Кстати, о третьем дне: сегодня в город завезли портвейн. По пути на обед я увидал в очереди возле винного магазина хозяина. Он был трезвый, с огромной сумкой. Заметив меня, он отделился от очереди, подошел и спросил, не могу ли я несколько заплатить за квартиру в счет будущего проживания. Пришлось дать ему пятерку из подъемных. Подходя вечером, после работы, к дому, я услыхал странные звуки: будто что-то тряслось и гудело. Скрипели доски, хлопали двери, а из всего этого шума складывалась довольно внятно незамысловатая мелодия популярной песни «Арлекино». Я удивился, но, увидав стоящего возле амбара старика, виду не подал. Когда я спросил, в чем тут дело и почему в окружающую среду врываются посторонние шумы, он покачнулся, повернулся лицом к огороду и, выбросив руку в направлении бани, прохрипел: «Вона»! Действительно, звуки доносились оттуда. Я обогнул огород и подошел к бане. Потрясение ожидало меня: ходила каждая досочка на крыше, на предбаннике, на дверях… Дотронулся до угла — он тоже визжал, постанывал, ворочались и бормотали бревна в пазах. И все эти шорохи, писки, визги, шуршанья и скрипы старого уже, почерневшего дерева необъяснимым образом складывались во вполне осмысленную мелодию, сочиненную к тому же, как я слыхал, зарубежным композитором. На окне мелькали какие-то блики, голубоватое свечение, — игра света удивительно вплеталась в мелодию. Однако, сколь я ни вглядывался внутрь, источника его так и не обнаружил.
Думаю, что в момент, когда я отходил от бани, мы с хозяином являли собой картину в общем-то одинаковую: меня тоже шатало из стороны в сторону. Тем не менее нашел в себе силы подойти к нему и спросить, вложив в вопрос всю воспитанность, на какую только был способен в этой ситуации: «Послушайте, дедушка! Что у вас там, в бане, — черти завелись?» Старик покачнулся, сжал ладонь в кулак и, вознеся его над головой, протрубил: «Пры-рода!» — после чего уплелся в дом.
И вот теперь пишу Вам письмо. Из огорода доносится элегическое: «Присядем, друзья, перед дальней дорогой…» Хозяин топает в пристрое и звенит бутылками, из окна пучится на меня огромный глаз старого мерина Андрея, а далеко в лугах что-то гулко бухает. Чудится живое в хламе, громоздящем избу; кажется, стоит кому-то скомандовать — и он запляшет, закружится по комнате, завывая: «Давай, космонавт, потихонечку трогай…» — и тогда я, наверное, сойду с ума…
Остаюсь с совершенным почтением
Тютиков ГенаПисьмо второе
Уважаемый сударь мой, Олег Платонович!
Здравствуйте, вот и опять я. Вы небось удивитесь: почему же «сударь»? Да потому, что, прочитавши за время пребывания здесь множество писем из собраний сочинений, не могу налюбоваться обращениями, которые употребляли между собой живущие в те времена люди: есть в них и тонкость, и душевность, и тому подобная обходительность. Есть еще, правда, выражение «государь мой», хотел я его употребить относительно Вас, да постеснялся: уж больно старорежимное. Вы и не обидитесь на это, я думаю, как не обижаетесь на то, что докучаю Вам, человеку чрезвычайно занятому по своей основной специальности техника-землеустроителя, своими откровениями. Две недели прошло, как я послал Вам первое письмо, уж и ответ получил, за который большое спасибо. Пишете, что июль там выдался неважный, все больше с грозами, два раза даже был град. И у нас прошли грозы, но легкие и короткие: бывало, по три грозы на день, а солнце все светит и светит с утра до вечера. Одна из гроз застигла меня, когда я в обеденный перерыв купался на речке. Я спрятал одежду под лежащую вверх дном лодку, а сам залез в воду. Что тут было! Вспыхивали и гасли молнии, бесновалась, выплескиваясь из воды и взблескивая боками, рыба. Из леса на другом берегу вылетели птицы и начали низко носиться над водой, выхватывая серебристые тела. Одна из них налетела на меня, ударила крылом и, закричав, взмыла вверх, ускользая от приближающегося ливня. А когда он ударил, я уже ничего не видел: ни птиц, ни рыбы — все исчезло в кипящем серебре. Теперь клекот воды слился с клекотом леса, — то ли сам он шумел, то ли кричали спрятавшиеся там птицы. А я, стоя по шею в воде, захлебывался от потоков, льющихся сверху.
С перерыва опоздал, конечно, потому что идти под дождем на службу и прийти мокрым не хотелось: вдруг мне на прием направили бы гражданина или гражданку — они увидали бы, что я в мокрой одежде, и это могло подорвать мой авторитет как должностного лица, а также и всего нашего учреждения. Впрочем, граждан на прием ходит мало: за полмесяца мне пришлось разбираться всего с тремя. В основном же подшиваю пенсионные дела, отвечаю на запросы из области и беседую на различные темы с соседкой по кабинету, Олимпиадой Васильевной. Штат сотрудников здесь хороший, все прекрасно ко мне относятся и приглашают домой пить чай. Нравится даже атмосфера, царящая в организации: тихий коридор с пыльными лучиками из окна, деловитые люди за столами в кабинетах, неторопливое обсуждение политических и местных новостей. В общем, работается хорошо, чего и Вам желаю. Но главное не в работе, там все в порядке. Главное — дома, а дома-то интересные дела творятся, любезный Олег Платонович! Когда в городе наконец кончился портвейн и баня перестала шуметь, я в категорической форме попросил хозяина объяснить его странное поведение. Он покряхтел, покурил; вдруг заморщился и сказал:
— Опять в мизинец стреляет. Ну, стервецы, покажу я вам…
Выбежал в огород и стал ухать на соседских мальчишек, копающихся возле забора. Вернувшись, объяснил добродушно:
— Вот видишь — они сейчас тынинку выдергивали, а у меня в мизинец начало постреливать. Как дернут — так стрельнет… И во всем так. Крот яму под домом роет — словно меня буравит. Мышь под полом пробежит — а мне щекотно. Такие-то, Геничка, дела.
— А баня? — спросил я.
— Баня-то? — Он заморгал, полез за платком. — Да тут, брат ты мой, целая история вышла. Роман можно писать, да еще с двоеточием (при чем здесь двоеточие — никак не понимаю). Было нас двое братовей. Отец наш за год до германской помер, мать долго раньше, вот и остались вдвоем.
Мы погодки — было нам немножко больше двадцати, когда гражданская началась. Домишко наш стоял на этом самом огороде, в нем и жили. Город тогда совсем маленький был, вроде деревни, а люди охотничали, рыбу ловили, лес валили. В гражданскую-то все, почитай, в партизаны наладились. Споначалу на дорогах белых стерегли, а потом, когда они за нами гоняться стали, кружили их по здешним лесам, да так и закружили: никто, наверно, отседова не ушел. А мы с братом-то, с Фомой, вместе были. И вот как-то случилось—уж под конец, перед тем как из лесов выйти, — вдруг пыхнуло что-то в нас. Смотрим друг на друга, глазами хлопаем и слова вымолвить не можем. Глядь — я ему свою, а он мне свою фляжку протягивает.
— Горит? — спрашиваю.
— Да, — говорит, — горит.
Во как сполыхнуло. Обожгло душу, да так и палило, пока до дому не добрались. А от дома-то — одни головешки. Начали снова строиться. И только тогда внутри жечь перестало, когда мы этот дом с баней выстроили. Каждое бревнышко, каждую досточку одна к одной прилаживали, ласкали да холили. Так и жили.
Потом брат фашиста бить ушел. Один я остался: меня в ту пору медведь ломал — болел сильно. И вот как-то зимой, ночью, будто ударило меня. Слышу — шум какой-то из огорода. Выбрался, а там баня вальс «Амурские волны» наскрипывает, грустно-грустно… Очень Фома этот вальс любил, все на гармошке играл. У меня тогда аж коленки подкосились — заплакал, ушел в избу. А через неделю и похоронка пришла.
Так и живу с тех пор один. И до того родное мне тут все, что с течением времени стал чувствовать и крота в огороде, и мышь под полом. Сжился — потому как это тоже родина, Генко… А теперь — эх!
Старик махнул рукой, поднялся и вышел. Я тоже пошел на крыльцо. Он гладил мерина. Обернулся ко мне и сказал:
— Теперь вот и Андрея так же. чувствую: каждая шелудинка на его шкуре во мне болит. Пры-рода! — И он многозначительно ввинтил вверх корявый палец.
«Ну и дела», — подумал я.
Вообще, странное место. Вы только не подумайте, что я здесь с ума сошел и все такое прочее. Дом, конечно, домом. Тут хоть что-то свое есть: изба, всегда прохладная и сумрачная, в которой отгорожен твой угол; живой человек все время рядом — это все ничуть не странно, а вот за домом удивительнейшие вещи можно наблюдать, и это уже совсем из другой области. Взять хотя бы вчерашний день, когда я впервые отправился рыбачить на Вражье озеро. Взял стариковы удочки, честь по чести, накопал червей и через лес вышел к озеру. Оно огромное-огромное, и вода чиста невероятно. Берега густые, травянистые, а посередине озера имеется крохотный островок — весь в камыше, но такая деталь: раз глянешь—далеко-далеко где-то, толком не углядишь, другой раз — совсем рядом, рукой подать. Я, правда, долго не разглядывал: размотал удочки, насадил червей и закинул. Рыбы — ох! — маленькие, большие, всякие, ходят возле червей (в глубину далеко видно), и хоть бы хны, ноль внимания.
И вдруг слышу: кто-то хихикает, словно скрипит. Поднял голову, гляжу: на островке, напротив меня, мужичок сидит. Я его сразу узнал: на днях в хозяйственном магазине встретил, когда зашел приглядеть мышеловку для дедова обихода; мыши бегают, проклятые, под полом, щекочут его — кряхтит, чешется старина. А этот мужик пять приборов для очищения воды под названием «Родник» покупал. И вот сидит теперь напротив меня и смеется себе. И ни удочки у него, ни лодки. Как же он, думаю, на остров-то перебрался? Однако вида не подал и спросил вежливо:
— Здравствуйте. Как улов?
Похихикал он, на воду пальцем показал и говорит:
— Цып-цып, куть-куть, ах вы, окаянные…
Человек как человек вроде. Лысоват. Волосы рыжие. Рубашка синяя, в полоску. Серый простенький костюм; плетенки на босу ногу. Я помялся немного и снова подал голос:
— Вот беда-то! Хоть бы один поклев увидеть.
Он снова захихикал и вдруг спросил:
— Ай мне жалко? Хошь, Вахрамеевну к тебе пошлю?
Я махнул рукой.
— Без женщин забот хватает! Рыба не клюет, видите?
— Ах, ах, — закудахтал мужик и повалился в камыши. Потом вскочил и в чем был бросился в воду. Не успел я опомниться, он уже вынырнул возле удочек и, тыкая в мою сторону острым концом огромного полена, забормотал:
— На, на! Жри на здоровье! Дарю, дарю! Я протянул руку к полену. Оно было невероятно склизкое и вдруг, извернувшись, цепко ухватило меня за запястье. Я дернулся, закричал и упал в воду. Мужик же, ухнув, снова скрылся под водой.
Придя в себя, я увидал его на прежнем месте, на островке. Одежда на нем была сухая, будто он в воде и не был. Повернувшись ко мне, он проговорил:
— Эх ты, боязливой. Вахрамеевны испугался. Э? Да ить ей уж в обед триста лет будет! Последние зубы выпадают. Не бойсь, не бойсь!
Увядав, что я вытащил из воды удилище и начал лихорадочно сматывать, он сказал примирительно:
— Обожди! Куды навострился? Ты уйдешь, а я опять умного разговору не буду иметь? Скучно мне, брат. Я сказал — не ходи! — с угрозой крикнул он. — Смотри, парень, худо будет. Ай ты меня не признал? Ить я водяной.
У меня закружилась голова. Я лег на берег, опустил лоб в воду.
— Вахрамеевна! — позвал мужик.
Я судорожно отдернулся от воды и отполз в сторону.
— Эк тебя разбирает! — В голосе его звучала досада. — Городской, что ли?
— А… ага… В со… собесе работаю… — ответил я, пытаясь придать значительность последним словам.
— В собесе? — Водяной задумался. — Надо бы и мне там кой-какие дела вырешить. Тады я с тобой дружить буду. Ладно, а?
— Ла… Ладно.
— Вот то-то! — Он обхватил ладонями коленки и возвел глаза к небу. — Люблю опчество. Мне и здесь хорошо, правда, куда как тихо! И шуму никакого — ну, просто не переношу. А опчество люблю, брат. Так, чтобы разговоры, то да се. Иногда как приедут, зачнут бухать да лаяться — ох, совсем беда! А попробуй что скажи! Ладно, если только облают. А то позапрошлый год взрывом как бабахнули — у меня и ум отшибло. Неделю здесь после отлеживался, да месяц в больницу ходил, этими, как их, токами лечился! Ох-хо, жизнь наша бекова.
— Вы, как я понимаю, лешим при здешних местах числитесь? — осторожно спросил я.
Он даже руками замахал:
— Опомнись ты! Ох, народ дурной. Да у него, у дедушки, и ладошки деревянные. А мои — глянь! — И звонко захлопал. Вода вокруг острова забурлила, раздались писк и кваканье.
— Ну-ко, проныры! — прикрикнул мужик. — Сказано — не мешать!
Я уже совсем опомнился, уселся поудобнее и проговорил:
— Ну и дела! Водяные какие-то, бани песни поют.
Он заперхал, затем оборвал смех и сказал серьезно:
— Уж хозяюшко твой не прост, не прост, я-то знаю.
— Откуда вы знаете, у кого я живу?
— Дак местечко-то у вас невелико. Всяка новость вперед тебя летит.
— Сами-то давно здесь живете?
— А сколь помню. Лет, может, сто, может, двести. В этих краях раньше нашему брату переводу не было. А теперь раз-два — и обчелся совсем.
— Наследники есть?
— Нету, нету, — пригорюнился он. — Какой-то мор на нас в последние годы вышел. Мы-то, старики, еще терпим, тужимся, а детишки чахнуть стали. У меня вот дочка, Мавочка, эдак летось-ту померла. Только из города на каникулы возвратилась — второй класс окончила. А новые детки не заводятся: вода, знать-то, не та стала. Так вот, вьюнош…
Не знаю почему, но мне стало жалко старого водяного.
Тишь стояла над озером, и сгорбленная фигура четко виднелась на фоне темнеющего камыша. Я вспомнил, что нечто подобное видел на какой-то картине, только там старичок был с флейтой и рогами.
Водяной вздохнул и сказал:
— Конечно, в жизни оно тяжельше. А то намедни в кино ходил про водяных; зарубежное, не помню название. Я не больно им завидую: ближе к людям все стараются, чтобы жить по их подобью. А от них чем дальше, тем вода чище. Хотя тоже, конечно…
— Вода должна служить людям, — высказал я свое мнение.
— Эх-ха! Людям! — взвился он. — Они того заслужили ли? Вот ты зачем сюда пришел? Так просто, посидеть? Нет! Тебе обязательно надо рыбу потаскать, живой организм сгубить! Да ладно, если ты ее съешь, а то бросишь возле порога — так сгниет, или собаки с кошками растаскают! И зачем ты ей такой нужон, воде-то!
— Если в пищу — разве плохо? — спросил я. — Круговорот веществ в природе тоже должен совершаться.
— Круговоро-от! — передразнил водяной. — Ну и жри нас! Трескай, трескай!
Я поднялся и начал собирать удочки. Но водяной не унимался.
— Вумники стали, — ворчал он. — Вот и в кино: гляжу — в институтах учатся, дочерей за богатых водяных выдают. А я свою Мавочку не увижу боле… — И, всхлипнув, продолжил: — У самого-то родни много?
— Нет. Мамаша одна.
Жа-на найдет себе друго-ова-а.
А мать сыночка нии-когда-а…
— негромко, будто про себя, пропел водяной и спросил: — В напарники ко мне не пойдешь? Сам видишь, с наследниками беда какая. Не пожалеешь, пра! Здесь хорошо, хорошо-о!
Он присел на корточки и поманил меня пальцем:
— Иди, иди-и!
Я увидал его глаза. Они вспыхнули, зеленый огонек в них забился, запульсировал. В ужасе и изнеможении я сделал шаг вперед и вступил в озеро. Тотчас стая птиц взвилась над озером и упала вниз, ударяясь об воду и ослепляя меня брызгами. Однако моментами я все-таки видел его лицо. Шевелился беззубый рот, тянулись руки: «Иди, иди…» Вдруг он отвернулся, сплюнул и махнул рукой. Ноги мои подкосились, я упал в воду и, барахтаясь, пополз к берегу. Выбрался на него, судорожно цепляясь за траву; там подтянулся и замер, чуть дыша. Исчезли птицы, стало тихо. Только копошился спиной ко мне, на своем островке, новый знакомец. Я оторвал от земли голову и увидал, что предмет, за который я в отчаянии ухватился, — нога старого мерина Андрея. Он стоял, понурив голову и тяжко шевеля боками. Водяной поднялся с колен и, что-то сердито бормоча, начал кидать в Андрея болотной грязью и тиной. Конь отошел от берега и скоро скрылся за деревьями.
Я подполз на четвереньках к удочкам, собрал их, поднялся и сказал, задыхаясь:
— Ну, я пошел. Всего хорошего.
Водяной засуетился, нырнул и тут же оказался возле меня. Доверительно склонившись к уху, прошептал:
— Опять испугался, что ли? Сла-аб ты, парень. Ай шуток не понимаешь? — Он толкнул меня плечом, подмигнул: — А ты думал — так просто? Чаи с тобой буду гонять? Эх, ты-ы! — Пошвыркал носом, глянул искоса и сказал: — Ну, ладно. Об этом разговор еще будет при случае. А теперь вот что узнать хочу: по собесовской линии пособие за производственный травматизм назначается ай нет?
Путая и обрывая леску, я ответил, что органы социального обеспечения подобными вопросами не занимаются, ибо это компетенция профсоюзов.
— А может, ты тогда ему пенсию определишь, да и дело с концом?
— Что вам еще-то от меня надо?! — Раздражение мое достигло предела.
Новый знакомец сел на бережок, опустил ноги в воду и — как ни в чем не бывало:
— Дело такое, брат, со сплавконторой я сужусь. Скоро уж второй год пойдёт. Из-за Тимоньки. Тоже случай получился: сидит это он в прошлом годе, как сейчас помню, в августе, на плоту на солнышке греется. Ноги в воде, вроде как у меня теперь. Ну и работает, естественно! — неожиданно выкрикнул он.
— Какой Тимонька? — Я отодвинулся подальше от него. — Кем работает… сидит когда?
— А водяным работает, — втолковывал собеседник. — На речке водяным, кем же еще?
— Н-ну. И что?
— А то! Сидит это, сидит, вдруг — трах! бабах! Не успел оглянуться — нога между бревнами зажата. Он туда-сюда — орет! Ладно, заметили душегубы-то, сдали обратно, ослобонили.
— Господи! Душегубы-то откуда?
— Как откуда? А катерники! Они, пока Тимонька сидел, катер подогнали, дернули и на тебе — нанесли производственную травму. Полтора месяца в больнице вылежал — это тебе что?! Правда, в больницу и обратно за свой счет сплавконтора его возила, я уж выхлопотал: вроде как под статью сто пятьдесят восьмую его подвел!