Доля правды - Милошевский Зигмунт 16 стр.


Он послушно отвернулся, смешной в своих не первый год ношеных, выцветших от частой стирки боксерах, единственной декорации на бледном, неухоженном теле. Было холодно, он видел, как худые ляжки покрываются мурашками, и осознал, что без костюма или мантии он абсолютно беззащитен, как черепаха, вынутая из панциря. Чувствовал себя нелепо. Сзади до него долетели тихие всхлипы. Он взглянул через плечо, Клара сидела на кровати с опущенной головой.

— И что я теперь им всем скажу? — прошептала. — Столько о тебе рассказывала. Мне говорили: опомнись, — а я спорила, дурища.

Он шагнул в ее сторону, но она встала, шмыгнула носом, забросила сумку через плечо и направилась к выходу, даже не взглянув на него.

— Ага, вот еще что, — повернулась уже в дверях. — Вчера ты был чарующе настойчив и неотразимо невнимателен. А это, мягко говоря, был очень и очень нехороший день, когда нельзя быть невнимательным.

Грустно улыбнулась и вышла. Выглядела изумительно, и Шацкому вспомнилась сцена из «Кинолюбителя»[74].

2

Кафедральный собор Рождества Пресвятой Девы Марии в Сандомеже был полон народу. Если верить отдающимся эхом от каменных стен словам из Деяний святых апостолов, всех верующих оживотворяли один Дух и одно Сердце[75]. Но, как водится, никто этих слов не слышал, каждый забылся в своих мыслях.

Ирена Ройская смотрела на сидящего в кресле епископа Франковского и гадала, кто же теперь у них будет новым ксендзом-епископом, потому как Франковский был временным, а старого перевели в Щецин. Мог быть и Франковский, но это еще на воде вилами. Люди поговаривали, что уж больно он активен на радио «Мария»[76]. Вроде оно и правда, но Ройская помнила, как он в Сталёвой-Воле встал на защиту рабочих, как по тайному туннелю выводил бастующих с завода прямиком в костел, как мучили его коммуняки. И чего же удивляться, что не любит он этих красных, что больно ему видеть, как теперь стали они такими же хорошими поляками, как и те, что по тюрьмам сидели. А где же он об этом должен говорить, как не на радио «Мария»? Ведь не в TVN же.

Януш Ройский оторвал наконец тоскливый взгляд от скамьи, где сидела его супруга. От стояния чудовищно разболелась нога, ныла аж до самого позвоночника, а от почек отдавало в пятку. Но что поделаешь — сегодня в собор заявились все как одна беременные и замшелые старухи из епархии, а жену просить уступить ему место было бы глупо. Он взглянул вверх, на картины, на какого-то бедолагу, пожираемого драконом, и на другого, насаженного на кол настолько основательно, что конец кола выходил из-под лопатки. Раз уж эти терпели за веру, то и я часок могу постоять, подумал он. Ему было скучно, уже не терпелось пойти на воскресный кофе в кофейню, сесть там в уютном тепле и поговорить. Он начал согревать дыханием руки. Опять зверский холод, эта весна, поди, не придет никогда.

Мария Мищик в Бога не верила, а если б и верила, то ее приход находился в двадцати километрах отсюда. Сегодня утром что-то ее кольнуло: надо подъехать. Дело Будника не давало покоя. Одну руку она все время держала на мобильнике с выключенным звуком, чтобы не проворонить вибрацию, когда будут звонить, докладывая, мол, поймали, — ну и конец этому кошмару. А Будник жил поодаль от собора, здесь был его приход, здесь висела эта несчастная картина, из-за которой ее любимый город время от времени становился антисемитской столицей Польши. Прокурор Мищик стояла среди людей в левом нефе и чувствовала на себе взгляд Иоанна Павла II — его портрет украшал драпировку, скрывающую холст. А чувствует ли он на себе взгляды евреев, которые выпускают кровь из христианских детей и запихивают младенцев в набитые гвоздями бочки? — размышляла она. И что бы он сказал на эту тему.

Никто не знал, что неверующая прокурор Мищик некогда была очень верующей, настолько верующей, что, прежде чем сдать на юрфак, училась в Люблинском католическом университете, где рассчитывала приобрести глубокие знания о своем Боге и своей религии. И чем глубже становились эти знания, тем меньше оставалось в ней веры. Теперь вместе со всеми слушала она псалом сто семнадцатый, слушала, дабы возблагодарить Господа, ибо Он добр, а милость Его простирается на веки вечные. Она помнила, что обожала этот псалом, пока не узнала, что в католической литургии от него осталось всего лишь несколько строк. А в полном виде это рассказ о Божьей помощи в борьбе и мести, об истреблении других народов во имя Божье. «Десница Господня высока, десница Господня творит силу!»[77] Она грустно улыбнулась. Прямо-таки удивительно, как католики с жаром прославляют своего Бога словами псалма, который, по сути, является благодарением за победу Израиля над его соседями. Да, знание было самым жестоким убийцей веры, и она иногда жалела, что его приобрела. Под конец она вместе со всеми запела: «Славьте Господа, ибо Он благ, ибо вовек милость Его»[78].

Подавленная своими теологическими размышлениями, воспоминаниями о потерянной вере и обо всем том, что в далеком прошлом существовало в ее жизни, но оставило после себя лишь холодную пустоту, Мария Мищик одной из первых вышла из костела, села в машину и тут же укатила. Именно поэтому прокурор Теодор Шацкий появился на месте преступления раньше ее.

3

Видно, Янушу Ройскому надо было наверстать потерянный в молчании час литургии (не считая восхвалений Богу, которые он пел вместе со всеми), поэтому, еще не выйдя из костела, он открыл рот да так и не закрывал его ни на минуту.

Ройская решила, что в кофейне сунет ему в руки газету, даст Бог, угомонится.

— Думаешь, он действительно у него ковырялся?

— Ты о чем? Кто? У кого?

— Фома Неверующий. У Иисуса. Ты проповедь-то слушала?

— Господи, Янек, откуда я могу знать. Так написано в Евангелии, похоже, так оно и есть.

— А я вот думаю, что это как-то некрасиво. Я еще понимаю — поковыряться пальцем в руке, но чтоб всей пятерней залезать в живот?! Думаешь, там было пусто или он что-то нащупал? Печенку там или селезенку? А после воскрешения печенка наличествует?

— Если помираешь, когда тебе тридцать три, тогда — нет, только после пятидесяти узнаешь, что у тебя кой-какие органы. Как твоя нога?

— Лучше, — соврал он.

— Прости, что не уступила, я видела, что тебе больно, но сердце у меня страшно колотится…

В ответ Ройский привлек к себе жену и поцеловал ее в шерстяной берет.

— Уж и не знаю, что делать, решиться, что ли, на эту операцию?

— Что за охота ложиться под нож без надобности? Доктор Фибих как сказал: это нестрашно, только неприятно. А даже если тебя разрежут, неизвестно, излечишься или нет, может, всё на нервной почве.

— Сама не знаю, да ладно, давай-ка переменим тему. Помнишь, как мы в свое время смеялись над стариками, мол, они только о болезнях да недомоганиях. А теперь и мы такие же, меня порой от самой себя тошнит.

— А меня нет, меня вроде бы нет.

Ройская искоса взглянула на мужа, шутит, что ли, да нет, просто вырвалось у старика в приливе душевного откровения. Чтоб его не расстраивать, она смолчала. И взяла его под руку, ей было холодно, то ли это старость, то ли весна такая никудышная, конец апреля, а яблоньки в саду при соборе стоят серенькие, ни одного цветочка, если так дальше пойдет, то и ее сирень зацветет разве что в июле. Они стояли между собором и замком, возле памятника жертвам Второй мировой войны — ни дать ни взять реклама игры в домино. Утром еще подумывали, а не отправиться ли им после богослужения на прогулку вдоль набережной, но теперь, не сговариваясь, свернули в сторону города и стали подниматься по Замковой к Рыночной площади. Им не надо было решать, куда пойдут, они всю жизнь ходили в «Малютку». Там, похоже, чуточку подороже, но не так, как везде, — лучше. Да и кофейную пенку посыпали сахарной пудрой. Ройская однажды действительно долго размышляла, не следует ли ей исповедаться, ведь она все богослужение только и думала о том, когда же наконец закончатся мучения и она сможет насладиться своей сладкой пенкой.

— А мы что, и вправду все время толкуем о болезнях? — включился Ройский. — Да нет, просто Фома меня настроил, так и стоит перед глазами, как он в животе у Иисуса копается, а может, это из-за картин, сам не знаю, не люблю я стоять под апрелем, там, поди, самые страшные муки мученические, тот, к примеру, на колу, у меня к нему глаза сами собой тянутся, да еще жижа какая-то стекает с кола…

— Янек! — Ирена Ройская даже остановилась. — Успокойся со своими ужасами.

И как бы в подтверждение жениного возмущения совсем рядышком с ее головой на каменную стену, окружающую заброшенный, полуразрушенный особнячок, уселся иссиня-черный ворон — птица внушительных размеров — и, глядя на стариков, склонил головку набок. Оба взглянули на него в испуге, был он близко, рукой подать. Ворон, кажется, понял свою оплошность, а потому быстренько соскочил вниз, по другую сторону стены. Ройская перекрестилась, на что муж ее многозначительно постучал себя по лбу. Они молча продолжили шествие в гору, и тогда ворон появился снова. На сей раз спрыгнул на их сторону, прошелся прямо перед их ногами и исчез в воротах покинутого особнячка. Можно подумать, что это собака, которая хочет что-то показать своему хозяину.

Ройскую охватило беспокойство, она прибавила шагу, но муж ее, у которого зрение портилось медленнее, остановился, вглядываясь в гранитные плиты тротуара. Птица оставляла на них следы лап, словно до этого специально окунула их в темную краску.

— Идешь или нет?

— Подожди, что-то, кажись, случилось.

Захлопали крылья, на выщербленном гребне стены уже сидела стайка ворон. Ройский, как загипнотизированный, пробрался под таблицей с предостережением, что дом может завалиться, и вступил в одичавший сад. Расположенный среди кустов двухэтажный особнячок, уже наполовину заросший травой, приходил в упадок не один десяток лет и теперь приобрел характерный для покинутых домов трупный вид. Позеленевший, с частично провалившейся крышей, с пустыми глазницами окон — вылитая морда водяного, вынырнувшего из ряски, чтобы сцапать и в тот же миг уволочь на дно очередную жертву.

— Совсем, что ли, рехнулся? Янек!

Ройский не ответил. Раздвигая серые ветки кустов, он медленно шел в сторону дома, нога ныла безбожно, не подчинялась, приходилось ее волочить. Во дворе было полным-полно воронья, они не летали и не каркали, но в молчании прохаживались и выжидающе поглядывали. Пустые окна особнячка напоминали истязаемых великомучеников из собора, их выжженные глаза, гримасы страданий, рот, отверзшийся для крика. А сзади скандалила Ирена Ройская, стращала своим больным сердцем, и грозила, что если он немедленно не вернется, то она уж больше никогда не испечет рулета. Все это он слышал и понимал, но остановиться не мог. Он вошел внутрь, прогнившие доски пола не столько заскрипели, сколько неприятно захлюпали.

Глаза его какое-то время привыкали к полумраку, окна были небольшими, частично забиты досками, и, несмотря на солнце, внутрь пробивалось не так много света, по крайней мере, сюда, вниз, потому что второй этаж был залит сиянием. Туда-то и направился Ройский. Воронье держалось снаружи, только один, самый большой, стоял на пороге, как бы отрезая путь к отступлению. Старик остановился у подножья лестницы, затея неважнецкая, подумалось ему, ступенек не так много, да и те, что остались, не вызывали доверия. Даже будь он очень легким и очень смелым котом, лучше б от задумки отказаться. Но несмотря ни на что, полез, мысленно распекая себя, непутевого старого идиота, за то, что давно уже прошли те времена, когда он после каждого такого похождения, мало-мальски придя в себя, мог сказать: «Вот и опять пронесло».

Поручень был скользким от влаги и плесени, голой рукой не ухватишься. Он обмотал ее шарфом. Первая ступенька треснула, как только Ройский поставил на нее ногу, — хорошо, что он оказался к этому готов. Другая была крепкой, третья — тоже, до восьмой все шло более-менее, на всякий случай он перешагнул через седьмую, странно выпученную. Потом стало хуже. Девятой не было, одиннадцатой и двенадцатой — тоже. А десятая, что ж, в конце концов, он забрался так высоко, что дальнейшие размышления смысла не имели. Он встал на нее и мигом подтянул больную ногу. Ступенька предостерегающе застонала, затрещала и начала потихоньку проваливаться. Ройский почувствовал, как соскальзывает по прогнившей древесине. Чтобы не загреметь вниз, он быстро, очень быстро для своих лет перепрыгнул через дыру, тут бы ему и успокоиться, но пол второго этажа оказался на уровне глаз, и это его сгубило. Желая как можно скорее добраться до пола, он пулей преодолел еще две ступеньки, но тут подвела больная нога, он потерял равновесие, и, боясь сверзиться, как пловец в воду, вперед руками ринулся в полосу солнечного света, проникающего сквозь дыры в крыше и через большое балконное окно.

Что-то хрустнуло, к сожалению, не доска, боль в сломанном запястье разлилась по телу горячей, тошнотворной волной. Постанывая, он перевернулся на спину, солнце ослепило его, и он инстинктивно прикрыл глаза сломанной рукой, но тут боль оглушила его так, что показалось, будто ему щипцами вырывают кости предплечья. Он громко вскрикнул и прижал руку к груди, сквозь стиснутые зубы задышал часто, прерывисто, под сжатыми веками солнечные полосы перемежались с красными пятнами. И все-таки, несмотря ни на что, ему удалось встать на колени и открыть глаза. Первое, что он увидал, была растущая из щели в красном полу колония маленьких грибов. Вид был настолько абсурден, что он рассмеялся. Что за твердолобый старый болван, зачем он вообще сюда полез, и как теперь спустится. Придется пожарникам снимать его, как кошку с дерева.

Кусок рубероида легонечко толкнул его в спину. Ройский перевел дыхание и встал, ударившись головой о свисающую с крыши доску. Выругался и обернулся — чтобы убедиться, что это, увы, не рубероид и не доска. На вколоченном в бревенчатый потолок крюке висел труп, причем туловище было заключено в бочку, пробитую длинными гвоздями. Выше бочки тело выглядело гипсово-белым, а ниже покрыто засохшей кровью, от которой радостно отражалось солнце. На рыжей шевелюре сидел ворон и одним глазом смотрел на Ройского. Потом нерешительно клюнул в уныло свисающий со лба обрывок пластыря.

Ройский закрыл глаза. Картина исчезла, но на глазной сетчатке осталась надолго.

4

Интересно, нашли уже труп или нет? Впрочем, не суть важно, просто интересно. Найдут ли его сегодня или — что вряд ли — через неделю, роли не играет. Он включает телевизор, находит информационный канал и убирает звук. Паликот посасывает из мерзавчика виски, Эдельман возлагает цветы к памятнику Героев гетто. Повторяют только два этих сообщения. Если найдут труп, все иное отойдет на второй план.

5

Слухи расходились с быстротой молнии, и на Замковую со всех сторон стекалась толпа, сдерживаемая полицейскими. Прокурор Теодор Шацкий, примчавшись к месту преступления раньше Вильчура, взобрался по лестнице на второй этаж. Позже за ним с трудом вскарабкался Маршал — толстяк-полицейский с пушистыми усами. Не успел прокурор сделать первые распоряжения, как тело Маршала стали сотрясать потуги на рвоту. Сначала он воевал с ними, потом обгадил всего себя и усы. Вот тебе раз, подумал Шацкий, но, по сути, претензий к полицейскому у него не было. Картина и впрямь ужасающа, пожалуй, хуже в своей карьере он не видел. Разложившиеся или сгоревшие в пожаре трупы, утопленники, жертвы драк с раскроенными черепами — все это не шло ни в какое сравнение с висящим на крюке телом Гжегожа Будника, единственного подозреваемого по делу об убийстве своей жены, до недавнего времени находящегося в бегах.

Шацкий окинул взглядом чудовищную, сюрреалистическую картину; мозг его с трудом, словно на замедленных оборотах, преобразовывал увиденное в информацию. Что бросалось в глаза в первую очередь?

Пожалуй, бочка, этот кошмарный реквизит, придающий сцене театральную нереальность, вплоть до того, что где-то в глубине души Шацкий ожидал даже аплодисментов, после которых труп бы открыл глаза и улыбнулся зрителям.

Несомненно, приковывало взгляд и лицо. На каких-то курсах по криминалистике Шацкий узнал, что человеческий мозг запрограммирован так, чтобы распознавать лица и все, что на них отпечатывается: движения души, игру эмоций, всевозможные изменения, предупреждающие нас о том, стоит ли этому человеку улыбнуться или лучше как можно скорее сделать ноги. Наш мозг постоянно и повсюду выискивает человеческие лица (вот почему мы иногда видим Богоматерь на оконном стекле или морду чудовища на пне дерева), стараясь извлечь их из массы прочей информации, а после сортирует на известные и неизвестные и распознает их эмоции. Глядя на лицо Будника, мозг Шацкого испытывал адские муки. Особые приметы заместителя главы горсовета — болезненная худоба, запавшие глаза, рыжая шевелюра и бородка, даже эта несчастная рана на лбу — все исказил пробивший подбородок и вышедший через щеку наружу крюк. Изуродованные мышцы придавали лицу чужое, тревожное выражение, словно Будник на мгновенье заглянул в преисподнюю и увиденное там произвело на него неизгладимое впечатление. А сравнение могло оказаться не столь далеким от правды, подумалось Шацкому.

Но самым страшным оказались краски, безжалостно извлеченные уже ярким в то время года солнцем. Тело Будника, как и тело его жены, сверху — лишенное крови — было белее белого, внизу же блестело кровавым пурпуром, а все вместе выглядело как инсталляция извращенного современного искусства. Взгляните, вот они, ваши национальные цвета! Голый польский труп, зверски замученный по всем правилам измышленной предками легенды, дабы самим безнаказанно убивать других!

Весь пол покрывала засохшая, смешанная с грязью кровь, багровая лужа имела метра три в диаметре, а центр ее находился непосредственно под костистыми ступнями Будника. Возле лестницы лужа была размазана, скорее всего, тем, кто обнаружил мертвеца.

— Снять его? — спросил Маршал, когда пришел в себя.

Шацкий покрутил головой.

Назад Дальше