Закон - Томас Манн


I

Его рождение было необычно; и потому он всей душой любил незыблемый обычай, завет и запрет.

Юношей, в порыве гнева, он убил; и потому лучше иных, неискушенных, знал, что убийство лакомо, но быть убийцей — ни с чем не сравнимая мерзость, и твердо помнил: не убий.

Его горячила чувственность, и потому он тянулся к духовному, чистому и святому, иначе: к незримому — ибо незримое представлялось ему святым, духовным и чистым.

У мидеанитов,[1] непоседливых пастухов и торговцев пустыни, к которым он пристал, когда свершил убийство и должен был бежать из Египта, земли, где он родился (но о подробностях его рождения — ниже), — он узнал о боге, которого нельзя видеть, но который видит тебя. Этот бог обитает в горах, но в то же время и незримо восседает в шатре, на переносном ковчеге и, меча жребий, безгласно прорицает грядущее. Для сынов Мидеана этот бог, нареченный именем Иегова,[2] был всего лишь богом среди других божеств; они не слишком задумывались над тем, как должно ему служить, да и вспоминали-то о нем скорее из осторожности, на всякий случай. «А вдруг, — пришло им в голову, — средь прочих богов есть один, безобразный и безликий, которого люди не видят?» И они стали приносить ему жертвы, дабы ни перед кем не согрешить, никого не обидеть и тем самым обезопасить себя от любой напасти, откуда бы она ни грозила.

Не то Моисей. В силу владевшего им влечения к чистому и святому он проникся безмерным благоговением к незримости Иеговы и укрепился в мысли, что никто из зримых божеств не может сравниться в святости с Незримым, и весьма дивился, что сыны Мидеана не оценили по достоинству того свойства, которое ему, Моисею, представлялось исполненным глубочайших тайносплетений. В пустыне, где он пас овец брата жены своей, мидеанитки, и где его посещали грозные наития и откровения, однажды даже вырвавшиеся из недр груди его и представшие ему в виде пламенного лика и внятного наказа, настойчиво обращенного к его душе, — Моисей путем долгих упорных и беспощадных раздумий пришел к убеждению, что Иегова не кто иной, как Эль Эльон — всевышний, Эль Рои — «Бог, очи коего зрят меня», как тот, что издревле зовется Эль Шаддай — «Бог Горы», или Эль Олам — «Бог вселенной и вечности», — словом, не кто иной, как бог Авраама, Исаака и Иакова, «Бог праотцев» — праотцев его нищих, темных, безнадежно запутавшихся в своих верованиях родичей, давно порабощенных и признавших домом своим землю Египетскую, чья кровь — с отцовской стороны — текла в его, Моисеевых, жилах.

И вот, переполненный этим открытием, с тяжким бременем долга на душе, но весь дрожа от нетерпения выполнить наказ, он, после многих лет, проведенных у сынов Мидеана, посадил на осла жену свою Сепфору (она была знатного рода, дочерью жреца и царя Рагуила и сестрою сына его Иофора, хозяина стад), забрал двух своих сыновей, Гершона и Елеазара, и пустился в обратный путь, в землю Египетскую, что лежит на востоке, в семи долгих днях пути через великую пустыню, — к непаханым низовьям Нила, где река разделяется на рукава и где в округе Кос, именуемой также Гошем, Госем и Гошен,[3] жила и тяжко трудилась кровь его отца.

Там он тотчас же, где только мог — в хижинах, на пастбищах и на работах, — начал изъяснять тем, в ком текла эта кровь, великий смысл своего постижения, при этом он, по привычке, всякий раз потрясал кулаками, не отрывая от тела опущенных рук. Он возвещал, что бог их праотцев вновь отыскался, что он явился ему, Мошэ бен Амраму, на горе Ор в пустыне Син, из среды тернового куста, который горел огнем, не сгорая, что имя его — Иегова, а это означает «я есмь сущий от века до века», но также и «дыхание ветра» и «неистовый ураган», и что он, Иегова, возлюбил их кровь и готов поставить с ними свой завет и избрать их среди всех народов, на одном, однако, условии: они должны клятвенно посвятить себя ему, и только ему, заключив между собою союз для безобразного служения Незримому и не помышляя об ином поклонении.

Он неотступно буравил их души такими речами, и его кулаки не переставали содрогаться на невиданно широких запястьях. Всего, однако, он им не поведал, утаив от них многое и едва ли не самое важное, ибо боялся смутить и отпугнуть их. О тайносплетениях незримости, то есть о духовности, чистоте и святости, он не обмолвился ни единым словом, предпочтя не уяснять им, что, поклявшись служить Незримому, они должны обособиться, стать народом духовности, чистоты и святости. Из тревоги умолчал он об этом, из опасения их испугать: ведь они, эта кровь отца его, были столь жалкой, столь приниженной и запутавшейся в своих верованиях плотью, что он не мог им доверять, хотя и любил их. И когда он им говорил, что Незримый, что бог Иегова возлюбил их, он вселял в Господа чувства и в уста его вкладывал речи, которые, быть может, и были господними чувствами и речами, но не в меньшей мере принадлежали и ему, Моисею: ведь это он сам возлюбил кровь отца своего, подобно тому как не может не возлюбить ваятель бесформенную глыбу, из которой его руки сотворят высокий и прекрасный образ; и отсюда дрожь нетерпения, которая, вместе с осознанием великой тяжести господнего наказа, переполняла его душу в час, когда он уходил из Мидеана.

Впрочем, он утаил от них и вторую половину наказа. Ибо наказ был двойной и гласил, что Моисей должен не только возвестить своим родичам о вновь обретенном боге праотцев и о его к ним благоволении, но и вывести их из Египта, из дома рабства — на свободу, и привести чрез великую пустыню в Землю обетованную — в землю Авраама, Исаака и Иакова. Этот наказ и возвещение о боге стояли рядом и неразрывно переплелись один с другим. Бог и обретение свободы для исхода на родину; бог и избавление от чужеземного ига — в глазах Моисея это было одной и той же мыслью. Но народу он об этом пока не говорил, ибо знал: второе неизбежно последует за первым, и еще потому, что надеялся сам испросить «второе» у фараона, царя египетского, который был не вовсе чужим Моисею.

Но то ли народу не понравились его речи, ибо говорил он плохо, запинаясь и часто не находя верного слова, то ли в дрожи, сотрясавшей его кулаки, они почуяли тайносплетения незримости и того завета, который хотел с ними поставить Господь, и догадывались, что Моисей толкает их на дела трудные и опасные, — так или иначе, на его неотступные увещания они отвечали недоверием, страхом и жестоковыйным упорством и, озираясь на приставников фараона, цедили сквозь зубы:

— Зачем ты разглагольствуешь, заикаясь? И к чему слова твои? Или кто-нибудь поставил тебя старшим и судьею над нами? Кто бы это, любопытно узнать?

Он не удивился их ропоту. Ему уже довелось слышать от них такие речи до того, как он бежал в Мидеан.

II

Его отец не был ему отцом, и его мать не была ему матерью — столь необычно было его рождение. Вторая дочь фараона Рамессу гуляла со своими прислужницами в царском саду на берегу Нила под присмотром вооруженных телохранителей. Там заметила она водоноса-еврея, и вожделение охватило ее. У него были грустные глаза, юношеский пушок на подбородке и сильные руки, напряженные от ноши… Он трудился в поте лица своего и жил заботами каждого дня, но для дочери фараона он был воплощением красоты и прельстительного мужества, и она повелела привести его к ней в беседку. Своими дивными ручками она взъерошила его волосы, влажные от пота, целовала мышцы его рук и раздразнила его мужское естество. И он взял ее, царскую дочь, раб-чужеземец. Получив все сполна, она позволила ему уйти, но не прошел он и тридцати шагов, как его убили и тотчас скрыли в земле, и не осталось и следа от нежной прихоти дочери Солнца.[4]

— Бедняга, — сказала она, узнав о случившемся. — Всегда-то вы переусердствуете. Уж он бы наверное молчал. Ведь он любил меня.

Но она понесла во чреве своем и спустя девять месяцев в величайшей потайности родила на свет мальчика, и прислужницы положили его в просмоленную корзинку из тростника и спрятали корзинку в камышах у берега реки. Там они же нашли ее и, найдя, воскликнули:

— О, чудо! Найденыш в камышах, крохотный подкидыш! Словно в старинном сказании, точь-в-точь как было с Саргоном,[5] которого Акки-водонос нашел в камышах и вырастил в доброте сердца своего. Все повторяется вновь и вновь! Но что нам делать с этой находкой? Отдадим-ка его какой-нибудь простой женщине, матери, которая сама кормит, а молоко у нее остается, и пусть он растет, будто он родной ее сын, — ее и законного ее мужа, — так будет всего разумнее.

И они положили ребенка на руки одной еврейке, и она унесла его в округу Гошен, к Иохаведе, жене Амрама из колена Леви. Она кормила сына своего Аарона, и у нее оставалось молоко; по этой причине и еще потому, что время от времени посланец царской дочери приносил тайком в ее хижину разное добро, она растила чужого ребенка в доброте сердца своего. Так Амрам и Иохаведа стали его родителями в глазах людей, а Аарон — его братом. У Амрама были волы и пашня. Иохаведа же была дочерью каменотеса. Они не знали, как им назвать бог весть откуда взявшегося мальчонку, и потому дали ему полуегипетское имя, вернее, всего лишь половину египетского имени. Ибо часто сыновья той земли звались Птах-Мошэ,[6] Амон-Мошэ[7] или Ра-Мошэ,[8] то есть сыновьями богов, чтимых в Египте. Но Амрам и Иохаведа нашли разумным опустить имя бога и назвали мальчика просто Мошэ — Моисей. Итак, он был «сыном»,[9] но чьим — неизвестно.

III

Он рос среди пришлого племени и изъяснялся на его языке. Предки этих колен, «голодные бедуины из Эдома»[10] (как назвал их писец фараона), однажды, во время засухи, пересекли с дозволения пограничных властей рубеж земли Египетской, и для пастбищ им была отведена округа Гошен в низовьях реки. Тот, кто подумал бы, что евреям разрешили пасти стада свои безвозмездно, плохо знаком с нравом сынов земли Египетской. Мало того, что евреи платили подать скотом, и подать нелегкую, всяк из них, не знающий немощи, был к тому же обязан нести трудовую повинность, рабскую службу на всевозможных стройках, а они никогда не прекращались в такой стране, как Египет. Особенно много стали строить с тех пор, как Рамессу,[11] второй из фараонов, носивших это имя, сел на престол в Фивах; то была его страсть и царственная услада. Он строил пышные храмы по всей стране, а в Нижнем Египте не только обновил и расширил длинный заброшенный канал, соединявший восточный рукав Нила с Горькими озерами и тем самым — Великое море с краешком Чермного, но вдобавок еще воздвиг на берегу канала два города-житницы — Питом и Раамсес.[12] Для этой-то цели и были согнаны сюда из Гошена эти иврим, потомки голодных бедуинов, чтобы они обжигали и носили кирпич, надрываясь и исходя потом под египетской палкою.

Впрочем, палка была скорее знаком отличия приставников фараона — рабов не били без надобности. К тому же их хорошо кормили: рыбы из Нила, хлеба, пива, говядины — всего было вдоволь. И тем не менее рабский труд был им мерзок, ибо в их жилах текла кровь кочевников и в памяти их хранилось предание о свободной, бродячей жизни: урочный, размеренный труд им был непривычен и оскорблял их сердца. Но для того, чтобы единодушно выразить свое недовольство и проявить согласную стойкость, различные колена этого племени были слишком слабо связаны друг с другом и слишком плохо сознавали свою общность. Много поколений отошло с тех пор, как они разбили шатры на одном из переходов меж родиной их праотцев и землей исконно египетской, и за эти долгие годы они стали племенем безобразно-зыбкой души, нетвердой веры и робкой мысли; многое они забыли, кое-что поверхностно переняли и, утратив связующий стержень, изверились в собственных чувствах — даже в гнездившейся в их сердцах ярой злобе на тех, кто принуждал их к подъяремной, рабской службе; впрочем, тут их сбивала с толку обильная пища: рыба, пиво, говядина.

Моисей, мнимый сын Амрама, войдя в возраст, тоже должен был бы обжигать кирпичи для фараона. Но случилось иначе: мальчика забрали у родителей и увезли в Верхний Египет, где его поместили в закрытое учебное заведение, предназначенное для отпрысков сирийских царьков и местной знати. Моисея определили туда потому, что его кровная мать, дочь фараона, та, что его родила и велела спрятать в камышах, особа хоть и похотливая, но все же не бездушная, помнила о нем ради его убитого отца — водоноса с юношеской бородкой и грустными глазами — и не пожелала, чтобы он остался среди дикарей: пусть-де получит образование и займет подобающую должность при дворе — знак молчаливого полупризнания его божественной полукровности. И вот, облаченный в белые льняные ризы и с париком на голове, Моисей стал постигать науку о звездах и дальних странах, право и искусство письма. Но он не чувствовал себя счастливым среди щеголей благородного учебного заведения; он был одинок среди них, и ему претила вся эта египетская утонченность чувств, хоть именно ей он был обязан своим рождением. Кровь отца, принесенного в жертву этой похотливой утонченности, была в нем сильнее крови египетской царевны, и сердцем своим он льнул к тем слабовольным беднякам в стране Гошен, у которых не хватало мужества даже на то, чтобы разжечь в себе злобу. Да, он был с ними, вопреки любострастному зазнайству его матери.

— Так как же тебя зовут? — спрашивали его школьники.

— Мошэ, — отвечал он, — Моисей.

— Ах-Мошэ или Птах-Мошэ? — спрашивали они.

— Нет, просто Мошэ.

— Право, это как-то убого и странно, — задирали его эти хлыщеватые юнцы, и он свирепел до того, что готов был убить их собственными руками и скрыть в зыбучем песке. Ведь он хорошо понимал, что, задавая такие вопросы, мальчишки просто хотели покопаться в истории его необычайного происхождения, о котором смутно было известно каждому. Сам Моисей едва ли узнал бы, что он лишь тайный плод похотливой утонченности египетских нравов, если б об этом не знали все (хоть и не слишком достоверно), все, не исключая фараона, для кого веселое приключение его дочери осталось тайной не в большей степени, чем для Моисея то непреложное обстоятельство, что Рамессу Строитель — его дед по любострастию, по грубой усладе и смертоубийственной ее развязке. Да, Моисей это знал и знал, что знает об этом и фараон, и в помыслах своих угрожающе кивал головой в сторону фараонова трона.

IV

Так он прожил в Фивах два года, среди хлыщеватых своих однокашников, но потом не выдержал, перелез ночью через стену и бежал обратно в Гошен, к родичам своего отца. Там он мрачно бродил без дела и однажды на берегу канала, вблизи новостроек Раамсеса, увидел, как египетский приставник бьет палкой раба за нерасторопность, а возможно, и за строптивость. Побелев от ярости, с пылающими глазами, он крикнул египтянину: «За что?», но тот вместо ответа ударил его в переносицу, да так, что нос Моисея навсегда остался перебитым и приплюснутым. Тогда он вырвал палку из рук надсмотрщика, с чудовищной силой взмахнул ею и уложил египтянина на месте с размозженным черепом, мертвым. Он несколько раз огляделся, желая убедиться, что никто не видел его поступка. Но место было уединенное и поблизости — ни души. Тогда он один скрыл в песке убитого, ибо тот, за кого он вступился, бежал; и у него было такое чувство, будто он всегда таил в себе желание убивать и закапывать убитого в землю.

Этот взрыв ярости остался тайной, по крайней мере для египтян, которые так и не узнали, куда девался их человек. С того дня прошло несколько лет, а Моисей по-прежнему бродил без дела среди соплеменников своего отца и со свойственной ему властностью вмешивался в их дела и распри. Однажды у него на глазах жестоко поспорили два раба из числа иврим и уже готовы были подраться.

— Ну что вы бранитесь, — сказал он им, — и зачем хотите драться? Разве мало вам того, что вы убоги и заброшены? Вы — братья, родная кровь, и должны держаться вместе, а норовите вцепиться друг другу в глотку. Я видел, кто из вас не прав. Пусть он уступит и откажется от своих слов, а второй пусть над ним не глумится.

Но, как это часто бывает, они вдруг забыли о своей ссоре и вместе набросились на него: «Чего суешься в наши дела?» Особенно нагло держал себя тот, кого Моисей признал неправым. Он орал во все горло:

— Нет, это уж слишком! Кто ты таков, чтобы совать свой козлиный нос во все, что тебя не касается? Да, да! Ты — сын Амрама, но этим сказано слишком мало! Ведь ни один человек, не исключая тебя самого, не знает толком, кто ты таков? Кто же поставил тебя господином и судьею над нами? Может, ты и меня хочешь убить, как — помнишь? — того египтянина, и скрыть тело мое в песке?

— Тише! — остановил его в испуге Моисей и подумал: «Как это могло выйти наружу?» И в тот же день решил, что ему нельзя оставаться в этой земле. Пересекши границу в том месте, где ее хуже всего охраняли — у Горьких озер, на отмелях, он прошел пустынными просторами земли Синай в Мидеан, к мидеанитам и к их жрецу и повелителю Рагуилу.

V

Когда он вернулся назад с душой, переполненной Богом и великим его наказом, он был муж в расцвете лет, кряжистый и скуластый, с проломленным носом, с раздвоенной бородой, широко расставленными глазами и могучими запястьями, что было особенно заметно, когда он в раздумии прикрывал правой рукой рот и бороду, а это случалось нередко. Из хижины в хижину переходил он, со стройки на стройку, и, плотно прижавши к бедрам кулаки, чтобы унять их дрожь, говорил о Незримом, о Боге праотцев, готовом поставить с ними свой завет, — говорил, хоть, собственно, и не умел говорить. Он и вообще-то часто запинался, а приходя в волнение, делался совсем косноязычен, и к тому же толком не знал ни одного языка и, пытаясь отыскать недостающее слово, рылся сразу в трех закромах. Арамейское наречие сиро-халдейского языка, бывшее в употреблении у крови его отца и перенятое им у своих названых родителей, было вытеснено египетским языком, который ему пришлось усвоить в фиванском училище, а к ним прибавился еще и арабский — на нем он объяснялся в пустыне у мидеанитов. И все это перемешалось у него в голове безо всякого порядка.

Очень во многом помогал ему его брат Аарон, высокий, мягконравный человек с черной бородой и черными, спадавшими на шею кудрями; его большие выпуклые глаза были чаще всего смиренно потуплены. Брату Моисей поведал все и даже приобщил его Незримому и всем тайносплетениям незримости, а так как из-под бороды Аарона текли умилительные речи, Моисей почти всегда брал его с собой, когда отправлялся вербовать новых сторонников, и тот говорил вместо брата, — правда, слишком вкрадчиво, елейно и недостаточно увлеченно, — так что Моисей, потрясая кулаками, пытался вдуть пламя в его слова и вдруг — бац! — перебивал его на своем арамейско-египетско-арабском наречии.

Дальше