Это было в Коканде - Никитин Николай Николаевич 51 стр.


За эти годы он пополнел, освоился с жизнью. Теперь, в ссылке, положение его стало легальным. Это успокаивало нервы. Все скверное и опасное было уже позади, и времена, когда он, сидя в одной из московских тюрем, числился за ГПУ как приговоренный к расстрелу, даже и не вспоминались им. До сих пор Зайченко не понимал: почему расстрел ему заменили десятилетним заключением? От него, очевидно, ждали еще каких-то разоблачений. В Москве на допросах он почти ничего не раскрыл, он разговаривал независимо, от показаний формально не отказывался, но и нового ничего не давал. Следователи заслушивались его рассказами, но из этих рассказов трудно было выудить необходимые оперативные сведения. Отправленный в Соловки, он написал там дневник, сообщающий кое-что из истории басмаческого движения.

На Соловецких островах Зайченко пробыл пять лет, потом его перевели на материк, на Баб-губу. Зайченко из Баб-губы ездил по делам службы в Кемь. Когда он бывал на станции и видел полярные поезда или заходил в вагон-ресторан, чтобы выпить бутылку пива, в голове у него не раз возникала мысль: "А что будет, если я сейчас удеру?" Но он отгонял ее. Бежать было некуда. Да и не было цели, ради которой стоило бы подвергать себя риску.

Новые поселки, люди, природа - все в этом северном крае напоминало ему первые, суровые дни Америки. Это нравилось ему, он даже чувствовал себя пионером, открывающим новые места для человеческой жизни. Это чувство заполняло ту душевную пустоту, которая раньше мучила его и заставляла играть в прятки с жизнью.

Словом, он привык к своему положению, поэтому, когда несколько дней тому назад пришел приказ об отправке Зайченко в Москву, у бывшего поручика вдруг сжалось сердце. Администрация в лагере завидовала ему, заключенные и подавно... Все, кроме Зайченко, видели в этом вызове добрый признак.

Но Зайченко был угнетен.

Сегодня он понял причину этой странной тоски. Ему было жаль расстаться с тишиной и покоем, обретенными наконец после долгой и мучительной кочевки.

Зайченко пошел по тропке в гору, к белым стенам бывшего монастырского скита. В лесу пахло хвоей, куковали кукушки, от больших муравьиных куч струился едкий, острый, щекочущий ноздри аромат. С вершины горы виднелся остров, и сипел в тумане материковый бор, блестели озера, возле голого мыса гулял ветер и накатывал на берег волну за волной, а по берегу сушились длинные сети, развешанные на козлах из жердей. На горизонте, покрытом круглыми и толстыми, точно оладьи, облаками, чернел рыбацкий парус... Трудно было оторваться от этой тихой картины. "Ну зачем еще в Москву?" - подумал Зайченко.

Он уехал из Кеми в сопровождении конвоиров. Подавленное состояние не покидало его. Ему казалось, что его песенка спета... Он ожидал катастрофы с той безнадежностью, с какой мог бы ждать ее человек, вдруг попавший под горный обвал. Зайченко чувствовал, что ему некуда скрыться.

3

В 1925 году Жарковский оставил военную службу и перешел в органы ГПУ. Эта служба, как и все до сих пор, удалась ему.

После разгрома троцкистской оппозиции и высылки Троцкого из пределов СССР возник ряд троцкистских дел... Жарковский, тогда еще молодой работник, показал себя с отличной стороны. Свои прошлые троцкистские симпатии он так ловко завуалировал, что даже самый строгий контроль не нашел бы в мыслях Жарковского ничего подозрительного.

Жарковский перевелся на работу в Москву. Вначале его приняли там очень холодно, но постепенно он вошел в доверие, заслужил его и начал быстро продвигаться вперед.

Два месяца тому назад, еще зимой, высшее начальство Жарковского, один из членов коллегии ОГПУ, Николай Францевич Пишо, вызвал Жарковского к себе в кабинет и передал ему список дел и фамилий. Среди них значилось и дело Зайченко. Пишо поручил Жарковскому вызвать всех поименованных в этом списке людей в Москву и на всякий случай побеседовать с ними еще раз.

- А потом, освободив, на жительство вышлите обратно... в те места, откуда они взяты, - неожиданно сказал Пишо.

Заметив удивление в глазах Жарковского, Пишо улыбнулся и добавил:

- Понятно?

Жарковский, решив, что это странное распоряжение является служебным секретом и что ему в данную минуту не следует интересоваться подробностями, почтительно кивнул Пишо. Вообще с некоторых пор Жарковский заметил, что Пишо стал благоволить к нему... Пишо лез вверх... Поэтому Жарковский, не доискиваясь причин этой благожелательности, старался неизменно нравиться начальству.

Он был далек от Пишо. Николай Францевич держался со всеми подчиненными холодно и даже подчеркнуто официально, ничего не признавая, кроме субординации. Но, несмотря на это, Жарковский видел, что к нему Пишо всегда внимателен. Он не преминул воспользоваться этим расположением высшего начальства и всегда выказывал себя как отлично дисциплинированный и ловкий подчиненный.

В августе Пишо снова пригласил Жарковского в свой кабинет и спросил его: закончено ли данное ему поручение?

- Так точно! - отрапортовал Жарковский. - Я сегодня собирался вам доложить... Осталось только дело Зайченко. Но там нет ничего особенного. Он вызван, уже прибыл, сегодня я покончу и с этим.

Пишо молча выслушал ответ Жарковского. Он о чем-то думал, потом поднял голову и прямым пристальным взглядом посмотрел в глаза Жарковскому.

Взгляд Пишо всегда поражал Жарковского.

Пишо сейчас находился в самой лучшей своей поре. Он сам это чувствовал. Люди, стоявшие близко к нему и участвовавшие в его планах, никогда не знали точно его желаний и стремлений. Он поражал их неожиданностью своих выводов. Его тощее лицо, его голова, склоненная набок, говорили о мечтательности. Однако это был ум авантюриста, игрока и комбинатора. Людские пороки и добродетели были только картами в его руках.

Пишо было около сорока лет, но выглядел он моложе. Вялая, полупрезрительная складочка около губ (некое подобие улыбки), слегка развинченная походка, умение приказывать и слышать только самого себя, ощущение отчужденности от всех, кто был хоть несколько ниже его по общественному положению, холодное высокомерие, проницательность и жестокость - все это составляло облик и характер Пишо.

Несколько лет тому назад он проник в органы ГПУ. Вся его тактика и все его поведение были безупречны; вернее - они казались безупречными. Никто не подозревал, что этот человек является злейшим врагом революции.

Пишо долго смотрел в окно, выходившее на Лубянскую площадь. Одной рукой он держался за портьеру, другая была опущена вниз. Потом он отошел от окна, зашагал по мягкому ковру, растянутому на середине большого и хорошо обставленного кабинета.

- Знаете что... - вдруг сказал он Жарковскому, останавливаясь около него. - Вам сегодня придется полететь в Ташкент. Вы ведь среднеазиатец?

- Да, - ответил Жарковский.

- Там что-то недовольны Блиновым. Вы, кажется, служили с ним? Это верно, что он ломовик? - быстро сказал Пишо и, усмехнувшись, прибавил: Не в буквальном, конечно, смысле...

Жарковский, не зная, что ответить на такой вопрос, пожал плечами. "Очевидно, что-то случилось", - подумал он.

- Разберитесь... Потом доложите. Я думаю - Карим прав! - проговорил Пишо.

Жарковский понял, что разговор кончен, и, официально вытянувшись, спросил:

- Больше никаких приказаний не будет?

- Пока нет... - сказал Пишо.

Пишо протянул Жарковскому руку. Теплое чувство благодарности охватило Жарковского. Он так крепко пожал своему начальнику руку, что тот улыбнулся и даже, вопреки своему обыкновению, ответил ему на пожатие. Это случилось впервые за семь лет их совместной службы.

"Во всяком случае, командировка ответственная!" - подумал Жарковский и, войдя к себе, в свой отдел, весело сообщил секретарю:

- Я сегодня уезжаю. Приготовьте материалы по Средней Азии.

По его тону и по манере двигаться секретарь сразу догадался о настроении своего начальника и с той же веселостью в голосе, что и у Жарковского, сказал:

- Зайченко доставлен... Ввести его?

- Введите! - приказал Жарковский и прошел, поскрипывая сапогами, в свой кабинет.

4

Никогда Зайченко так не волновался, как в этот раз, увидя за письменным столом против себя молодого подтянутого военного, в прекрасном обмундировании (шитом с гвардейским шиком), в меру вылощенного и тщательно выбритого. Жарковский с изысканной любезностью протянул ему свой кожаный портсигар и предложил папиросу. Зайченко папиросу принял и, вынув коробок, вытащил спичку... Потом, прижав коробок краешком ладони к груди, ловко чиркнул спичкой о коробок... Спичка загорелась. Жарковский, внимательно наблюдая за всеми этими манипуляциями однорукого человека, даже и не подумал помочь ему. Когда Зайченко закурил, он спросил его, уже холодно и безразлично (он подражал в этом Пишо):

- Что скажете?

- О чем? - спросил, недоумевая, Зайченко.

- Как доехали?

- Прекрасно.

- О чем? - спросил, недоумевая, Зайченко.

- Как доехали?

- Прекрасно.

- Как жили?

- Всяко, - сухо ответил Зайченко.

Жарковский привык работать по-разному. Иногда он задавал прямые вопросы и по мелочам, то есть по интонации или по характеру ответов, догадывался об истинном настроении человека, которого он допрашивал. Иногда он заводил самый обычный разговор, тщательно пряча то, что стремился узнать, и когда заговаривали о чем-нибудь близком к этому, незаметно наводил допрашиваемого на интересующую его тему. Так же приходилось ему уличать обвиняемого или подследственного путем столкновения с неопровержимыми фактами. На этот раз он избрал самый обычный прием и прямо завел речь о Джемсе. Он спросил Зайченко:

- С кем из курбаши, кроме Иргаша, разведчик Джемс имел непосредственную связь?

- Не знаю, - сказал Зайченко. - Мне уже задавали этот вопрос... И я тогда на него не мог ответить. Прошу верить, что я видел Джемса только один раз...

- Только раз?.. - живо, будто удивляясь, промолвил Жарковский и, оглядывая Зайченко, задал ему новый вопрос: - А вы слыхали, что басмаческие вспышки продолжаются до сих пор?

- Вспышки... - пробормотал Зайченко. - Не знаю.

- Ну да. Только вспышки. Ведь иначе не может быть... - как бы объясняя, сказал Жарковский.

- Конечно... - сейчас же согласился Зайченко. - Движение быстро выдохлось. Уже давно... Я сам чувствовал его крах.

- Вы чувствовали?

- Да.

- Давайте вернемся к началу, - проговорил Жарковский. - Вы знали, кто руководил организацией в Ташкенте?.. В самом начале?

- Нет.

- От кого же вы получали поручения? Кто снабжал вас?

- Организация... Но людей я не знал. Это были анонимы.

- Зачем вы лжете?

- Я не лгу... Я называл Назиева и Кудашевича. Но это было по девятнадцатому году... Других не знал.

- Вы знали английскую разведку! - делая вид, что сердится, сказал Жарковский.

- Вы ошибаетесь! Она знала меня, - заметил Зайченко. - Если это была английская разведка... В чем я теперь сомневаюсь. Черт знает, на кого он работал.

- А Чанышева знали?

- Очень мало... До кокандского восстания. Потом он был убит в тюрьме пьяным красногвардейцем. В Скобелеве.

- Ведь вы привлекались по делу о сдаче Кокандской крепости?

- Да. Привлекался.

- Это так и осталось невыясненным...

Зайченко опустил глаза.

- Вы можете мне верить или не верить, но ни восемь лет тому назад, ни в девятнадцатом году, ни сейчас я даже сам себе не могу ответить на этот вопрос... - сказал он.

- Но если бы обстановка была более определенной для сдачи, сдали бы, конечно?

- Затрудняюсь ответить! - проговорил Зайченко.

Жарковский думал, что он упорствует. Но Зайченко действительно, при всей готовности к измене в ту ночь, все-таки сам для себя не знал и не помнил, как он собирался поступить в последний момент. Сейчас же это давнее дело совершенно не волновало его, и ему было трудно говорить о нем по существу. Он даже забыл о всех своих настроениях тех дней.

Расценивая его молчание по-своему, Жарковский заявил:

- Вот! До сих пор вы продолжаете служить иностранной разведке. Что ж, надеетесь, что она поставит вам памятник?

- Я не служу, - ответил Зайченко.

- Служите молчанием! Определенно служите. А когда встречались с этим резидентом, вы, наверное, были разговорчивее? Иначе бы вас не держали? Не правда ли?

- Да.

- О чем же вы говорили?

- Я заявлял о развале басмачества...

- Информировали?

- Да, можно и так сказать... Я убедился на опыте, что Красная Армия имеет все предпосылки к победе.

- Агитировали?

- Внешне это выглядит, конечно, глупо... Но у нас было трудное положение... Надо было разъяснить эту трудность. Я понимал, что от организации диверсии, от диверсионной борьбы этот разведчик, вернее говоря этот резидент, не откажется, хотя я и говорил, что заниматься этим все равно, что черпать воду решетом.

Увидев насмешливые глаза Жарковского, Зайченко добавил:

- Не совсем, конечно... Иначе он не покупал бы меня.

- Но вы предлагали ему что-нибудь иное?

- Я вообще хотел смыться.

- Как смыться?

- Как-нибудь...

- Куда?

- Ну, достать паспорт... Поступить куда-нибудь на службу счетоводом... Техником...

- Но ведь резидент не выпустил бы вас из виду... Разве вы не понимали этого?

- Понимал... Но не хотел об этом думать.

- Зайченко, вы опять лжете... Вы не из таковских, чтобы жить не думая. Скажите честно: о чем был разговор в двадцать четвертом году, в ставке Иргаша?

- Я сказал. Только об этом.

Жарковский во многом верил Зайченко. Даже в самом себе он находил с ним что-то общее. У него ведь также бывали в жизни такие неопределенные минуты.

"Но я счастливее его, потому что умнее", - самодовольно подумал он про себя и при этом потянулся всем телом. "Хотя он не глуп", - опять подумал Жарковский.

Из дела, а также из личного свидания с Зайченко Жарковский убедился, что этот человек играл жалкую роль кастета в чьих-то руках. "Неужели он этого не понимает? Или притворяется, что не понимает?"

- Вы ведь, кажется, очень хорошо знали комиссара Юсупа?

- Да. Знал, - ответил Зайченко.

- Вы беседовали с Юсупом... в лагере Иргаша?

- Я был у него после нашей сдачи.

- А с "деревянным афганцем" была у вас беседа об Юсупе?

- Не помню... Нет, не было.

- Подумайте...

- Кажется, да.

Зайченко покраснел (выходило так, что его поймали)...

- Понимаете... - пробормотал он. - Я не помню. По-моему, мы не беседовали на эту тему. Нет... Это уж потом, когда я в тюрьме узнал о нападении на Юсупа, у меня это как-то связалось с тем лицом, которое прибыло в ставку Иргаша. Я вспоминаю, что я тогда подумал: "Не резидент ли сделал это?" Я сейчас просто спутал... Нет! Конечно, нес! Тогда мы оба еще ничего не знали об Юсупе.

- Позвольте... Но в ставке Иргаша говорили о комиссаре Юсупе?.. Это есть в деле.

- Но, по-моему... Да! По-моему... - несколько растерявшись, возразил Зайченко, - комиссар бригады Юсуп тогда не ассоциировался у меня с тем Юсупом... Ну, вы понимаете, что я хочу сказать. То есть с тем Юсупом, которого я знал мальчишкой... Да, не ассоциировался. Об Юсупе с этим шпионом я не говорил.

- Что вы знаете об убийстве в Беш-Арыке?

- Ничего не знаю. Кто-то выстрелил в Юсупа.

Жарковский вдруг открыл ящик, где у него лежало дело, и, вынув оттуда бумажку, протянул ее Зайченко.

- Читайте отчеркнутое красным карандашом.

Это был рапорт Юсупа от 4 апреля 1924 года.

...Начальник штаба Иргаша Зайченко является звеном между

какой-то, вероятно зарубежной, разведкой и мятежным курбаши.

Запутался. Упрям. Операции ведет умело. Большие связи в

Средней Азии. Профессионал-диверсант...

Зайченко отложил пожелтевший листок бумаги.

- Читайте дальше...

...все это говорит против него. Я его давно знаю. С

юности. Он был моим учителем русской грамоты. Тогда он мне

казался прекрасным человеком. Доложить об этом считаю своей

обязанностью.

Зайченко улыбнулся.

- Почему это не отчеркнуто? - спросил он.

- Очевидно, особый отдел не счел нужным... - ответил Жарковский. - Но разве что-нибудь от этого меняется?

- Да, вы правы. Не меняется, - заметил Зайченко.

Жарковского удивило равнодушие, с которым были сказаны эти слова.

- Я имею о вас хорошую характеристику, - проговорил он.

Зайченко поднял глаза и спросил совершенно спокойно, будто заранее уверенный в ответе:

- Из лагеря?

- Да... - ответил Жарковский. - Хотите досрочное освобождение?

"Странный вопрос... - подумал Зайченко. - Может быть, он думает, что я могу ему быть полезным? Но в чем?"

Досрочные освобождения случались довольно часто, в них не было ничего сверхъестественного. Единственное, что поразило Зайченко, это специальный вызов в Москву. Все эти мысли отразились на лице у него. Понимая их, Жарковский, слегка наморщив лоб, как бы вспоминая что-то или размышляя о чем-то, сказал:

- Ну ладно, на днях вас освободят... Вернетесь в Среднюю Азию... скучным голосом прибавил он.

- Мне все равно, - ответил Зайченко.

Позвонив секретарю, Жарковский зевнул. Зевок этот не мог ускользнуть от внимания Зайченко. Он снова почувствовал себя маленьким и ничтожным человеком. В комнату заглянул секретарь.

- Проводите... - сказал ему Жарковский и небрежно кивнул в сторону Зайченко.

Зайченко встал...

5

Каменный дом был окружен густым, тенистым садом. В саду бегали две большие собаки. На кухне слышалась возня, кто-то спорил, переругивался, стучали ножи, пахло жареным. Дом этот находился в десяти километрах от Ташкента и считался загородной дачей. Василий Егорович Блинов на лето обыкновенно переезжал сюда. Сам он бывал здесь редко, только по выходным дням, и то не всегда. Здесь жила семья - жена, Александра Ивановна, и двое детей, Шурик, девяти лет, и Капочка. Шурик был сыном Александры Ивановны от первого брака, Капочка же родилась недавно. Дачный участок был огорожен глухой глиняной стеной. В саду росли чинары и орехи. Клумбы были густо засажены цветами. Дорожки посыпаны песком. Через сад протекал большой и глубокий арык. Вода в нем была ледяная, она обжигала даже в знойные дни. Эта дача и вся ее меблировка не принадлежали Блинову. Все числилось за учреждением. Он пользовался всем этим как человек, занимающий видное положение, он был одним из тех, кто возглавлял органы ГПУ в Средней Азии. Жена Василия Егоровича невольно привыкла все это считать своим... Она всегда говорила: "наша квартира", "наша дача", "наша машина". За ней то же самое повторяли в семье другие, а вслед за всеми так же стал говорить и Василий Егорович, хотя никогда не ощущал все это своею собственностью.

Назад Дальше