О его амурах с Салюсей было известно всему двору; одни старались разорвать эту связь, другие покрывали ее, а в конце концов все махнули на нее рукой. Это была первая любовь королевича, имевшего потом бесчисленное множество таких беспутных связей, но Саломея не позволила себя прогнать или совершенно забыть; она сознавала, что имеет некоторые права, и не отступалась от них. Потом она вышла замуж за итальянца, кларнетиста в королевской капелле, и овдовела, оставшись с одной дочкой.
Она не могла, конечно, сопровождать Яна Казимира в его путешествиях, ни разделить его заточение, но вообще не спускала с него глаз, и всякий раз, как он возвращался, этот грех молодости вставал перед ним, и никакая человеческая сила не могла его отогнать.
Надо было знать эту итальянку, чтоб понять ту силу, с какою она умела втереться всюду. Она не боялась никого и ничего, а ее длинного языка боялись все. Воспитанная при дворе, она знала и видела все его тайны, все его слабости, и умела пользоваться ими. Дерзость ее не имела себе равной; туда, где сама пристойность не позволяла ей бывать, она шла нарочно, чтоб ей заплатили за уход.
От Яна Казимира, как говорили, она сумела вытянуть значительные суммы; досталось ей кое-что и после мужа; потом она торговала женскими нарядами и драгоценностями, и в конце концов обзавелась красивым каменным домом на рынке Старого Города; говорили, что у ней, кроме того, водятся и деньжонки, но в этом она не признавалась. Это не мешало ей при каждом новом приезде Яна Казимира выпрашивать подачки для дочери.
Для этой дочери, красивой девушки, которая была в ее глазах восьмым чудом света, она жила теперь. Ради нее несколько остепенилась, тогда как раньше вела жизнь очень веселую и вольную. О своих пятидесяти годах Бертони знать не хотела и делала себя смешною нарядами, воображая, что они молодят ее.
Черная, худая, с морщинистым лицом, она сохранила только красивые огненные глаза. Огромный рот с толстыми губами, отвислые щеки, редкие крашеные волосы, крашеные брови, губы, щеки делали ее иногда просто отталкивающей.
Забываясь в гневе, она не умела скрыть остатки своих желтых зубов, а морщины при этом выступали еще резче. На тощей шее жилы, кости, мускулы — все выдавалось точно на анатомическом препарате.
Безобразие, если б она умела примириться с ним, быть может, не было бы так ужасно, но Саломея упорно хотела казаться молодой и красивой. Носила изысканные костюмы и украшалась драгоценностями, любуясь ими, как настоящая итальянка. Ее худые, с распухшими суставами пальцы были унизаны кольцами, шея обвита жемчугом и ожерельями. На груди дорогие брошки, роскошный пояс, даже башмаки и чулки носила шитые золотом, а волосы старательно завивала. Рядом с этой роскошью отталкивало то, что она не умывалась по нескольку дней, а старые и новые краски покрывали лицо точно скорлупой.
Когда она проходила по улице, на нее показывали пальцами, так она была смешна, но сама она так освоилась в зеркале со своей физиономией, что находила ее очень недурной, и улыбалась мужчинам (когда подле нее не было дочери) с цинизмом, вызывавшим краску на их лицах.
Дочка ее, Бианка, имела итальянской тип лица, и была хороша собой, хотя несколько напоминала мать. Благородные, правильные черты лица, в соединении с прелестью и свежестью молодости, делали ее очаровательной.
Мать воспитывала ее с чрезвычайным старанием, с детства учила музыке, танцам, языкам, так как рассчитывала на блестящую будущность для нее.
— Сенатору не сделает стыда, — говорила она, — ни лицом, ни головой. Другой такой не найдешь ни в Варшаве, ни в Кракове. Ежели Гижанка выходит за шляхтича, то что же сказать о моей? А без приданого не останется, потому что каменный дом чего-нибудь стоит, и под подушку найдем, что положить!
В то же время, зная по собственному богатому опыту, как легко молодость сбивается с пути, она берегла дочку, как зеницу ока. Редко даже позволяла ей выходить в город, и не иначе, как с собой.
Уходя из дома, Бертони оставляла на страже настоящего Цербера, старуху итальянку. Та, опасаясь потерять кусок хлеба, ни на шаг не отходила от хорошенькой Бианки, слава которой уже далеко распространилась.
По возвращении экс-кардинала из Рима, расставшийся с духовным званием королевич был еще в Торчине, когда Бертони явилась к нему, нарочно приехав туда. Приятна ли ему была эта гостья, трудно сказать, но пришлось принять ее, и Саломея оставалась у него целый день, высыпая огромный ворох сплетен, которые привезла с собой. Вероятно, она ожидала от королевича больше, чем он мог и хотел сделать для нее, так как, в общем, осталась недовольной его приемом.
Ян Казимир тщетно ссылался на то, что у него ничего нет, что ему цришлось бы отбирать у князя Карла, у Денгофа, у Бутлера пожалованные им королем имения: Саломея не хотела ничего слушать и упрекала его.
Какие права она предъявляла на его благодарность, нельзя было понять из ее слов, но она твердо была уверена, что Ян Казимир обязан всю жизнь заботиться о ней и ее дочери.
Их отношения до смерти Владислава IV, хоть и не порывались, но были довольно натянутые. Ян Казимир часто приказывал запирать перед ней двери и не пускать ее, хоть она и поднимала невыносимый шум.
Когда умерли сначала королевич Сигизмунд, а потом и Владислав, Бертони с неслыханным нахальством принялась добиваться свидания с королем шведским, который старался не допускать ее до себя. В конце концов, однако, ему пришлось уступить: он приказал принять ее, соображая, что и Бертони может повредить или помочь при выборах.
Вечером того же дня, несмотря на отвращение и недоверие, он приказал слугам впустить несносную бабу, и пока она будет у него не принимать никого, кроме Бутлера, которому вход был открыт всегда.
Бертони не считалась с назначенным часом. Она ворвалась с великим шумом, разряженная в пух и прах, вся сияющая драгоценностями, раздраженная, взбудораженная.
Слуга указал ей дверь в приемную.
Ян Казимир беспокойно прохаживался взад и вперед, в ожидании своей мучительницы. Он знал, что ему предстоит, так как Бертони не уважала в нем ни происхождения, ни достоинства. Ведь она знала его с детства и не видела нужды церемониться с ним.
— Ага! — начала она уже на пороге по-итальянски, так как знала его отвращение к польскому языку. — Ага! Наконец-то Саломея добилась чести поздравить ваше королевского величество! Долго же ей пришлось ждать!
Король хотел объясниться; но она не дала ему говорить.
— Полно, не трудись, ведь мы друг друга знаем! Она низко присела перед ним.
— Уже король шведский? Не правда ли? — начала она смеясь. Нет, той короны для вашей милости я не боюсь, но говорят, будто вы добиваетесь и польской? А? — Монахом быть не могли, кардиналом не хотели, а теперь короны добиваетесь? Думаете, ее будет легче носить, чем кардинальский пурпур? Мне просто жутко стало, когда я услышала об этом. И на что вам она? Знаете, что вы делаете? Покупаете горящий дом, не имея капли воды, чтоб угасить пожар. Побойтесь вы Бога.
Она всплеснула руками.
— Нет, я… но… — начал король нерешительно.
— Знаю, что вы скажете, — перебила Бертони. — Что вас на коленях о том просить будут! Конечно! Рады будут возложить на ваши плечи это блестящее, золоченое бремя; но оно не для вас, не для вас! Уступите князю, вытребуйте себе достаточную часть, постройте королевский дворец, в котором нашлось бы местечко и для Бертони с ее ангелочком, но вам!.. Вам!.. Вам быть королем!
Она прыснула от смеха. Темное лицо Яна Казимира побагровело; он рассердился, что-то забормотал, не мог слова выговорить от досады.
— Вам быть королем! — повторила Бертони, вертясь, изгибаясь и жестикулируя. — Вам быть королем! Год-два кое-как вытерпите, а потом? Так же сложите корону, как сложили кардинальную мантию!
Ян Казимир отвернулся, как будто хотел бежать от нее, но она не отставала.
— Не гневайтесь, — трещала она. — Я говорю от доброго сердца, вам корона ни к чему, только измучаетесь.
Она ударила себя в тощую грудь, смело глядя огненными глазами на смущенного короля.
Ян Казимир собирался что-то ответить, но итальянка снова затрещала:
— Хотите, предскажу вам будущее? Это очень легко: вас выберут, так как видят, что с вами можно будет сделать, что им заблагорассудится, им и королеве.
— Какой королеве? — перебил Ян Казимир.
— Сегодняшней вдове, а завтра, быть может… кто знает? Она рассмеялась, и прибавила:
— Без ее денег и ее ума вы ничего не добьетесь.
— Она ни о чем слышать не хочет, — возразил король.
— Чтоб заставить себя просить, натурально, — сказала Бертони. — Эх, жаль мне вас. Пане мой, жаль мне вас! Уступите князю Карлу, если ему это улыбается. Вы не для того созданы, а могли бы устроить себе такую славную, спокойную жизнь.
Она развела руками.
— Правда, уговаривать вас бесполезно: не поможет! Вам суждено все испытать, чтобы все вам опротивело.
Успокоившись немного, король, оглушенный этим потоком слов, отер лоб и сел. Бертони стояла перед ним.
— Так это неизбежно? — сказала она.
Ян Казимир помолчал немного.
— С тобой сегодня невозможно разговаривать, — проворчал он. На лице итальянки как будто мелькнуло сожаление.
— Но я должна была сказать вам это, — отвечала она более мягким тоном. — Для меня-то ведь выгодно, если вас королем выберут. Тогда и на мою долю что-нибудь достанется.
Ян Казимир, по-видимому, желая перевести разговор на более приятную тему, сказал с усмешкой:
— Ты бы хоть Бианку с собой привела.
Бертони дрогнула от гнева.
— Еще чего! — крикнула она. — Разве я не знаю, что у вас, старого вертопраха, до сих пор молоденькие девчонки в голове. Но ведь то моя дочка, ты должен ее уважать.
— Говорят, очень хороша собой! — заметил король.
— Как ангел! — с одушевлением подтвердила мать. — Это сенаторский кусочек, и я выдам ее только за сенатора.
Ян Казимир засмеялся, а Бертони рассердилась.
— Гижанка выходит замуж за шляхтича, какого-то старосту: почему ж бы моей дочери не метить выше? Я ее так воспитала, что ни одна ваша знатная панна ей в подметки не годится.
Король задумался, по-видимому, уже не слушая ее, увлеченный другими мыслями. Помолчав немного, он сказал:
— Попроси вдовствующую королеву принять ее в свой двор. За паннами у нее строгий присмотр, а научиться там можно многому.
— Да, научиться тому, чего и знать не следует, — перебила Бертони, качая головой. — Нет-нет, я ее от себя и на шаг не отпущу.
Итальянка, с бесцеремонностью старой приятельницы, принялась расхаживать по комнате.
— Что это за карлики? — спросила она. — Я их не знаю… Да и обезьяны не те?
— Все поумирали, — вздохнул король. — Представь себе, Зноосен, которого я так любил, который так потешно кувыркался и пел, — умер, бедняжка. Микрош тоже. Теперь у меня двое. Одного подарил мне Любомирский, он зовется Баба — с виду толстощекий, но хворый, плакса и унылый, а Люмп, которого я достал от немцев, злючка; вечно дерется с обезьянами и с Бабой. Утешения от них никакого. После короля остались два карлика, но королева их, конечно, присвоила.
Король с грустью закончил это сообщение, а Бертони пожала плечами.
— Двор мой вообще, — продолжал король после некоторого молчания, — жалкий и неполный. Вернувшись, я брал первых встречных, да и денег не хватает. Рассчитывал здесь достать, а оказывается, с меня требуют за выкуп моей аренды. С Карлом из-за Живеца мука, с Денгофом, с Бутлером…
Он вздохнул и прибавил, разводя руками:
— А теперь, когда на элекцию требуется…
Бертони съежилась и снова принялась бегать по комнате, хватая все, что под руку попадется, книги, корзины, четки, даже бумаги, не спрашивая, можно ли их читать. С нахальным любопытством шарила по углам, и хотя король выказывал очевидные признаки нетерпения, это на нее не действовало.
— Мне здесь тесно, — сказал он, немного погодя. — Хотел поместиться во дворце на Краковском предместье, да Карл не пускает. А в Уяздове далеко.
— Да на что все это, когда до элекции вам не дадут покоя, — перебила Бертони, — а после нее поселитесь в замке?
— Королева занимает там половину! — проворчал Ян Казимир.
— С ней-то вы поладите, — засмеялась итальянка, подойдя к нему. — Я уверена, что когда вам возложат на голову корону, то сенаторы сосватают вам королеву.
Ян Казимир вскочил.
— Да я ее не хочу! — крикнул он. — Мало разве упрекали нашего отца за то, что женился на сестре своей покойной жены, а что же будет, если я женюсь на жене брата. Скажут, это Содом и Гоморра.
— А папа на что? — заметила Бертони.
— Я не хочу ее! — решительно повторил король и замолчал. В ту минуту начали бить часы, стоявшие на столе, устроенные так искусно, что во время боя на них появлялись трубачи, и раздавалась очень мелодичная музыка.
— У тебя есть какое-нибудь дело до меня? — спросил король.
— Как не быть! — ответила итальянка. — Нехорошо вы поступаете, забывая обо мне и моей дочке. Но мне жаль короля без королевства. Потом сочтемся. Вижу, что вы не перестанете добиваться короны, но ручаюсь головой, что потом сами сложите ее с себя.
Король ничего не ответил. Бертони низко поклонилась и хотела уйти, но вдруг спохватилась.
— Милостивый король, — затрещала она, — не затворяйте передо мной дверей, как перед какой-нибудь бродягой. Я ведь тоже могу при случае пригодиться, потому что больше знаю и больше могу наплести, где потребуется, чем всякий другой. Уж если хотите быть королем, то кому и помогать вам, если не мне.
Наконец, король отделался от нее. Проводив ее глазами, он сказал самому себе:
«Это тебе за старые грехи. Будешь нести наказание до конца дней своих, а отделаться от него… невозможно».
В грустном настроении, пройдясь раза два по пустым покоям, Ян Казимир бросил взгляд на лампаду перед чудотворным образом и быстро подошел к нему, желая стать на молитву.
Но между карлами и обезьянами поднялась в передней такая свара, что он должен был сначала позвать слуг и приказать им унять их.
Не успел он преклонить колени, как чьи-то быстрые шаги, и отворившаяся без уведомления дверь заставили его встать. Бутлер, которого он уже не ждал сегодня, и молодой Тизепгауз вбежали в комнату с расстроенными лицами.
Ян Казимир побледнел, увидев их.
— Государь, — крикнул с порога староста, — вести одна хуже другой из Львова, Замостья… отовсюду… Вестники скорби… Войска наши разбиты, шляхта постыдно бежала… Хмель[4] собирается идти на Краков… наших послов держит в плену, а троих приказал казнить… о перемирии и переговорах слышать не хочет.
Король закрыл глаза, потом заломил руки.
— Сначала на колени! — воскликнул он. — На колени… прочтем литанию Святой Деве… будет молить ее о помощи, а остальное потом.
Он бросился на колени перед образом, и начал читать по-латыни литанию, а Бутлер и Тизенгауз отвечали; затем он поцеловал пол и встал с полными слез глазами.
— Говорите, — сказал он, падая в кресло.
— Поражение бы еще ничего, — начал староста, — но позор… Шляхта, не вступая в бой, поддавшись страху перед холопами, бежала с поля боя; а шла она на войну с огромным обозом, со множеством скарба, серебра, драгоценностей — и все это досталось в добычу казакам и поспольству. Пленных отдавали татарам — человека за коня. Мириться уже не хотят. Стали под Замостьем… Львов каким-то чудом откупился… Что теперь будет… Грозят всю Речь Посполитую завоевать.
Король возмутился.
— Где же наши силы? Где мужество, гетманы, сенат, войско? Не может же один такой разгром сразу уничтожить государство!.. Есть шансы на спасение… Мы можем найти союзников…
Бутлер перебил его:
— Кого, наияснейший пан? На кесаря именно теперь не можем рассчитывать… Франция за тридевять земель, хоть бы и захотела помочь… Прусский наш вассал скорее попользуется нашим несчастием, а шведы…
Король схватился за голову.
— О злая судьба нашей родины! — воскликнул он. — Дошли до такой крайности, что только на подлых татар можем надеяться, если удастся отвлечь их от казаков.
— Такой союз хуже вражды, потому что срамное дело, — грустно сказал Бутлер.
Тизенгауз начал передавать подробности полученных известий, когда раздался стук в дверь, хотя час был необычайный. Тизенгауз побежал отворить и впустил ксендза Флери, капеллана королевы.
Вошедший был бледен и встревожен.
— Правда ли это? — спросил он, обращаясь к королю. — Правда ли? Королеве доложили, что даже Кракову и Варшаве грозит опасность… Она поручила мне спросить об этом у вашего королевского величества.
Бутлер вмешался прежде, чем король собрался ответить.
— Успокойте королеву, — сказал он. — Варшаве пока ничего не грозит. Сенаторы и шляхта собираются на выборы… неприятель не осмелится напасть на столицу… он знает, что тут собраны большие силы. Поражение, по всем известиям, тяжелое, но кто не знает, в таких случаях, как говорится, у страха глаза велики. Хмель не решился напасть на Львов, как же он решится идти на Краков или Варшаву?
Король тоже обратился к Флери.
— Успокойте королеву, — сказал он.
— Но если грозит какая-нибудь опасность, то королева может уехать со своим двором в Гданьск[5], где может быть совершенно спокойной.
— Не дай Бог, чтобы мы дошли до такой крайности, — возразил Казимир.
Поговорив еще немного, духовник Марии Людвики ушел, но тревога царила в замке всю ночь.
В гостинице князя Карла над Вислой, несмотря на ненастье и позднюю пору, толчея не прекращалась… одни уходили, другие приходили, и каждый приносил вести одна другой страшнее. Сообщения о бесчинствах и дерзости казаков и соединившейся с ними черни превосходили всякое вероятие. Возмущались шляхтой, бежавшей из-под Пилавец.