Голос его, такой хилый вначале, теперь рокотал и срывался. Страх и очарование проникли в мою душу. Слова ударялись в сердце и набатным звоном разносились по всему миру.
Так бы и было, как сказано, крепко-накрепко завязано. Будьте, мои слова, крепки и лепки, крепче камня, лепче булата: как камень-булат на воде не тонет и в огне не горит, так и мои слова на огне бы не горели, в воде не тонули. Словам моим замок, замок-приговор, а ключ в море, на самой глубине…
Мохов замолчал, постоял немного, затем повернулся ко мне и, хлопнув по плечу, сказал:
— Ну, вот! А ты говоришь — не полюбит. Разве можно?
Я, как завороженный, кивнул головой:
— Да, полюбит, конечно!
Вдруг неистовый петушиный вопль взвился над поляной. Хриплый, дикий и бесконечно печальный. Дементьич переглянулся с Моховым и неодобрительно покачал головой.
— Блажит… — сказал тот. — Это еще ничего. А то этта днем на насест забрался и орал до тех пор, пока без памяти не упал. Ладно, Голендуха прибежала, позвала меня, а то и окочурился бы. Кровь у него, видать, спекается от лесных пространств.
— На похлебку его определи, — предложил Дементьич. — А Машке твоей я другого мужика найду.
— Ладно, чего об этом зря толковать.
Вдвоем они стали осторожно сливать варево в наш бидон. Хозяин сунул его мне:
— На, неси!
Мы попрощались с Моховым и, провожаемые дурным воем Питирима, отправились домой. Уходя с поляны, я оглянулся на то место, где провел ночь. Догорал костер; стоял маленький одинокий человек и тоскливо глядел нам вслед.
Мы с Дементьичем шли молча, тихо. Тропочка была тяжелая: приходилось перескакивать с кочки на кочку, шагать через корни деревьев, через поваленные стволы; но бережно нес я бидончик с непонятной жидкостью. Только перелезая через забор, отделяющий городскую черту от поскотины, зацепился за верхнюю жердочку и вместе с бидоном покатился в траву. Подошел хозяин, с сожалением поцокал языком:
— Пролил все ж таки. И зачем ты это сделал, глупая твоя голова? Ведь нарочно — признайся?!
Я ничего не ответил старику, отвел глаза. Дементьич покряхтел, погоревал, и — может быть, мне показалось? — в голосе его слышалось одобрение.
Что же напишу я Вам, Олег Платонович, по этому поводу? И в чем здесь дело — сам не могу до сих пор понять. Случайно ли скользнула моя нога с жердочки? А может быть, душа моя пришла к выводу, что нельзя препоручать такое тонкое чувство, как любовь, неизвестным науке инородным силам?
По поводу моих теперешних настроений могу сказать строчками из песни:
Хотя чувство к милой Вале не могу изгнать из сердца, но в разговоры с ней уже не вступаю, а только, приходя на обед, вежливо приветствую, а один раз даже спросил, как ее здоровье. Она ответила, что здоровье неплохое, да вот недавно перекупалась, и теперь болит горло. Я посоветовал полоскать его шалфеем, но в это время сзади в очереди закричали, что задерживаю, и я должен был прекратить разговор.
Ну что же, Олег Платонович, жизнь есть жизнь, и надо быть готовым ко всяким трудностям. Олимпиада Васильевна говорит, чтобы я не огорчался, что ещё придет время, когда я встречу хорошего человека. Но пока мне больше никто не нравится. Неужели же жизнь моя, внешне так наполненная событиями, пройдет бесполезно и не исполнятся в ней две самые заветные мои мечты: любовь Валентины и встреча с изумительным пением знаменитой жабы Хухри?
Товарищ Тюричок, мой уважаемый начальник, по-прежнему очень добр и старается выказать свое расположение. Так, например, позавчера он посетил наше совместное с Егором Дементьичем жилище. Он очень тщательно осмотрел весь дом, заглянул в хозяйский флигелек и очень расстроился, увидав пустые бутылки. Побывал в ограде, проведал баню и зачем-то даже слазил на чердак, где его чуть не хватил удар, когда он узрел новенькую комнатную антенну с развешенной между рогов ее для просушки рыбой. Затем обследовал мою комнату, долго сидел там, интересовался, часто ли я пишу домой, просмотрел все книги, которые я читаю, и сделал замечание, что мало видит книг по специальности и вообще нужно уже всерьез подумать о том, как упорядочить свое личное время. Я согласился, но сказал, что, к сожалению, в моей жизни существуют факторы, препятствующие этому: то баня поет, то водяные к себе тащат. Товарищ Тюричок после этих слов очень разволновался и стал кричать, что не хочет даже и слышать такой дикости, а мне за нее должно быть стыдно. И если я не прекращу своего нынешнего поведения, то он вынужден будет вынести его (т. е. поведение) на общественность. Затем он начал выговаривать хозяину за то, что изба его находится в антисанитарном состоянии, везде на полу какое-то сено, и это еще вопрос, можно ли допустить пребывание подобных Дементьичу личностей под одной крышей с представителем молодого поколения. Дементьич слушал это, озадаченно хмыкал и топотал по избе. Когда же начальник мой, устав от бестолковости нашей жизни, собрался уходить и уже вышел на кухню, я заметил, как пальцы правой руки старика дрогнули, и в то же время сорвавшаяся с корчаги массивная крышка сама по себе поднялась и мягко шлепнула товарища Тюричка по заду. Он вскрикнул и метнулся в сени; я выскочил за ним, но лишь увидал, как Аким Павлович быстрым шагом заворачивает за угол. Я вернулся в избу расстроенный и начал пенять хозяину за его необдуманные действия, но старик и сам перепугался: охал, ахал, сокрушался, что его теперь лишат пенсии, так что пришлось его успокоить, ибо лишить пенсии за такие дела не имеют права. На следующий день мне пришлось несколько раз по вопросам службы встречаться с товарищем Тюричком, но он ничем не намекнул на имевший место накануне инцидент. Однако по тому, как таинственно мерцали и увлажнялись его глаза при взгляде на меня, я понял, что он что-то затаил.
И пора уже заканчивать это письмо, любезный мой друг. И так получилось оно слишком длинным. А писал я его подряд два вечера, потому что хозяин мой безудержно впал в рыбалку, и мне никто не мешал.
Засим до свиданья,
будьте здоровы и счастливы.
Ваш ТютиковПисьмо четвертое
Любезный друг!
Ах, как хорошо в моем положении иметь столь сердечного и внимательного собеседника! Письма Ваши читаю с наслаждением, все советы принимаю к сведению или неуклонному исполнению, кроме, пожалуй, одного. Вы пишете, чтобы я критически относился к окружающим меня явлениям — как естественным, так и неестественным. Я поначалу так было и делал, но ничего из этого ровным счетом не произошло: явления как происходили, так и продолжают происходить своим чередом. Видно, критическим отношением здесь дело не поправить, нужны какие-то иные меры, но какие — не знаю.
Ваша мысль о том, что следует, может быть, обратиться к истории городка, с тем чтобы в ней попытаться отыскать объяснение происходящим явлениям, мне показалась интересной, и я приступил к расспросам жителей и поискам документов. Пока нельзя предполагать, что я добился выдающихся результатов, если не считать притащенных в ответ на мою просьбу Дементьичем нескольких ветхих рукописных листочков, которые он изъял у какой-то бабки. На мой вопрос, что это такое, он хмыкнул и ответил:
— Я больно знаю. Их раньше много было, да Мокеевна в них ягоды на продажу заворачивала. Вот, что осталось, — гляди.
Судя по содержанию, передо мной оказался обрывок из городской летописи — даже не знаю, каким временем его датировать, надо бы посоветоваться со специалистом. Далее цитирую дословно, со всеми особенностями текста:
«…како облизьяны.
И был за таковые слова и речи оный Лукашка взят добрыми людьми на ярмонке и представлен пред светлые очи воеводы, смиренномудрого и кроткого Агафангела. И вопросил оный муж: почто ты, змий Лукашка, смущавши люд непотребно и недостойно? Каковы таковы чудеса мог зреть ты в пьяном и суетливом своем облике? Да лес-от ведь царев да богов, дурак! В нем нечисти, дьявольского отродья с сотворенья веков не бывало. Ах ты, окоянной Лукашка, Куроедов сын!
На таковы, кроткие слова Лукашка лаялся дерзко, что ты-де своей куделькой не тряси, мы тебя и не такова знам. Что ему-де, Лукашке, в лесу николи не блазнило, а коль было видение, так вот тебе, глупому дураку, крест святой! И снова, вор, стал керкать, как третьеводни пошел в лес драть лыко на лапти и на Годовой поляне, подле Варварки Голохвостихи покоса… (дальше несколько слов размыто — невозможно ничего разобрать)
Судя по содержанию, передо мной оказался обрывок из городской летописи — даже не знаю, каким временем его датировать, надо бы посоветоваться со специалистом. Далее цитирую дословно, со всеми особенностями текста:
«…како облизьяны.
И был за таковые слова и речи оный Лукашка взят добрыми людьми на ярмонке и представлен пред светлые очи воеводы, смиренномудрого и кроткого Агафангела. И вопросил оный муж: почто ты, змий Лукашка, смущавши люд непотребно и недостойно? Каковы таковы чудеса мог зреть ты в пьяном и суетливом своем облике? Да лес-от ведь царев да богов, дурак! В нем нечисти, дьявольского отродья с сотворенья веков не бывало. Ах ты, окоянной Лукашка, Куроедов сын!
На таковы, кроткие слова Лукашка лаялся дерзко, что ты-де своей куделькой не тряси, мы тебя и не такова знам. Что ему-де, Лукашке, в лесу николи не блазнило, а коль было видение, так вот тебе, глупому дураку, крест святой! И снова, вор, стал керкать, как третьеводни пошел в лес драть лыко на лапти и на Годовой поляне, подле Варварки Голохвостихи покоса… (дальше несколько слов размыто — невозможно ничего разобрать)
…коко облизьяны.
После непотребных оного Лукашки речей о богопротивных его видениях смиренномудрой и кроткой Агафангел повелел присудить его к нещадному правежу и кнутобойству, дабы он, Лукашка, отрекся от своих слов в пользу матери православной церкви. Но, быв заперт в старой чулан, ночью порушил стенку, яко тать, выбрался из города, и в темных лесах затерялся смрадной след ево…»
Однако, сколько я ни вдумывался в написанное, никаких капитальных выводов, как выражается автор рукописи, «не узрел». Понял только, что случай, происшедший с угнетенным крестьянином Куроедовым, наглядно иллюстрирует суть тогдашних общественных отношений. Что же касается света, проливаемого данным историческим источником на современную действительность, то он тускл и неясен. Что еще предпринять для познания тайны здешних мест — представления не имею. Пока же приходится мириться с окружающей обстановкой. И поверьте, Олег Платонович, она не столь уж невыносима. Может быть, непривычна — так вернее будет сказано. Но, прожив здесь изрядное время, целых четыре недели, я все более убеждаюсь, что и к ней можно привыкнуть. Так, меня уже не бросает в холодный пот при скрипе бани (на днях опять завезли портвейн), или когда хозяин, вдруг схватившись за поясницу, бежит на улицу отгонять поросенка, роющего угол. А на днях приходил знакомец, о котором писал как-то ранее (я встретил его на озере, помните?). Я спросил его, как здоровье тетеньки Вахрамеевны, — спросил для того, чтобы узнать, что же тогда произошло со мной? Он ответил, что тетенька поживает неплохо, чего и мне желает. На вопрос же насчет удочек он только ухмыльнулся, развел руками и ушел во флигель к хозяину пить портвейн. Они долго там сидели, пели песни.
Вот такую, например:
И еще:
Баня кряхтела. Угомонились где-то за полночь. Я заглянул во флигель — они лежали на старых звериных шкурах друг подле друга; лица их были строги и торжественны, как и тогда, когда они пели песни. Водяной чмокал и прижимал к груди круглое полено. Утром он поднялся раньше хозяина. Выскочил из ограды, боязливо оглядываясь, нет ли поблизости Андрюхи (он его почему-то панически боится), подбежал к колодцу, попрыгал, хлопая ладошками по бокам, и вдруг, ухватившись за веревку, исчез в срубе. Дальнейшего я не видел — ушел на работу. Вот такие суровые будни.
Теперь поведаю о главном событии, которым живу вот уже на протяжении целой недели. Мог ли я предполагать, что когда-нибудь буду так счастлив! А впрочем, началось все с того, что в прошлый четверг, когда я зашел в буфет столовой купить конфет младшему сынишке Олимпиады Васильевны (ему в тот день исполнилось шесть лет), ко мне подошла вдруг Валя (помните, с раздачи?) и сказала шутливо:
— Здравствуйте, товарищ Гена.
— Здравствуйте, товарищ Валя, — ответил я ей так же шутливо, но в то же время и вежливо.
— Какие мужчины непостоянные, — вздохнула она. — Чистая с ними беда.
— В чем дело? — спросил я, так как подумал, что ее кто-то обидел.
— Что вы сразу нахохлились? — Она тронула меня за рукав и улыбнулась. — Жду, жду, когда вы меня на танцы снова пригласите.
Я растерялся и что-то забормотал. Но она сразу ушла. После работы я побежал в столовую, долго стоял у дверей, чтобы успокоиться, а затем, подойдя к Вале, спросил, в какие дни недели в здешнем клубе бывают танцы.
Она ответила, что по пятницам, субботам и воскресеньям, но не в клубе, а на танцплощадке, возле реки, под радиолу и самодеятельный духовой оркестр.
— Завтра пятница, так надо бы сходить, — со значением произнес я.
— Ну, приходите. Только найдете ли площадку-то, ведь вы не местный?
— А я пойду на музыку — так и выйду.
— Дело ваше. Лучше подождите, пока я работу закончу, тогда покажу.
Я кивнул и на дрожащих ногах направился к выходу. Подошел к бочке с квасом, выпил стакан и стал ждать. «В чем же дело? — думал я. — Счастливая ли звезда взошла над моей головой, или прав я был в своем убеждении, что все-таки достоин настоящего чувства?» До сих пор не знаю. Так это или не так, но в обозначенный на вывеске час окончания работы столовой Валентина вышла из дверей и приблизилась ко мне. И мы пошли с ней, как мечталось, по тихим улицам, под пыльными липами — вниз, к реке. Из одноэтажных уютных приземистых домиков, из палисадничков, их окружающих, пахло едой, зеленью, доносились голоса и музыка. Над обрывом в кудрявых рябинах играла гармошка, грустно и сладостно, — и два голоса, мужской и женский, старательно выводили:
И дальше — про тракториста Колю, сожженного кулаками, когда он ехал в город за бензином. Под конец песни голоса заметно осели:
Песня кончилась. Мы стояли над рекой. Берег у нее высокий, в одном месте под обрывом широкий галечный плес. На нем стоит громоздкое дощатое сооружение, огороженное, но без крыши: это и есть танцплощадка. Мы спустились вниз по широкой лестнице с перилами, зашли на пустую танцплощадку и, подойдя к ее краю, стали смотреть на реку.
— Красиво у вас, — сказал я.
— Ага. Ты не говори. Смотри…
Мы так и не вели никаких серьезных разговоров в тот вечер — но когда я, проводив Валю, возвращался домой, сердце мое пело и ликовало.
Дементьич стал было ругать меня за то, что я опоздал к ужину, но потом всмотрелся и произнес:
— Однако ты ушлой, погляжу я.
— Ну да, ушлой! — весело откликнулся я.
— Значит, преодолел? — взвизгнул старик. — Нравность ее преодолел? Ну, обрадовал. Это хорошо, а то зачем же свою юность занапрасно терзать? — И погрозил: — Смотри, и думать не смей, чтобы поматросил и бросил, и так дальше. Восчувствия не только в себе, но и в других уважать надо. Ай не расскажешь старику?
— Почему не рассказать? — И я поведал ему, что зовут ее Валентина, девушка она самостоятельная, работает в столовой на раздаче—тоже с людьми, как и я, дело имеет. Закончила девять классов, но собирается продолжать образование. Больше ничего про нее пока сказать не могу, так как мы только-только перешли на «ты», я проводил ее до дому, где она живет, кажется, с матерью и бабушкой.
— Где живет? — спросил дед.
Я, как мог, объяснил расположение дома.
— Не Максимихи ли Пахомовны внучка? — оживился он.
Я ответил, что может быть, но точно не знаю. Дементьич помолчал, вздохнул:
— Ладно, если так. Ты, парень, в этом случае наисчастливейшим можешь стать, если ей бабкино наследство в полном аккурате досталось.
Пришлось возразить, что это все глупости и никаких наследств не признаю.
— Это верно. Главное, чтобы человек был хороший.
Я согласился, но сказал, что об этом говорить еще рано: вдруг я ей разонравлюсь?
Назавтра была пятница. После работы я зашел домой, погладил брюки, почистил туфли и сразу же отправился на танцы. Пришел я туда рано, не было еще восьми. Не звучали оркестр и радиола, было пусто вокруг. Только несколько парней группами прохаживались около танцплощадки. Ко мне подошли двое и спросили: «Третьим будешь?» Я ответил, что третьим не буду, так как спиртных напитков принципиально не употребляю и им не советую, ибо они разрушающе действуют на организм.