Антиутопия (сборник) - Владимир Маканин 14 стр.


Все они, в первый же свой день, дали в отдел кадров поименную подписку, что условия знают и три года продержатся: детей не будет. (Иначе по закону им надо дать жилье, а жилья нет.) Но женщины иногда, конечно, «подзалетают». И, если они как-то зазеваются, не сделав вовремя аборт, рождается ребенок. Как быть дальше?.. А дальше комендант этого каменного барака-общежития, хромой, кривоногий монстр по фамилии Стрекалов, относит ребенка по-тихому в один из тех домов, где растут дети без матерей. Разумеется, это не порядок, это не разрешается. Но у Стрекалова уже давние, установившиеся связи. (Хотя и ничем не обеспеченные. Он просто ходит и ходит целый день. Он клянчит в одном месте, в другом, в третьем – бранится, уламывает, уговаривая с характерным простецким нажимом: «Ну, бери! бери!. чо жмесси!» – и в конце концов ребенка пристраивает.) Отплатить за принятого малыша или малышку ему нечем. Доводов тоже никаких. Но ведь настырен и напирает – бери!.. «Да уж не твои ли это дети?» – смеются над ним в детских домах. Там и без него (без его приноса) полно детей, взятых у пьющих матерей или у матерей, севших в тюрьму. (Или у одиноких и вдруг погибших при родах.) «Да уж мои», – мрачно отвечает Стрекалов.

Стрекалов, это известно, подл. В одном из лучших детских домов, что в районе метро «Пролетарская», Стрекалову выговорили – он должен надевать чистую рубашку, хотя бы руки получше вымыть, ребенка, мол, из таких рук у него не примут. Стрекалов унес ребенка, ушел лицом мрачен. Уже через неделю на элитарный детдом обрушилась ревизия, вызванная подлой жалобой – одной из тех пронзительных жалоб, к которым как раз и прислушиваются в силу их особенной простоты выражений (пишут уборщицы или костлявые малооплачиваемые посудомойки, кому нечего терять): «У детишков воруют. Детишков оберегите».

Устроив ребенка и записав, где он теперь и как, Стрекалов возвращается. Кривоногий, хромой, он медленно шкандыбает по улице, приближаясь к одноэтажной каменной общаге. Он отдает матери голубенький с пометкой листок о ребенке. «Не потеряй!» – говорит он сурово. И та благодарит, сыплет слова, мол, ясно, не потеряю. И конечно же через время куда-то закладывает листок, часто в книгу. Потом перекладывает его в другое место, забывает где и какое-то время листок, спохватившись, ищет. А потом уже и не ищет.


В воскресенье, едва светает, Стрекалов уже на ногах: он идет выгонять мужчин на работу по уборке вокруг общежития. Смести грязь с дорожки, убрать мусор, а если зима – сгрести снег. Он настырен и тут: торопит, гонит их, сонных.

– Эй, вы!.. Вставай, вставай! – орет он (и по матери их, по матери!).

Женщина вспылила, чего язык, мол, поганый свой не придержишь, но он кричит:

– А чё?.. Детишков здесь нету, могу и матюкнуться! Не запретишь!

И само напоминание о детях заставляет женщину скоренько притихнуть, прикусив язык. Кто знает, как обернется. Не придется ли завтра просить этого пьяндыгу и стукача.

Стрекалов, это известно, опасен: чуть что, он пользуется невесомостью их жизни. Достаточно жалобы, и мужа с женой выкинут за пределы Москвы – куда? а куда хотите! – и проработанные лимитчиком под землей полтора или два года псу под хвост. «Губин подрался. Ночью пьяный устроил пожар», – пишет Стрекалов корявыми крупными буквами писульку в отделение милиции. «У Губина нож. Ходил, размахивал», – пишет он следом, и через время Губина выкидывают из общежития вместе с женой, обоих тут же увольняют. (Куда хочешь! Твоя забота. Отдай ключ и заплати за в двух местах прожженный матрас.) Поздним вечером Стрекалов звучно топает по коридору туда-сюда, не дерутся ли, не пьют ли много. Он ворчит; если он видит спешащую в туалет женщину в неплотно запахнутом халате, орет: «Чё голая прёшься? – и замахивается кулаком: – У-ууу!..» Он надзирал в свое время в лагере. В женском лагере. Он их знаа-ает. Он видит их насквозь и нет-нет на правах видящего и знающего дает тычка. (Тычок чувствительный, а синяка не будет.) Некоторых, особенно новеньких, слишком боящихся потерять место, он принуждает по лагерной привычке с ним спать. «Пшел вон, гнида хромая!» – вопит на него женщина, а он ей сипит: «Да не узнает мужик-то. Да ты чё?!»


Утреет. Стрекалов, раньше других проснувшийся, орет:

– Ну, выходи! выходи!.. Убирать надо – в срамоте какой живете! Свиньи!

И снова:

– А ну, выходи! Выходи убирать мусор...

Женщины продолжают спать (воскресенье!) – мужчины вяло встают, прочихиваются, прокашливаются.

– Выходи!.. Дом-то уже мохом порос! – кричит Стрекалов. Старый одноэтажный казенный барак действительно порос мхом, реликт.

Когда Стрекалов выгоняет их мести или скрести снег, в его душе происходит сладостная разрядка надзирателей всех времен: он сумел! он заставил их трудиться!.. В душе возникает известное волнение, и тут он должен как следует выпить. Одна-две бутылки жуткого портвейна. (Куплены к воскресному дню загодя.) В приятном опьянении, расслабленный, он нет-нет и выглядывает из своего барачного окна – скребут ли они снег? Да, скребут. Его лицо делается суровым и одновременно счастливым. Вот так-то. Труд идет, труд продолжается – и, значит, жизнь правильна в своей сути. Он начинает петь; негромко и не слишком фальшиво:

Стрекалов – не аллегория, живой человек. (Он наша суть, он сидит за столом и – стакан за стаканом – пьет свою бормотуху.) Он врезался мне в память именно пьяным. Зима. Сугробы. Где два сварных гаража образовали угол, там стоял по зиме самый пышный сугроб, взметывавшийся чуть ли не к небу. Там обычно я видел его пьяного: он честно ворочался в снегу, он никогда не сдавался и не замерзал, как многие другие пьяндыги. Он бился до конца: орал, матерился, переплывая сугроб поперек. «Эй, сука! – звал он. – Помоги-и!» И прохожий, чертыхаясь, вытаскивал его на дорогу, – мол, дальше добирайся сам.

Колченогий, одетый в лагерного вида фуфайку, он ковылял, кляня погоду.


Каменный барак особенно угрюм зимней ночью. Он – как длинный ночной вагон старого типа, с единственным огоньком в купе проводника. (Это горит лампа в сортире.) Но, конечно, каменный барак (в отличие от вагона) никуда не движется, он стоит на кирпичном фундаменте, еще крепком по всему периметру: закреплен в пространстве.

Зато он движется во времени. Подступает серый рассвет. Утро.

– Вставай, вставай, рязанские морды! – кричит Стрекалов, только что выпивший вновь один и другой стакан портвейна. (Полно, по края налитый граненый стакан: вкус лагерной власти.)

– Вставай! Вставай снег убирать! – кричит он с подхрипом. И зевающие, сонные мужчины выходят один за другим из комнат. Они потягиваются в коридоре, Стрекалов их торопит: – Там, там потянешься! на воздухе!..

Мужчины вывалились на улицу, берут лопаты, они покуривают; они еще вялые; кто-то из них шагает к забору, чтобы опорожнить пузырь. Но вот слышится наконец шарканье метлы, заскрежетали лопаты: работают... Довольный, Стрекалов уходит в барак. Он входит в комнату к одной из новеньких. «Тс-с. Тс-с!» – сипит он ей, привалившись поначалу сбоку к ее телу. «Дверь-то закройте!» – недовольно и испуганно ворчит она. «Ну-ну. Не робей...» Стрекалов знает: отказать она боится, но и грешить смелости нет. Какое-то время он дышит теплом нагретой женской постели, затем, откинув одеяло, добирается до голого ее тела; он их наизусть знает. «Ну, то-то. А то, вишь, не хотела!» – укоряет он ее несколькими минутами позже, застегиваясь и выходя из комнаты. Тут же (через пять шагов) он входит в другую комнату (ага, толстушка!..). «Но-но. А то напишу про твоего – обоих вас вмиг отсюда выставят!» – повторяет он ходовую свою угрозу. Толстая баба не новичок, могла бы его вытолкать. Однако воскресная сонливость и опять же боязнь (как бы и правда не настучал, скот!) заставляют ее молчать, раздвинуть ноги и сопеть с ним в такт, поторапливая: «Давай же скорее! Ну!..» Стрекалов встает недовольный, не любит он, когда его дергают. И в следующей общежитской комнате тот факт, что его торопили (а может быть, и усталость), дает себя знать. Он никак не справляется; только мусолит. Из лагерного опыта он, конечно, знает, как пустить (для зачина) в ход руки, но женщина глупа и злится: «Ах, гадина! Пшел вон, если не можешь!..» «Молчи, молчи, блядь», – сипит он. Тут он получает сильный удар в ухо. (Баба и лежа умеет ударить. Ну да ему привычно.) На четвертую, как бы после отдыха, сил у него вполне хватает. Бабенка отбивается, но он уж на ней. Вот и замолчала. (То-то...) Он тяжело дышит, ему трудно, но уж больно хороша, жирна. Чтобы продлить, он даже встает на миг, набрасывая крючок на дверь. И снова к ней. Когда хорошо, тогда хорошо... «Простынь сапогами замарал», – выговаривает она, когда Стрекалов наконец встал и подтягивает штаны. «А ты в другой раз простынь подогни, – учит он ворчливо. – Угол-то простыни возьми да откинь! Думать надо. Калган-то на что?..» Стрекалов сбрасывает дверной крючок и выходит. Хватит на сегодня. На нынешнее воскресенье хватит. Дыхание тяжелое, но сейчас успокоится...

Прошагав по коридору, он выходит на крыльцо – зимнее солнце уже встает, набирает силу. Ветерок. Мужчины сгребают снег, скребут землю. Сонливость их сошла на нет, они пошучивают, посмеиваются. Молодые! Вот один из них бросает комком снега (летом это обычно мелкие камешки) в задумавшегося коменданта. Стрекалов вздрагивает, оглядывается. Но бросивший делает, конечно, вид, что это не он (мол, угадай кто). Бац! – еще один снежок попадает в него. Снежки небольшие, но иной раз досадно. (Им нравится подшучивать над старым крокодилом.) Бац! – теперь они уже открыто смеются. Им весело.

– Эй! Сколько будет семью восемь? Ну?.. – тоже одна из любимых их шуток.

Со всех сторон раздается:

– Ха-ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха-ха!

Смешно им. Но он старается не обращать внимания. Если они работают, значит, все правильно, значит, земля вертится. (Иногда, правда, он огрызается: «Ну-у, падлы!» – кричит.) Половину территории уже очистили. (А цены на портвейн как подскочили. К вечеру надо бы прикупить.) Нынче будет солнечно... Бац! – снежок опять попал ему в плечо. И опять смеются:

– Ха-ха-ха-ха!..

А луч уже до тепла прогревает спину: утро...

ОДНОДНЕВНАЯ ВОЙНА Рассказ

Едва ли молодая женщина объявится хотя бы еще раз вплоть до финала – ей как-то нет места, не востребована, и потому она легко появляется в начале и сразу, здесь и сейчас.


Петербургская таксистка, она и точно молода, улыбчива, энергична, но ей довелось работать как раз в эту ночь. (Хотя, вообще говоря, женщин-таксисток в ночь щадят. Их подменяют.) А с первым же пассажиром пришлось изрядно поплутать по темным и полутемным улицам. Мужчина был один, мрачен и без чемодана, без какой бы ни было вещевой сумки. Но все обошлось. Высадив угрюмца, она катит по пустынной улице. Вокруг никого. Окраина Петербурга.

Она притормозила, заметив фонарь и какие-то три симпатичные елочки, смело растущие рядом с проезжей частью дороги. Это у самого тротуара. И никто не видит. Заглушив мотор и не забыв (опаска!) взять ключи, молодая женщина быстро выходит из машины. И к елочкам.

Улица спит. Только в доме, что напротив, горит одно окно. Там к стеклу прилип старик. И бесцельно смотрит в никуда.

Он и не спал, когда его вдруг разбудили. Его выдернули из той сладкой стариковской дремы, когда в полусне кажется, что вот-вот и уже возвращаются былые силы. Как ждешь!.. Последние эти силы по-ночному невнятны, ускользающи, твои и не твои. И никак не знаешь – не продолжение ли это дремы? Не обманка ли на минуту-две, чтобы поддразнить?..

А разбудил его поздний телефонный звонок. Конечно, не следовало в ночное время брать трубку, но дернулся с постели, заторопился рукой и уже взял, и теперь слушай в очередной (в сто первый) раз, как хамский неспешный голос говорит:

– А-а. Это ты... Уже СКОРО.

Хохотнув, бросили трубку.

Старик сколько-то еще помедлил, подержал трубку, дослушивая сыплющиеся оттуда хамские гудки, и в свой черед положил трубку на базу. Так теперь говорили – «положить на базу». Раньше, в его время, употребляли некрасивый глагол «повесить».

Можно было снова лечь в постель и, если получится, впасть в живительную дрему. И можно было, укладываясь на правый бок, подумать о своей мягкой постели и о себе самом шутливо, в третьем лице: старичка, мол, тоже после разговора положили на базу.

Но прежде, пользуясь таким ясным (на недолго) ночным своим сознанием, он подошел к окну. Нынче луна! И приостренным взглядом смотрел на полутемную пустую улицу... Увидел такси. Машина вдруг остановилась, вышла водитель-женщина и шмыгнула в три елочки, что поблизости. Справила там скоренько нужду. Старик не увидел да и не угадал. Он только увидел, как, счастливая, она снова появилась возле своей машины и, подняв глаза, смотрела. Смотрела весело на дом, что напротив. Конечно, на окна – и на него.

Взгляд ее длился секунду-другую, но старик успел обрадоваться. А она помахала ему рукой. Нас, мол, сейчас двое бодрствующих, ты да я, в этой сонной петербургской ночи. Возможно, своей отмашкой она еще извинялась за елочки и за нужду – бывает! что поделать! Ее ладошка так и сверкнула в свете то ли луны, то ли фонаря.

Петербург мерз уже осенью. Свет, как и тепло, строжайше экономили, но возле дома, где старик, всегда горел этот единственный на улице ночной фонарь.

Таксистка уехала, а старик остался за своим окном, радый какому-никакому контакту. Он пребывал здесь что день, что ночь один и взаперти, он был под домашним арестом. Дело в том, что старик был экс-президент.

Когда, минутой позже, сзади ему в ногу уткнулось нечто теплое, он ничуть не испугался: знал, что это сунулась за лаской крепкая морда его сотоварища – его пса. Пес, и никто другой. Не отрываясь пока что от окна, старик рукой потрепал пса по морде, а тот ему ответно коротко и радостно взвыл:

– Уу-ууу.

Эхом (комнатным) в отклик вернулось еще одно «уу-ууу...». Словно бы издалека подвыл нам еще один некий пес – похоже, подумал старик, на заокеанское эхо. Уж очень издалека.

Внизу, на входе в подъезд этого дома, стояли стол, стул, телефон и заодно крепкий мужской душок охраны – там расположился вахтер: если что, он свистнет! А сбоку с открытой, конечно (с распахнутой настежь), дверью комнатка отдыха, где спали еще трое-четверо крепких и, конечно, вооруженных ребят, – молодых и быстрых. Эти свежо прихрапывали. Экс-президент не был с точки зрения охраны хоть как-то опасен. Будь даже свободен, никуда бы не делся. Старик уже не был достаточно подвижен, чтобы слинять.

В сущности, его охранял этот единственный вахтер, тоже старый хер и тоже уже одинокий. Он был мучим легкой бессонницей, и сам напрашивался сидеть здесь ночь напролет: пусть ребята поспят!

Была же песня времен его давней юности (песня его дедов), где высокими до небес голосами выводили так: пу-уусть солдаты немного поспят...

Они и спали. А вахтер подумывал о том о сем и как бы невзначай об экс-президенте – каково, мол, ему, сторожимому старику, сейчас? При этом ночное его сопереживание никак не обобщалось. Во всех странах так!.. Всеобщее преследование влиятельных стариков (принцип да и двигатель нынешней общественной жизни) казалось старику-вахтеру логичным. Так им, властным, и надо. Всё путем! Чужая беда не обязательно в радость, но беда этих, властных, не зря же почему-то греет нам наши скромные жизни и души. Именно. Мы не экс-президенты, а просто старики. О нас не пишут газеты. Нам преотлично в нашей малости. (Если что нас и преследует, то только собственные старческие запахи. Да насмешки, пожалуй, наших шустрых внуков, считающих, что мы уже воняем...) А этот сторожимый старик получил по заслугам. В конце концов, разве он не живой человек – и разве, забравшийся наверх и такой всем известный, не насобирал он по жизни разных грешков?..

На столь сурово-справедливой, но отнюдь не участливой и не развернувшейся к самому себе (пока что) мысли вахтер впал в вялотекучую ночную нирвану. Не сон – но покой.

Покой старика-вахтера, как покой и сон многих вахтеров, привычно держался всего-то на двух крепких китах: пока он здесь сторож, ему есть хлеб и тепло, дом отапливается – это во-первых! И еще одно успокоительное, какое он принимал ежедневно. Какое каждый вечер он нет-нет и пил (черпая) из телевидения... Это касалось мира. Это касалось знаменитых ракет СС-очко.

Модернизированная кассетная СС-21, в просторечии СС-очко, и впрямь кого хочешь могла успокоить. Ее хорошо знали. Едва взлетев в сторону предполагаемого врага, ракета как бы играючи делилась на десять. Был и баллистический сюрприз: вместе с «горячей десяткой» боевых, из того же самораскрывающегося гнезда вылетали на волю еще ровно сорок ничем не начиненных и легких ракет-болванок. Пустые ракеты так и звали «пустышками». Именно из-за «пустышек», поскольку в полете от самонаводящихся боевых никак не отличимы, число ракет (которые врагу перехватывать!) возрастало до пятидесяти: 10+40.

С пещерных дней мы побаивались удара свыше: грома и молнии, затем Божьей кары, а теперь еще и ракеты! С пещерных дней всюду, где ни выступ, суём и крепим маленькие свои штыри-громоотводы. Молитва – чудный щит, из крепких, но не одной же молитвой живы нынешние. И потому (не только в связи с СС-очко, но, кажется, с нее началось) возник глобальный и всем известный блестящий проект: понавесить над Землей тысячу спутников, которые уследят и упредят любые размножающиеся в воздухе ракеты... Общий проект – для всеобщего спокойствия. Это ли не главное? Это ли не громоотвод для нашей разросшейся пещеры? Это ли

цитировала великого поэта одна из газет в те дни. И заканчивался пещерный пассаж тем, что чувство причастности к миру, вернее к деланию мира, охватило наконец все навоевавшиеся народы без исключения.

Развешивалась в небе долго лишь первая сотня спутников, затем вторая, третья... уже динамичная пятая, седьмая – впечатляюще! (Даже зрелищно. Мы все с хорошим воображением.) Было похоже на грандиозные новогодние приготовления, когда, перебирая ветку за веткой, подвешивают на елку золотистые лампы-шары. Еще и по углам комнаты – и на сам потолок! – и даже (вот баловство!) на комнатные растения. Последние шарики развешивают там и тут, где попало, после чего разом включают свет – а теперь смотрите!.. Лазерный свет спутников, сотня за сотней, включался (смотрите!..), чтобы контролировать случайный взлет своих ли, чужих ли – чьих бы то ни было самонаводящихся ракет. Старики-вахтеры всего мира могли спокойно себе подремывать. И хорошо. И пусть их!.. А что еще есть у стариков (когда свое по жизни отработали), кроме ночных дежурств, болезней и назойливой мысли о безопасности отечества?

Назад Дальше