Питирим (Человек и боги - 1) - Валентин Костылев 32 стр.


Но как ни была занята его голова мыслями о торговле, колодничьи побеги все же не давали ему покоя. Много ли ума надо, чтобы понять, какая угроза может произойти от этих побегов его, Филькину, благополучию, а может быть, даже и жизни? "Давно бы я выгнал в шею Ржевского и Волынского из Нижнего. Один епископ - человек надежный. Один он заботится о счастье купеческого сословия. И то сказать: дворяне никогда не поймут купца и ремесленника; как говорится, "от бобра - бобренок, от свиньи поросенок"... Так оно и идет. А епископ - из мужиков... Кому ближе-то он?"

И Филька возгордился в душе, что Питирим ему ближе, чем дворянам.

"Отец мой был чулок, мать - тряпица. Зато я теперь - птица. А чин дворянский - чепуха. Что и в титуле, когда нет в шкатуле?! - самодовольно облизывался Филька. - Питирим покажет им, как колодников упускать, он им..."

V

В окно кто-то постучал, и совсем некстати. Филька был очень занят. Он писал нижегородскому бургомистру о том, чтобы посадский человек Яков Ларионов отдал двух своих сыновей ему, Филиппу Павловичу Рыхлому, "в зажив долгов" сроком на пять лет, прикрепив их к его кузнице в Гордеевке, за Окой.

Прикрепление не только крестьян, но и посадских людей за долги, и не только к фабрикам и заводам, но и к домовладельцам и к мелким хозяйчикам вошло в обычай в Нижнем Нове-Граде, и бывали случаи, когда промышленники, купцы закабаляли посадского обедневшего человека на многие годы, отрывая его от общины, обращая его в раба, а в некоторых случаях доводили его и до полного отрыва от посадского состояния. А потерять посадскому человеку свой чин - значило стать именно рабом, даровою рабочей силой. Человек такой становился бесправным. Он уже не являлся членом тяглой торгово-промышленной общины, и всякий промысел ему запрещался. Ни в лавках, ни в погребах не полагалось ему сидеть, а также не торговать и варниц и кабаков не откупать. Торговые и промышленные предприятия силом отбирались от него и продавались исправным, зажиточным посадским людям. Человека сводили на нет безо всякой жалости. "Торг - святое дело. Дружбы не знает. В торгу друг - кто деньги платит. А сорвался, не способен платить, - со счетов долой. Не проси милости".

Таков обычай. И Филька на днях взял за долги бортный участок (пчелиная пасека) у Якова Ларионова, а долги все же этим не покрыл. Вот и решил представить челобитную бургомистру об отрыве от семьи "в зажив" сыновей старика Ларионова... Оба парня - здоровые, крепкие, умные и могут всякую трудную работу вынести, как-то: дробление руды, литье и ковку. "Одного пошлю на Гордеевский завод, - думал Филька, - другого возьму в кузницу". А вдруг бургомистр откажет? Впрочем, Пушников на это не решится. Побаивается и он Фильки. Да и власть его не поддержит за это. Такие случаи уже были. Питер "зажив" поощряет.

Филька наметил принести свое челобитье о сынах Ларионовых так, чтобы прежде времени никто ничего и не знал. Ларионов-то ведь тоже раскольник и тоже - беспоповщинского согласия. Стоит ли поднимать шум? Вот почему он даже не хотел, чтобы об этом знала и Степанида, и отпустил ее с миром к соседям на посиделки.

Опять стук в окно. "Кого домовой там несет не в добрый час? заволновался Филька. - Чтобы ему пусто было... На дворе ночь, темень, хоть глаза выколи, да стужа лютая, а его, прощелыгу, несет нелегкая... И что за люди?! Уж не из скитов ли кто, помилуй господи?"

Филька убрал поскорее свои бумаги в ящик и вышел в сени; окликнул нежданного гостя.

- Да отворяй... чего ты? Не бойсь! Свой! - услышал он сдержанный голос с воли.

- Кто такой свой? - сердито окликнул Филька.

- Софрон...

Меньше всего ожидал Филька такого гостя. Ой, ой! Затрясся от страха: к лицу ли ему теперь скрывать у себя воров и злодеев, когда по цареву приказу всех скрывающих у себя воров надлежит казнить колесованием, а имущество их отбирать в казну? Такая же казнь ведь ожидает и его, Фильку, если узнает власть о том, какие гости его навещают. Похолодевшей рукой он отодвинул задвижку и открыл дверь.

- Переночевать пусти... одну ночь, - прошептал Софрон, входя в сени.

- Милости просим, брат... Милости...

Филька пропустил в горницу Софрона и снова накрепко запер дверь. А когда вошел в избу, то не узнал Софрона: на скамье, сбросив рваную шубу, сидел громадный дядя с русой бородой, волосатый, в рясе чернеца. Да он ли это? Конечно, он, только бородатый стал.

- Что? Или не узнал? - засмеялся чернец.

- Да... бороды-то тогда не было...

- Отросла на вольном воздухе... Не долго.

- А ряса-то зачем?

- Чтобы не узнали... Вот, видишь, ты и то не узнаешь. А другие и подавно...

- Да и верно, я что-то не могу признать. Софроном назвался, а не похож... Не было бы обмана... Иди-ка лучше, добрый человек, от меня... Не вводи в соблазн, - начал хитрить Филька. - Софрона-то, батюшку, я бы как братца родного встретил, за него бы и жизнь положил и свою душу, а тебя впервые вижу и не хочу тебя, чтобы ты тут был у меня в доме. Уходи! А то сейчас десятского позову...

- Да господь с тобой, Филипп! Это я и есть - Софрон.

- Да нет же, какой же ты такой Софрон? Побойся бога! Он, батюшка, все видит... его не обманешь! Зачем же, божий человек, изрыгаешь неправду своими святыми устами? Это нехорошо, грешно... Уходи!

Филька вцепился в рукав Софрона и стал умоляюще просить:

- Уходи, божий человек, уходи, не вводи меня во искушение... не заставляй тревогу в слободе поднимать!..

- Филипп! - выдернул свой рукав из рук Фильки Софрон. - Не рехнулся ли ты? Да разве не видишь, что это я, Софрон, а не кто другой?

- Да не вижу я этого... Лопни глаза, не вижу! Говорю тебе - уйди, не томи меня... Не поминай всуе воина светлого Софрона. У меня и без того голова мутиться стала. Мать родную не узнаю... Не губи, а то я зарежусь... Где мой нож?! - Он стал метаться с блуждающим взором по горнице, сшибая скамьи по дороге. Софрон схватил его, Филька стал диким голосом кричать...

- Филипп, да ты что, ума рехнулся?! - зажал ему рот рукой Софрон.

В это время в наружную дверь кто-то забарабанил. Филька безумно (как сумел) вытаращил глаза.

- Нет, я тебя не пущу, - сказал Софрон, усадив его в угол: - я сам отворю.

- Нет, я! - рванулся Филька.

- Нет... нет... сиди!

- Да как же мне сидеть, раз на меня напал какой-то разбойник, душегуб... братцы, погибаю!!!

И заплакал.

Сильные удары в дверь повторились, потом посыпалась дробь в стену. Софрон быстро выбежал в сени. Филька ему вслед подумал: "Ишь ты, в моем доме распоряжается, как у себя в берлоге"... И стал кусать губы он от досады и страха. Зачем принесло разбойничьего атамана к нему? "Мало ли людей, которым не на плахе, так с голода помирать? Шел бы к ним. А то все норовят ко мне да ко мне... Не архиерейский же я зять - с меня нечего взять... А лезут. Хоть под небеса летай, и там найдут, - что это я уж им так пришелся по нраву?"

Пока он размышлял, сидя в углу за столом, Софрон отпер, впустил во двор Степаниду. Он назвал себя. Степанида крепко обняла его в темноте и поцеловала. От нее веяло теплом и хорошо пахло.

- Увези меня! - прошептала она.

- Зачем?

- Не могу я его видеть! Разлюбила...

- Что так?

- Скушно!

- Он ума не лишился?

- Еще хитрее, аспид, стал, чем, бывало, прежде. Не верь ему. Он не тот, что был. Мне страшно, как будем жить дальше... Сума переметная он!

Однако Фильке надоело сидеть и ждать Софрона. Встал и подозрительно заглянул из двери во двор:

- Милый, куда же ты запропал? - крикнул Филька в темноту, смягчившись.

- Иду! Иду!

Софрон и Степанида вошли в горницу.

- Софрон! - воскликнула Степанида, взглянув на гостя.

- Я самый! Здравствуй, здравствуй...

- Какой же это Софрон?! - в отчаянии попытался продолжать свою игру Филька, но Степанида оттолкнула его так, что он брякнулся на скамью.

- Буде притворяться! - закричала она на него. - Я с первого взгляда узнала, что это Софрон. Протри зенки!

Напрасно ей Филька делал какие-то знаки руками и глазами, она твердо держалась своего. Фильке поневоле пришлось признать Софрона.

- А я-то, а я-то дурак... господи! Чуть было не прогнал его... Вот простофиля, глупый человек! Что же ты, Софронушка, меня не остановил? Право! Ты уж на меня не обижайся... коли бы я знал... Дай я тебя поцелую... - И он обнял Софрона.

После этого, ворча на себя, пошел на улицу и закрыл деревянными щитами окно. В его отсутствие Степанида сказала Софрону с горящими от любви глазами:

- Ты сильный, большой, люблю таких, а он... настоящий Филька! Зачем я тогда не осталась у тебя в ватаге? Как я себя проклинаю! Глупая я, неразумная!

Софрон молчал. Вернулся снова в горницу Филька.

- Ты чего же в Нижний пожаловал? - обратился он к Софрону.

- Выручать из монастыря овчинниковскую дочь... Елизавету...

Лицо Степаниды покрылось красными пятнами.

- Не атаманское это дело! - сказала она сухо, недовольно и покачала головой, глядя с укором в лицо Софрона. Сразу изменилась.

- Надо.

- Зачем?

- Измучают они ее...

- Выручать из монастыря овчинниковскую дочь... Елизавету...

Лицо Степаниды покрылось красными пятнами.

- Не атаманское это дело! - сказала она сухо, недовольно и покачала головой, глядя с укором в лицо Софрона. Сразу изменилась.

- Надо.

- Зачем?

- Измучают они ее...

- И пускай... Худую траву из поля вон. Не доноси на отца, да еще на человека древлего благочестия... Мы должны беречь друг друга, а ты тем более раскол принял... Одной дороги теперь должен с нами держаться... Изменять не след, - говорила Степанида.

Софрон с удивлением посмотрел на нее.

- Какая же эта измена есть, когда человека от гибели спасаем?

- А какого человека? Девку, предающую отца и тебя предавшую, и многих других ревнителей нашей веры... Может ли истинный раскольщик защищать такую зазорную девку?

Слушал Филька свою Степаниду и диву давался: "Отколь явилось у этой глыбы такое извитие словес?" Откуда такая ярость у Степаниды в защите "ревнителей древлего благочестия?" Ведь не кто иной, как сама же она стала сбивать его не только с пути беспоповщинского вероучения, но и вообще сбивать с путей христианских и внушать неверие в бога и его матерь и всех святых угодников, которые только были, есть и будут... Она говорила с усмешкой: "Захочу, и меня после смерти за святую почтут, - все в руках человеческих"...

И чудное дело: подметил Филька, что стало это с тех пор, как она у Питирима и у Нестерова в прачках пожила. Неужели стирка архиерейского и дворянского белья бабу от бога отвратила? А теперь... она сидит и со строгим лицом обличает Софрона в слабости и холодности его к богу и расколу.

Она начинала сердиться, встречая упорное сопротивление своим словам со стороны Софрона. Он - тоже. В его глазах было непоколебимое упрямство.

Так ничем у них спор и не кончился.

Степанида рассердилась на Софрона не на шутку, даже постели ему не стала стелить, и если бы не Филька, - как хочешь, так и спи: на голых досках, на голом полу. Софрон поблагодарил Фильку и лег молча, подложив под подушку пистоль.

Утром Софрон встал и, не простившись с хозяевами, ушел.

После его ухода Степанида стала на чем свет стоит ругать Фильку за то, что он оставил Софрона ночевать, а не прогнал его.

- Вот теперь так и жди - закуют и тебя самого в цепи и казнят. Разбойника в доме в своем укрываешь... Лишку добр ты! Нам никто добра не делает, а мы всем!

И пошла, и пошла.

Филька попробовал оправдываться, говоря, что Степанида сама так сделала, что он остался ночевать. Вчера он ее останавливал, а она не послушала. Забыла?! Он нарочно притворился, что не узнал Софрона.

Степанида всхлипнула. Но Филька теперь не особенно доверял ее слезам. Он много случаев имел убедиться в том, что для нее слезы - пустое дело. А Степанида плакала о том, что и на ватагу у нее надежды не стало... Одна она теперь. Всех своих возлюбленных растеряла, а Филька?.. Да разве его можно любить!.. Разве это мужчина?!

Молча оделся он и ушел подавать челобитную бургомистру Пушникову об уводе "в зажив" детей Ларионова. Вообще теперь он стал посамостоятельнее и не так, как прежде, ухаживал за Степанидой, особенно, когда она капризничала. За это она злилась на него еще больше, но, однако, стала и больше его слушать, и больше уважать его, и больше бояться.

Когда он ушел, сразу прекратились и слезы. Степанида села у окна, размышляя: почему у нее так тяжело на сердце и чего ей, собственно, не хватает?

И решила этот вопрос так, что Филька ее недостоин, что он не похож на других (перед Софроном - прямо сморчок какой-то!) и что он закабалился сам на веки вечные ради денег и хочет закабалить и ее... А ее тянет быть свободной, знать многих, а не одного только Фильку, и жить не ради одного богатства, а ради веселья и познания жизни. Вот почему и пришло ей в голову вчера, когда она обнимала Софрона, уйти вместе с ним в леса, на Волгу. И напрасно она не осталась тогда в ватаге, зря не послушалась доброго, сильного цыгана Сыча. Ей нужна свобода, она не хочет быть рабою Фильки.

VI

Питириму не удалось обмануть скитников. На другой же день после отъезда его с Варсонофием об этом стало известно на Керженце. Опять всколыхнулось лесное царство. Из Нижнего, от купцов, неизвестно от каких именно, пришли деньги и письмо. А в том письме кто-то писал, чтобы в Питербух без промедления отправить вслед за Питиримом диакона Александра на те самые деньги; и чтобы диакон Александр рассказал царю Петру Алексеевичу, как Питирим его, государя, обманывает. Объявить прямо, что никакого согласия их, раскольничьего, с ответами епископа не было. И своей неправоты расколоучители не признавали. Догматы древлего благочестия они отстаивают по-прежнему. Ответы же, принятые на собрании в Пафнутьеве, составлены самим же епископом. Варсонофий без всякого желания старцев и стариц для вида, обманно вручил их епископу при всем народе, а запуганные Питиримом расколоучители не решились открыть народу питиримовский обман. Да и сделано это было так быстро, что расколоучители и опомниться не успели. Да и солдаты были рядом, вместе с губернатором.

Обо всем этом нужно было обязательно поведать царю, дабы знал он подлинную правду. А кто может честно, твердо и бесстрашно доложить ему? Конечно, он, диакон Александр.

Опять сошлись на взлесье в Пафнутьеве. Опять многолюдное собранье, и опять сообща выбирали человека, достойного быть керженским гонцом, но только теперь не к епископу, а к самому царю. И опять единогласно, точно сговорившись, назвали имя диакона Александра.

- Приносим тебе плач наш, богоуветливый учитель, ревностный древлего благочестия хранитель, наших грешных душ искупитель, славою вечною твоею восхищаемся и речью твоей утешаемся... Приими на себя венец скитохранителя, питиримовской пакости разоблачителя, открой царю очи на его забавы, на его лесные отравы.

Говорят и слезы льют, и в ноги кланяются. И как тогда, перед отъездом его в Нижний с вопросником к Питириму, так и теперь сказал спокойно и твердо диакон:

- За честь великую низко кланяюсь я всем вам, дорогие старцы, старицы, бельцы и миряне. Для людей, любящих свободное богоугождение, согласно истинной веры, нет большего несчастия, как утрата свободы слова. И я не могу больше молчать понеже долго молчал, долго скрывал в себе свою скорбь. Нет сил у меня молчать дале. Прииму на себя вновь венец терновый, а может быть, и жизни лишен буду, но скажу государю всю правду о Питириме и о нас, скитниках... Жизнь наша - яко трава. И лучше пускай скосят ее, чем сохнуть ей в неправде, в обмане. Обнажу перед государем ложь и коварство льстивого властолюбца... гнусного богопротивника, божьего врага, не верующего в него, но виссон и митру носящего. Пускай лишит его царь иерейского чина! Не духовное лицо он, а палач.

В толпе послышались рыданья, группа странников заголосила стихиру: "Приидите, ублажим Иосифа, приснопа-а-а-мятного!" Заволновались богомольцы, стали тесниться к диакону, целовать его руки, одежду, как бы расставаясь с ним навсегда. Вместе с тем росли нестройным хором, бились в чаще сосен надрывные печальные стихиры.

Диакон Александр отстранял скитников с улыбкой, но они скопом, неудержимо лезли к нему. На передние ряды наседали задние. Слезы и стихиры и выкрики женщин, растрепавших свои косы, сбросивших с себя платки, слились в один сплошной, дикий заунывный гул... Так гудят пчелы разоренного улья, изнывая от тоски по утраченному уюту.

Диакон утонул в десятках обхвативших его рук...

Небо серое, грузное давило снежные сосны. Каркали вороны и галки, стараясь заглушить плач раскольников. Диакон Александр хотел крикнуть что-то толпе, размахивал длинными руками, но ничего нельзя было разобрать... И видно стало только его охваченное решимостью бледное лицо, простертые к небу руки, судорожно сжимавшиеся пальцы... Словно он хотел достать небо, а рот будто бы шептал в мучительной жажде только одно:

- Правды! Правды!..

А вечером к его келье подкатил ямщик - свой же керженский раскольщик, державший тайно на Ямской конный двор. Диакон не долго собирался и, распростившись со старцем Герасимом и другими старцами, в сумраке двинулся в путь...

Но только тронулся, толпа крестьян остановила коней, стала поперек дороги.

- Что вам надо, братцы? - спросил диакон.

- Передай царю! - крикнул один парень в малахае и неуклюжем медвежьем зипуне, сам похожий на медвежонка. - Передай! Измыслили мы жаловаться ему. В поборах за гривну из человека хотят душу вытянуть. А где многие тысячи погибают напрасно, того нимало не смотрят, не внимают тому. В царевом лесу на Унже весь рубленый лес сгноили... Наши труды, пот наш - сгнил...

Другой - бородатый детина - развел на груди своей полы полушубка и, схватив руку диакона, сунул ее за пазуху.

- Голый я... Трогай! - всхлипывая, захрипел он. - Голый... Полушубок на теле один. Все царю заплатил, от убожества детей сморил... А он строит. Чего он строит? Тюрьмы нам строит. Могилы! Державу на наших телесах... Заскрежетал зубами, отбросив руку диакона.

Назад Дальше