдуман и учтен мною. Я был готов. Разумеется, хотелось бы успеть исповедаться и причаститься по всей форме, но вот как раз для этого времени не оставалось. А раз так, я отстегнул пряжку епанчи, глубоко вздохнул, перекрестился и обнажил шпагу. Жаль, жаль, с грустью думал я, что капитан Алатристе не видит меня в эту минуту. Ему было бы отрадно знать, что сын его друга Лопе Бальбоа принял смерть как подобает
— Вот что… — сказал Малатеста.
И не договорил, потому что я сделал выпад. Острие моего клинка, пройдя буквально на волосок от итальянца, угодило ему в плащ. Я успел нанести еще один рубящий удар, прежде чем отпрянувший итальянец потащил шпагу из ножен. Но вот раздался зловещий посвист, и сверкнуло лезвие, а Малатеста сделал второй шаг назад, чтобы избавиться от плаща и стать в позицию. Чувствуя, что упускаю последнюю возможность, я встал потверже и предпринял новую атаку: со всем неистовством, однако не теряя головы, обманул противника ложным выпадом в голову, переложился и вернулся к тому, с чего начал, рубанув сплеча, да так удачно, что если бы не шляпа, душа Гвальтерио Малатесты тотчас унеслась бы в ад.
Итальянец отшатнулся, споткнувшись и звучно выбранившись сквозь зубы на родном языке. Тогда, смекнув, что исчерпал все те преимущества, которые дарует внезапность, я развернулся на месте, описав кончиком шпаги полную окружность, и оказался лицом к лицу с прочими действующими лицами — оправившись от первоначального замешательства, они теперь уже сбрасывали с плеч плащи и подступали поближе весьма бесцеремонно. Было ясно как божий день — которого, кстати, больше мне увидеть не доведется, — что песенка моя спета. Но уроженца Оньяте так просто не прикончишь, лихорадочно думал я, выхватывая левой рукой кинжал. Итак, семеро на одного.
— Я сам, — одернул своих приспешников итальянец.
Выставив клинок, он неуклонно надвигался на меня, и я знал, что доживаю последние мгновения. И вместо того, чтобы, приняв оборонительную позицию, встретить его атаку — как поступил бы человек, по-настоящему поднаторелый в обращении с холодным оружием, — я сделал вид, будто отступаю, а потом, сложившись пополам, вдруг прыгнул к нему на манер ополоумевшего зайца, тщась пропороть Малатесте живот. Шпага моя рассекла только воздух, итальянец непостижимым образом оказался у меня за спиной, а из прорехи, проделанной его клинком на плече моего колета, лезло рядно поддетой под него куртки.
— Это по-мужски, мальчуган, — одобрил меня Малатеста.
В голосе его слышались разом и восхищение, и ярость, но я уже безвозвратно миновал точку, в которой слова хоть что-нибудь да значат, и теперь мне было уже плевать и на ярость, и на восхищение, и на пренебрежение. А потому промолчал и развернулся к нему для последней схватки, как, бывало, капитан Алатристе: ноги чуть согнуты в коленях, шпага в правой руке, кинжал — в левой, дыхание глубокое и ровное. Вспомнились и его слова: «Когда знаешь, что сделал все, чтобы избежать смерти, можешь помирать спокойно».
Однако грохнул пистолетный выстрел, и вспышка его вдруг осветила темные силуэты, взявшие меня в кольцо. Не успел еще осесть наземь один из них, как грянуло и сверкнуло вторично, и я увидел капитана Алатристе, Копонса и дона Франсиско де Кеведо, которые, будто из-под земли выросши, приближались со шпагами в руках к месту происшествия.
Господь свидетель, все было именно так, как было. Ночная тьма наполнилась криками, звоном и лязгом. Двое уже валялись на земле, а вокруг меня восемь человек, взмахивая плащами, оступаясь и спотыкаясь во тьме, так что узнать своих я мог только по изредка вырывавшемуся возгласу, сцепились в смертельной схватке. Покрепче перехватив шпагу, я двинулся напрямик к тому, кто оказался поближе, и весьма решительно, сам удивляясь, до чего же легко это вышло, всадил добрый кусок отточенной стали ему в спину. Всадил, извлек, раненый, вскрикнув, обернулся — тут я и понял, что это не Малатеста — и наотмашь сверху вниз рубанул меня шпагой. Кинжалом я парировал удар, но он был так хорош, что рассек защитные кольца на рукояти и больно задел мне пальцы. Спрятав поврежденную руку за спину и выставив шпагу, я повел атаку, почувствовал, как по моему колету скользнул вражеский клинок, локтем прижал его к боку — и сделал выпад. На этот раз острие моей шпаги вошло так глубоко, что, не устояв на ногах, я повалился на поверженного противника. Занес кинжал, чтобы добить его, но он уже не шевелился, а из горла его рвался хрип, как бывает, когда человек захлебывается собст венной кровью. Придавив коленями его грудь, я высвободил шпагу и вновь бросился в схватку.
Теперь силы были примерно равны. Копонс — я узнал его по росту — теснил своего противника, который отмахивался шпагой, изрыгая страшнейшую брань, вдруг сменившуюся болезненным стоном. Дон Франсиско, с удивительным проворством ковыляя на своих кривых ногах, дрался сразу с двумя наседавшими на него. А чуть поодаль, у каменной чаши фонтана, отыскавший итальянца Алатристе скрестил клинки с ним. Их фигуры и шпаги четко выделялись на залитой лунным сиянием воде. Бой покуда шел с переменным успехом: финты следовали за ложными выпадами, сменяясь разящими ударами. Малатеста, как я заметил, отставил до лучших времен прибаутки и не высвистывал свою руладу: ночь выдалась такая, что тратить силы на подобные роскошества не приходилось.
… Рука у меня с непривычки ныла и немела. Удары сыпались градом, я отступал и отбивался как мог, а мог, как видно, недурно, если все еще был жив. Однако я боялся, что мой противник загонит меня в один из прудиков — я знал, что они где-то близко у меня за спиной, — хотя, спору нет, лучше вымокнуть в воде, чем в крови. Покуда я решал для себя этот трудный выбор, Себастьян Копонс, уложивший своего противника, обернулся к моему и заставил его драться на Два фронта, уделяя, впрочем, больше внимания арагонцу, действовавшему как машина, нежели мне. Я решил воспользоваться этим и, проскользнув за спину врага, подколоть его. Однако в намерении своем не преуспел: со стороны госпиталя Господней Любви, из-за каменных колонн, замелькали фонари, раздались голоса, выкрикивающие: «Именем короля!»
— Стража… — между двумя выпадами процедил Кеведо.
Первым бросился бежать тот, кого атаковали мы с Себастьяном; за ним в мгновение ока скрылся противник дона Франсиско. Трое остались лежать на земле, четвертый, жалобно стеная, уползал в чашу деревьев. Подойдя к фонтану, мы обнаружили, что капитан, еще со шпагой в руке, стоит неподвижно и смотрит вслед скрывшемуся во тьме итальянцу.
— Нам тоже засиживаться резона нет, — молвил дон Франсиско.
Свет и голоса меж тем приближались; альгвазилы продолжали выкликать свое «Ни с места, именем короля!», однако не слишком торопились, опасаясь нелюбезного приема.
— Как Иньиго? — спросил капитан, все еще глядя туда, где исчез Малатеста.
— Жив-здоров.
Только тогда Алатристе обернулся ко мне. По крайней мере, мне показалось, что в слабом лунном свечении блеснули его устремленные на меня глаза.
— Никогда больше так не делай, — сказал он.
И я пообещал, что больше так делать не буду. Потом мы подобрали валявшиеся на земле шляпы и плащи и бегом покинули Аламеду.
Много воды утекло с тех пор. Всякий раз, попадая в Севилью, я направляю свои стопы в эту самую Аламеду, которая за прошедшие годы совсем почти не изменилась, и стою там, предаваясь воспоминаниям. На жизненной карте каждого человека отмечены места, сыгравшие в судьбе его особую роль, — таким местом стала для меня Аламеда, вместе с подвалами Толедо, равниной у стен Бреды или полем Рокруа. Но и среди них Аламеда-де-Эркулес стоит особняком. Фландрия сильно способствовала моей возмужалости: я и сам не знал этого, покуда в тот вечер в Севилье не оказался со шпагой в руке и лицом к лицу с итальянцем и его присными. Анхелика де Алькесар и Гвальтерио Малатеста, сами того не предполагая, великодушно помогли мне постичь эту истину. Узнал я тогда, что куда легче драться, когда чувствуешь рядом плечо товарища или взгляд любимой женщины: тут прибудет тебе и сил, и отваги. Трудно стоять во тьме одному, имея в союзниках лишь совесть да честь. Трудно, когда нет надежды и не ждешь награды.
Длинной оказалась эта дорога. Никого из помянутых в моей истории уже давно нет на свете — ни капитана, ни Кеведо, ни Гвальтерио Малатесты, ни Анхелики де Алькесар — и лишь на этих страницах могу я воскресить их, воссоздать въяве и вживе. В памяти моей запечатлены их тени — ненавистные или бесконечно милые, — неотъемлемые от кровавого, чарующего и грубого времени, в котором навсегда пребудет для меня Испания моей юности, Испания Диего Алатристе. Теперь голова моя седа, а в отчетливых воспоминаниях перемешаны поровну горечь с отрадой, и я разделяю с ними особенную усталость. И с годами усвоил я еще и то, что за ясность мысли платить приходится безнадежностью и что жизнь испанца всегда была неспешной дорогой в никуда. Проходя этой дорогой, многое тратил я, но кое-что — приобрел. А теперь, свершая свое земное странствие, которое для меня длится бесконечно — порою мне кажется, что Иньиго Бальбоа не умрет никогда, — я обладаю смиренной покорностью воспоминаний и молчания и понимаю наконец, почему все герои, вызывавшие в ту далекую пору мое восхищение, были героями усталыми.