Олисов продолжал:
- Ржевский в угоду Питириму послал стружки наказать разбойников за ограбление вотчин - рад стараться!.. Того ради готов на все! А их утопили. Ватажники стоят крепким станом под Макарием и грозят Лыскову... Снова бунт хотят поднять там. А главное - мордва, чуваши и прочие иноверцы за них.
Нестеров был доволен тем, что затея епископа не удалась. Вообще, о разбойниках он был иного мнения, чем другие. Сочувствовал им. Он не считал их "ворами".
- Сам царь говорил нам, - оживленно выпрямился Нестеров, - что бегут на разбой от худого распорядку в дворянских вотчинах и полках. Не может раб без причины оборотиться во льва. По земельному, судейскому и иному неустройству разбойники родятся. Во всех государствах христианских и басурманских разбоев нет таких, каковые у нас на Руси. Головосечением, колесованием и рукосечением делу не поможешь... Сам я ландрихтер, но и я скажу - суд у нас гнилостный, правды в нем нет... Для знатных и богатых он всещедрый, для убогих - гиблый.
Олисов внимательно посмотрел Нестерову в лицо. Прекратилось его сочувственное поддакивание. Когда Нестеров кончил, Олисов вздохнул.
- Из тли орла не сделаешь... - сказал он задумчиво.
- Ты о чем это, Фирсович?
- Об убогих и голытьбе... Сочувствую я им, но не верю. Есть и у меня на работе. Знаю я их. Рабами родились, рабами и сдохнут.
- Рабами никто не родится, потом людей делают рабами, - возразил Нестеров. Он вспомнил о Степаниде и ее любознательности, о том, что она очень быстро научилась сносно читать и писать по-немецки, о ее силе, о красоте, об энергии, об ее старании через него помочь обездоленным, - и готов был возражать Олисову. Хотелось многое сказать в защиту голытьбы, однако, не желая раздражать Олисова, не стал ничего ему говорить.
Олисов с явным недружелюбием слушал слова Нестерова, который перед уходом спросил:
- А другие гости как насчет леса?
- Новое даяние согласны все поднести губернатору на корабли... А сверх указанных денег ни один не будет на Керженце порубать леса... Хлеботорговец я и рыбник, Пушников мануфактурничает, Строганов солью промышляет, а дела лесные люди лесные и ведут артельно. Их и должно власти расположить к себе добром, а не кнутом и секирою... Дать и им заработать с прибытком... Солдаты тут ни к чему. Егда торг будет купечеству дан свободный, то и польза государству будет явная... и казна царская не оскудеет, и власть прилипнется к купечеству с пользою себе. На Керженце есть свои умные головы... Не надо им препятствовать. Жестокость добра не принесет.
Нестеров, прощаясь с Олисовым, еще раз спросил совета, как ему теперь действовать, когда всякое его слово епископ может истолковать, будто "помеху" своему "святому делу", а за это царь грозит не иначе, как наказать без всякого милосердия смертною казнью.
Олисов успокоительно похлопал по плечу:
- Не робей... Застоим.
Немного погодя, он, нагнувшись к уху Нестерова, шепнул таинственно:
- Давно я хочу спросить тебя, Стефан Абрамыч, да все не решаюсь... Правду ли говорят, что царевич Алексей убит и что в Стародубье его нет и польский король ему не помогает?
Олисов застыл в ожидании. Глаза его блестели лихорадочно.
- Ну что вы, Афанасий Фирсович! - рассмеялся Нестеров. - Сказки все это. И кто это разболтал такую дурь? За язык бы того. Петровы прихвостни, по его же приказу, задушили Алексея и давно схоронили его... Видел я собственными глазами, как его отпевали. Отец при всем народе проливал слезы. Сам велел умертвить, и сам плакал...
Олисов даже зашатался от неожиданности. Опустился на скамью, глубоко, мучительно вздохнув: "Та-ак!"
Нестеров продолжал:
- И не верьте. Выбросьте это из головы. Никакого царевича Алексея нет и в помине.
Олисов пожал ему руку.
- Ну ладно. Спасибо, что прояснил... Спасибо. Великое дело сделал.
Они распрощались.
Нестеров очень рад был тому, что оказался полезен Олисову. Он знал, какую силу день ото дня отвоевывает себе в государстве гостиная сотня. Вышел от Олисова он успокоенный, радостный. И даже решил мысленно помириться с женой и бросить пить винище, а с Питиримом повести борьбу еще упорнее и крепче.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
После ухода Нестерова Олисов долго бродил из угла в угол своей горницы, заложив руки за спину. Он обдумывал рассказанное ему Нестеровым: "Неужели помер?"
Вошла его жена - пухлая, белотелая пожилая женщина в чепце. Глаза ее беспокойно остановились на муже.
- Ты чего, Фирсович? Или расстроил он тебя чем? Напрасно ты его пускаешь к себе... Не доведет этот человек тебя до добра...
- Да, - вздохнул он тяжело. - Я уж и сам теперь думаю... Э-эх, Варвара!
Горячая испарина выступила на его лбу.
- То-то... - тревожно приглядываясь к выражению лица мужа, сказала женщина. - Уж не стряслось ли какой беды?..
Олисов остановился против нее.
- Раньше у Питиримки было два копыта, когти и хвост... А теперь ему государь приделал к голове острые пронзительные рога... Всех бодать будет... Поняла?
Варвара с недоумением слушала мужа.
- Рога?!
- Да. Грамоту ему такую дал: казнить, кого он хочет, без суда и расспроса. Это раз. А во-вторых, царевича-то и в самом деле нет... Убит он давно. И враки все, что собирает он войско. Поняла? Становись. Помолимся...
Набожно преклонили колени перед иконостасом, вознеся вслух пламенную молитву "об упокоении души убиенного царевича Алексея". Обильные слезы катились по их лицам. А когда, поднявшись с пола, тщательно обтерли глаза полотенцами и сели за стол, Олисов угрюмо произнес:
- Не к чему нам теперь валандаться и с ватажниками, и с Нестеровым, и с керженскими прихлебателями... Бог с ними! Пускай, как хотят. Своя рубашка ближе... Торговое дело превыше всего.
- Ну вот. То же самое и я тебе все время говорю... Узнает епископ, засадит тебя, как и Овчинникова, в подземелье. Что я тогда буду делать?!
И стала причитывать... Варвара очень бойка была на язык, и Олисов обычно сердился на ее многословие, а тут слушал, да еще с большим вниманием.
- М-да... - вырвался у него мучительный вздох, когда она кончила. Надо будет поговорить с товарищами. Собери-ка меня мать... К Пушникову.
- Зачем?
- К Ржевскому поедем... Размяк он совсем. Надо ему отвезти... Давно уж просит. На обмундирование гвардейцам...
Сказал, почесал затылок и добавил:
- Такое уж наше дело. Надо все вовремя.
XIV
Сильно похолодало. С севера вниз по Волге дули упорные ветры-водогоны. Беляки грядами бороздили речную ширь. Ветлы на берегу сгибались до самой земли.
В урочище под Макарьем кипела работа. Ватага готовилась к зимовью. С большим старанием долбили братаны, кто чем попало, землю, углубляясь в обрывистые склоны ущелья. В землянках вмуровывали котлы для пищи, делали подтопки. Хорошо еще, зима задержалась. Осень стояла долгая и сухая.
Софрон, стоя на бугре над Волгой, в прутняке ольхи, глядел на бушевавшую реку и думал о том, как бы облегчить ватаге тягости предстоящего зимовья. Землянки - не надежа. Звали старцы на Керженец в укрытые места, да как пойдешь?! Неладное творится и там, в лесах: раскол предвидится и среди раскольников, а это может развалить ватагу. Да и угроза облавы там ощутительнее. Питиримова беседа, как того и следовало ожидать, не прошла даром. Соблазнил он многих, особенно баб. А слух о том, что царевич Алексей убит и что напрасно ждать от него спасенья, окончательно сбил с толку народ.
Умаялись бороться в Заволжье. Голод забивает. Бывало, туда не добраться. Не всякий воевода решался и не всякий латник в Черную или Красную рамень ходить. А ныне и ландраты, и пристава, и вестовые-гвардейцы, и попрошайки-нищие свободно шляются на Керженец, на Ветлугу, и на Усту. Тропинками избороздили лесную глушь. Спасенье лишь весною в островах по реке Керженцу, а теперь и та должна замерзнуть. Ватажники в неустроении измаялись; двое больных лежат на гребешке, оба укутаны в медвежьи тулупы. Поит их поп настойкой из каких-то корней, а им день ото дня хуже. Придется, видно, скоро попу псалтырь над ними читать.
От сильного ветра пищали прутья, как птенцы. По небу неслись белые комья облаков.
В раздумье побрел Софрон перелеском по берегу - высокий, в суконном сером кафтане, в оленьих сапогах и с пистолетом за поясом. Опадали былые бодрые мысли его от холодной тоски, как листья ольшаника от осеннего холода и ветра. Ему казалось, что плохой вышел из него оружеборец. С тем врагом, против которого он поднял оружие, ему приходится сталкиваться мало; бить и топить в Волге сельских жителей и посадских людишек, разбойником прославиться, вором - тоже душа не лежит, хотя и требует этого его плутовская рать. Не останавливается она ни перед чем - и даже перед разорением крестьян, и недавно самовольно сожгла под Работками деревушку Заречье. Коноводил разбоем Антошка Истомин, неисправимый "чебоксарский вор", который поощряет разбойников в их бестолковых грабежах.
Ватажники сделали передышку в работе, расположились отдохнуть, перекусить. Отец Карп сказал:
- О, если бы желудок не нуждался в пище!
- Тогда бы не было ни господ, ни рабов, ни воров, этого и надо добиваться! - оживился бледный юноша, недавно бежавший из Нижнего, из духовной греко-латинской школы, от питиримовского просвещения, Георгий.
- Такой ты умный - зачем же ты променял учение на разбой? - спросил его Чесалов.
- Ну что же! - возразил Георгий. - Греческий философ Диоген сказал: ведь и солнце проникает в отхожие места, однако не оскверняется... Так и я. А ты чего бросил службу?
Солдат Чесалов печально ответил:
- Чего служить? Вси богатые и знатные от служб лыняют, а бедные и старые служат. Бояры, хоша и сытые и молодые, а служить не хотят. Многие из них записаны в полки, в солдаты, а едва на службе и бывали ли... а отпущены к делам своим... Чего ради и нам служить?
- Ну что сказывать, - подхватил мордвин Тюней Сюндяев. - А нашего брата, мордву, и вовсе ни во что ставят и накормить его не хощут. И тем стеснением принуждают к краже и ко всякой неправде и в мастерстве к нерадению... И противу желания крестами опоясывают.
Чесалов продолжал:
- Возвещена была царем всякому чину воля, если похочет в солдаты идти. Коли кто желает-де, тогда иди! И многие из домов ушли, бросали вотчины: и я из холопьев Исупова качнулся доброхотно в драгуны. Но царь, батюшка-государь, куда хитрее нас, воров. Дал которым волю от барщины, повел тех под Нарву, - кто не сдох там от голода и холода и хвори, тот в бою полег, а кто уцелел, того под Ригу угнали. Вот я и убег и пошел на бездомное житье. А ныне в девятнадцатом подушная перепись... некуда деваться от царских псов. Везде наши следы унюхивают...
Чесалов печально покачал головой.
Антошка Истомин, присмиревший в последние дни, сказал:
- Скушно, други! Ежели собаке оставить один хвост, какая уж это собака, кусать нечем... Так и я. Не губя христианских душ, я в рай все одно не попаду, а на земле разбойником не буду. Чего же ради поститься? Уйти от вас надо. Не хочется мне в бедности жить, хочу роскошества... Спокину я вас, братушки, это уж так... Не выживу.
Опять вскочил словоохотливый юноша Георгий:
- Диоген же филозоф говорил: "Еще никого я не видел тиранствующим по причине бедности, а по причине богатства многих видел"... Почто же ты, товарищ, тоскуешь о тиранстве? Убивец - тот же тиран.
Антошка удивленно посмотрел в глаза юноше; почесал затылок.
- А ты не врешь? - спросил он его недоверчиво. - Вора грешно обманывать... Смотри, на том свете нехорошо повесят.
Поп Карп ответил вместо Георгия:
- Раз учился на попа, а в попы не захотел, значит не врет... справедливый...
- А чем жить будем? - стонал Антошка. - Зима... Холод приходит... Зубы стучат, как у волка.
- Купцы помогут.
- Раскольщиков-купцов грабить не приказал атаман, а православные купцы умнее стали, дома высиживаются... Жар-птицу легче упиявить, чем купца православного опростать...
Об этом же думал теперь и Софрон, идя по берегу. Раскольничьи купцы и керженские скитожители обещали ватаге оказывать помощь, но требовали, чтобы Софрон, как атаман, приобщился к расколу и дал полагаемые по догмату обещания.
Ради ватаги и мщения епископу и властям Софрон согласился и нарочно ездил на Керженец, и там при крещении дал клятву: "Страдальцев-раскольников защищать везде и во всякое время; внешних, то есть никониан, ни в чем не хвалить и ни о чем, хотя бы справедливом и честном, с ними не рассуждать; икон новых, кроме своих мастеров, ни откуда не принимать и не поклоняться им, кроме древних; всех людей, кои не их согласия, за еретиков вменять и ни в каком случае не одобрять; купцов-раскольников не трогать".
Ко всему этому принудили Софрона керженцы, обещая кормить ватагу, давать ей денег и одежды и оказывать помощь ей во всем и всегда, уверяя, что даже среди нижегородских властей и духовенства есть много скрытых раскольников, тайных скитских сообщников.
Некоторые, узнав об обращении Софрона в раскольники, из ватаги ушли, образовали свою грабительскую шайку. Истомин же к ней не примкнул. Поп Карп, однако, в угоду Софрону тоже принял раскол.
- Жалованья государева попам нет, от мира никакого подаяния нет же, и чем им питаться, бог весть... В расколе наши животы поддерживают праведные старцы, умереть от глада не дают...
Ватажники втихомолку подсмеивались: "атаман и поп заодно".
Но... Раскольничья помощь не спасает ватагу... "Западную Римскую империю, - раздумывал Софрон, - разрушило христианство, а Восточную Муггамед. И не погубит ли раскол силу мужицкую? Царь не дает воли богу, уразумел это и церковь подчинил себе. Питирим тоже понял, что христианская мудрость не спасет его, митрополитом Филиппом не хочет он быть, и стал тоже против церкви, а я ухватился за раскол, надеясь на его помощь. Не напрасно ли это?"
Новые буйные мысли, родившиеся в голове Софрона в тюрьме, стали плесневеть, обесцвечиваться... С болью в сердце он это чувствовал.
И все чаще Софрону приходилось стыдить своих ватажников: к чему алчность? К чему желание захватить из добычи себе больше всех?
- Сколько бы богатств мы ни захватывали, - говорил он, - все равно мы нищие, бедняки, лишенные наиглавнейшего: свободы и власти над дворянами и богачами, и не спасет нас междоусобное лихоимство, а сгубит. Не полезнее ли было бы не себе прятать отбитое у бояр и купцов, а раздавать тяглецам тайно, спасая их от черного зорения ландратами и приставами? Ваша глупая жадность и мизерное себялюбие безобразны... Так богатые только упражняются в промыслах своих и, разоряя житницы свои малые, созидают на месте их большие. А бедняки? Страданий их и не исчислишь: иных до крови бьют бояре, иные на правежах мучимы, и уже во многих душа едва в теле содержится... И всякое добро, награбленное нами, - мужикам принадлежащее, ибо оно взято же купцами и боярами у бедняков.
Но никакие разумные речи не дают всходов... И многих по-прежнему тянет к воровству, к убийствам на больших дорогах всех без разбора, даже ни в чем не повинных поселян и бедных служилых людей... А помещики которые убиты и пограблены, которые бросили все и ушли в Нижний, в Москву, которые живут под охраной воевод и губернатора - с ними стало трудно и опасно бороться, да и люди в ватаге устали, приуныли.
"Ничего нет легче, - говорил Демосфен, - как обманывать самого себя: каждый думает, что хочет; да дела часто слагаются не по его желанию" вспомнил Софрон. А может быть, он тоже обманулся, когда мечтал, сидя в каземате, что народ поймет его, поймет свои выгоды, свою цель и поднимется на помещиков, как было при Разине?
Не хотелось верить в возможность ошибки.
На дороге Софрону попался недавно приставший к ватаге бродяга с серьгой в ухе, назвавшийся Зубовым. Он ходил в рощу за хворостом.
- Барсука вспугнул в роще... большущий!.. - Потом взял за руку Софрона и сказал: - Забыли нас купцы, хотя бы и раскольщики. Перед моим уходом из Нижнего Олисов и Пушников теплыми зипунами солдат в крепости одарили, а мы холодаем...
Софрон пытливо посмотрел в лицо Зубову. Не нравилось оно ему. Особенно эти зеленые бегающие глаза. Когда пристал, был молчаливый, тихий, а теперь больше всех говорит, а главное, как заметил Софрон, много секретничает по кустам с ватажниками.
- Не твое дело, - отрезал Софрон недовольно.
- Дело общее... Я не за себя - за людей. Всем студено теперь... болезнь пойдет.
- Так чего же ты хочешь?
- Я знаю один амбар с теплою одеждой. За монастырем он... От Великого Врага верст двадцать будет. Там полно одежды и сапогов. Могу провести...
Софрон задумался.
- Чей амбар?
- Губернской канцелярии. Тюремной стражи одежда... и военная...
- Ладно. Поговорю я со своими есаулами. Иди скорее, там ждут тебя...
Зубов побежал, заботливый, серьезный.
Вернувшись в становище, Софрон созвал есаулов: солдата Чесалова, Георгия, Тюнея Сюндяева и татарина Байбулата, чтобы совет держать о нападении на губернаторский цейхгауз. Все одобрили.
Чесалов ругал купцов-раскольщиков, а остальные ему поддакивали, особенно человек с серьгой.
- Мы им дали разбогатеть... Сколько они сплавили товаров на низы! Мы их не трогали, а теперь они православные церкви строят, солдат одевают, подкупают власть, а на нас дают денег скудно и с оговорками.
Тюней Сюндяев, как всегда, сказал коротко и печально:
- Двум богам молиться - не годится! А они молятся.
Идти вызвались Антошка Истомин, Филатка, Тюней Сюндяев, цыган Сыч и еще десять человек. Все переоделись, кто нищим, кто чернецом. Софрон приказал Зубову, как человеку, хорошо знающему Нижний, отнести в Крестовоздвиженский монастырь монахине Надежде письмо. Под видом ли нищего или богомольца Зубов должен подойти к монахине Надежде и передать ей незаметно это письмо.
Ватага оживилась. Засиделись братаны. Ноги стали отекать. Надоело "под святыми сидеть"!