Питирим (Человек и боги - 1) - Валентин Костылев 39 стр.


Степанида дернула Демида за рукав:

- Остерегись, самого закуют. Освободили - и молчи. Теперь недолго.

Демид замолчал. Посмотрел растерянно на обоих.

- Ужели донесете? - сказал он нерешительно.

Рыхлый поморщился.

- Принял я православие, вот что. Понял?

- Для отвода или крепко? - поднявшись в волненье с своего места, спросил Демид.

- Правды ныне не спрашивай. Самые делаются неправды и обиды. О них же нельзя разглагольствовать... Милосердия нынче не вспоминай. Ни к чему оно, а купцы от раскола многие откачнулись... Промысел и торговля в скрытности захиреют.

Демид зло усмехнулся:

- Ходил я в гостиные ряды, что на Рождественской набережной, где торговых людей премногие драгоценные купеческие товары. Видел я вашу торговлю и помыслил в себе: как делается купля и продажа? И видел я там великий обман и слышал многие ложные словеса; друг друга обманывают, друг другу лгут, худое вместо хорошего продавая и большую противу подобающей цены установляя; друг другу клянутся не по правде... И тако богатство наживают и тако от древлего благочестия отходят. И не соблазнился ли и ты, Филипп, подобно этим?

Степанида ответила вместо мужа, который, обливаясь потом от волнения, молча жевал медовый сухарь, хрустел зубами.

- Воров много, но никогда им не раскрасть всех сокровищ на земле, тоже и торгового обмана много, но никогда народ не обойдется без купца, и всегда будут ходить люди в ряды гостинодворцев, и великая скорбь была бы на земле без гостинодворцев... Я бы умерла первая от этого. Скушно было бы!

- У господа бога про всех хватит... - вставил свое слово и Филька. И при этом икнул от переполнения сухарями желудка. Демид тоскливо взглянул на него.

- Не узнаю тебя, Филипп! - сказал он. - Не тот стал ты... Добродетелью был ты украшен христианскою, и все любили тебя...

Налив Демиду еще вина, Рыхлый стал говорить о том, что человек хочет жить и должен жить, и ни в одной книге не сказано, что сотворен человек для того, "чтобы, возрастя, сгнить и погибнуть"... "Как лилия, должно цвести человеку и давать колос и семена, яко злак... И где сказано, что церковь на то создана и вера тоже, чтобы сходились люди на раздор и на бесчиние, а не на молитву божию и не на дела житейские?"

Демид пил и пил, опустив голову, как оглушенный чем-то тяжелым, железным, не смея поднять глаз на своего бывшего друга, такого близкого, такого верного когда-то Фильку. Потом вдруг поднялся и, продолжая смотреть в угол, спросил:

- Что же мне делать теперь?

Хозяева переглянулись. Минуту длилось молчание, а потом "сам" ласково сказал:

- Работай у меня. Старайся. Прикащиком сделаю...

Тут Демид поднял глаза на своего бывшего друга. Глаза эти были мутные, непонятные. Выпрямился и громко произнес:

- Царь силен, но не до конца... Власть имеет он над телесами человеческими, но не над душами и разумом. И не всякая душа продажна, как твоя. Беды и гонения не пугают меня... Прощайте! Может быть, еще повстречаемся, хотя я и раб твой, а ты господин...

И, хлопнув дверью, ушел.

Рыхлый посмотрел на Степаниду.

- Пугает, - сказал он.

- "Вором" хочет быть, - отозвалась Степанида.

- Надо донести губернатору. Не сбежал бы!

Филька не стал распространяться, но по глазам его было видно, что он что-то задумал. Он подошел к окну и, указав в сторону Волги, ласково произнес:

- На Волге вода прибывает. Благодать! Пора готовить струги. Скоро, скоро поплывем и к Макарию, ярмарку открывать. Я с игуменом уже сговорился...

Степанида тоже подошла к окну, и казалась ей будущая жизнь такой же большой, счастливой, как эта полноводная, необъятная ширь Волги, и такою же теплой, радостной казалась ей жизнь, как эта звонкая, душистая, спокойная весна...

Ночью, лежа рядом со Степанидой, Филька рассуждал:

- Демид серчает, ругает, поди, нас сквалыгами, а я знаю... Добр-то он добр, а попроси - бороды на припыжку не даст. Знаем их. Ходят, высматривают, завиствуют... А чего смотреть? На чужую кучу неча глаза пучить... Наживи сам, не будь празден... Ходить да канючить на неправды, да на Питирима, да на царя, да на губернатора - прибыток небольшой, сыт им не будешь, скитов не вернешь. А что диакон Александр... то что же делать, коли хороши были волосы, а голову огрубили? Скитам гибель пришла, ибо неправедно и скудоумно жили. Святитель Дмитрий Ростовский не зря о расколоучителях говорил: "Глаголющие быти святии отцы, самою же вещью проклятии волцы, бесовские птицы, блудницы и прелюбодеи и сквернители, их же Христос бог ненавидит"...

Степанида под воркотню Филиппа уснула. Ее мирное похрапывание мало-помалу переходило в богатырский храп...

Филька отвернулся от нее, стараясь заснуть, но Демид все-таки стоял у него перед глазами и смотрел на него с упреком. "Пропади, образ сатаны!" крестился Филька, окончательно возненавидев и Демида, и раскол, и скиты, и все то, что его волновало и притягивало к себе прежде. Совесть Фильки была встревожена.

В таких случаях у Фильки бывало одно средство заглушить неприятные мысли - это перейти к размышлениям о деле. А подумать было о чем. Важный шаг сделал Филька.

Как и в некоторых других губерниях, в Нижнем было объявлено о желательности для государства открытия овчарных заводов. Из Питербурха приехали в Нижний с меморией от коммерц-коллегии мастера-овчары для обучения: "каким образом оные содержать овцы, от которых бы добрая шерсть в мануфактуре обретатися могла".

Нижегородские купцы, исконные хлеботорговцы, лесопромышленники, солеторговцы и других промыслов гости, посмотрели на овечье дело свысока. "Нам ли скотину пасти? Наше ли дело с овцами возиться?" Филька взглянул иначе. "Смирение поборает гордыню, аки Давид Голиафа. Чванство не ум, а недоумие!" И первый он откликнулся на призыв из Питербурха. (Государя надо уважать!) А за Филькой потянулся и Пушников - тоже зазвал к себе овчаров-иноземцев, разугостил их по-русски, как и Филька, деньгами одарил и стал овец закупать. Но все-таки Филька первый. Так и в магистрате было занесено: "Первой овчарности заводчик Филипп сын Павлов Рыхлый (Рыхловский)".

Именитые гости, отцы посада, гильдейные пупы нижегородской земли, усмехались, глядя на усердие Фильки.

"Как вылупился утенок, так и бух в воду! Скажи, пожалуйста!"

А Филька рассуждал по-своему: "У них великие дела, великие богатства, а мысли малые, а у меня дела мелкие, неважные, а мысли большие и зело разные. Кто кого возьмет? Поглядим!"

И пустился он в овчарное производство с легким сердцем, горя любопытством и старанием угодить царю и начальникам.

"Погорю - тоже не беда: свалю на магистрат и на власть - помощи не было, не радели государеву делу".

Железное делание на заводах не помешало, одним словом, взяться и за "мануфактурию". Меньшиков, Шафиров и прочие царедворцы, и те не побрезговали.

На всякую вещь надо со всех сторон смотреть. Вообще, Филька теперь о многом, чего раньше не замечал, задумался и был иного мнения. Раньше ему и мир и матушка-Русь казались такими простыми и ясными, и делил он людей на бедных и богатых, на рабов и господ. И бедные у него были хорошими, за них надо было стоять горой, а богатые все были негодные, кровососы. Также и начальство, и господа. Крестьяне, опять-таки, казались людьми, на стороне коих правда... "А так ли это?" - думал теперь Филька.

Ведь вот он, Филька, разбогател, а стал ли он от этого хуже? И стал ли он счастливее от этого? Бедные удалены от многих величайших зол, которые он, Филька, видит в богатых, а главное: от жадности, зависти и ненависти. Разве не несчастлив тот, кто сколько ни пьет, никак не может утолить своей жажды? Люди веселятся, любят и мечтают, а он только думает о том, где бы ему достать воды. Бедные благоразумнее, и у них больше счастия, полнее оно. Как человек, ищущий постоянно новостей, не умея насладиться новостью, так несчастен богатый. И теперь удивительно становилось Фильке на близорукость бедняков. Чему они завидуют?!

Однако, размышляя так, Филька ни за что бы не согласился снова стать бедным. Пускай прежняя жизнь казалась ему лучше, беззаботнее, счастливее, как детство, однако Филька теперь узнал и увидел другое... И казался сам себе он, каким он был раньше, и раскольники, гибнущие за догматы, тоже похожими на пещерных жителей, которые считают жизнь ограниченною четырьмя стенами и потолком, и вдруг... Так случилось с ним, с Филькой... Вдруг он обнаружил в одной из этих стен тоненький слой почвы, ткнул в него кулаком, и рука пролезла насквозь, и получился обвал, а в прогалину он увидел громадные пространства, увидел внизу роскошные города и маленьких внизу, похожих на муравьев, людей... Голова закружилась... Оказывается, пещерный житель и не знает о существовании этой жизни, не знает того, что не надо ждать какого-то землетрясения и новой перестройки земли, чтобы увидеть из землянки, из темной норы большую, необъятную, иную жизнь, чтобы свысока осматривать земные пространства и людей... Она рядом, она тут же, только надо суметь найти эту тонкую стенку в пещере и пробить ее. Не беда, если земля там кого-то засыплет, внизу...

И может ли теперь понять он, Филька, своих товарищей, которые продолжают сидеть в этой землянке, в этой пещере, ослепленные ее темнотою, ограниченные непроницаемостью ее стен? Они тоже не поймут его и будут осуждать за многие его мысли и слова, которые у него теперь появились и которых у него не могло быть раньше, когда он сам не видел ничего, кроме этих сырых, черных земляных стен. Не слепнуть же ему теперь ради них, прежних своих товарищей?

Они осуждают его, а он не виноват. Может быть, тогда и они сознали бы, как и он: сколь часто грешил он, живя в пещере, говоря о мрачной юдоли бедняков, о невозможности добиться света и простора своею рукою... Сколь часто зря он осуждал и царя, и епископа, и богачей...

Причиною греха бывает незнание лучшего. И вот это сознание былых своих грехов, их неотступная ясность и неопровержимость не есть ли одна из тех тягостей, которой лишены бедняки и рабы? И неизвестно еще, у кого глубже и искренней добродетель: у нищего, бедняка, у голого раба или у человека, имеющего многое? Тому нечего терять, а этот теряет, и он, Филька, немало роздал уже денег на бедноту и немало пересылал их на Керженец. По себе Филька может судить: раньше он никогда не чувствовал таким добрым и справедливым себя, помогая бедным, как теперь. Только богатый человек может испытать истинную радость добродетели.

Бедняки не должны завидовать богатым - они в своем неведении проще понимают жизнь, они имеют немногие, но ясные мысли, а у богатых голова кружится от трудности разобраться в добре и зле... Богатым завидовать неразумно, смешно. Доброе не приобретается легкомыслием. Доброе - плод великих мытарств... И чем его больше, тем труднее оно достигается.

Так думал Филька наедине с собою, стараясь оправдать себя перед Демидом, перед своею, еще не вполне заглохшею совестью. Так думал он, расширяя свой промысел и переходя на "мануфактурию". Люди будут осуждать его: богатые - за мелочные поиски новых коммерций, бедные - за изыскание новых обогащений...

А так ли это? Кто-то должен же делать и продавать мануфактурию. Для счастья людей кандальное дело менее полезно, чем мануфактурия, за что же осуждать его, Фильку?

Со всех сторон Филька считал себя правым, обязанным находить новые дела и богатеть, и развиваться, и вообще не стоять теперь на одном месте, ибо "сие противно природе". Ручей и тот бежит вперед, а человек и подавно!.. И не что иное, как совесть, заставляет его искать другого промысла, уходя от кандального! Можно ли сие осуждать? Все друзья его и недруги должны понимать, что он делает теперь доброе дело, удаляясь от работы в кандальной тюрьме. Вот почему и записан он, Филька, в книги магистрата первым откликнувшимся на зов правительства по овчарному делу. А тут надо ума приложить и усердия побольше, чем в работе тюремного кузнеца!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

На другой день после свидания с Демидом Филька получил на руки следующую бумагу:

"Ааката оаба оабарааащаеанаиаиа рааасакаоалаьанаиакаоав

ва параааваоасалаааваиае

1720 года, марта в 30 день, господин преосвященнейший Питирим, епископ нижегородский и алатырский, указал просительным доношением нижегородских жителей посадского человека Филиппа Павлова сына Рыхлого (Рыхловского) да Степаниды Яковлевой, обратившихся от раскольной прелести ко святой восточной церкви, которые о своем обращении ему, преосвященнейшему епископу, подали свои просительные доношения, свидетельствовать Нижнего Новгорода Спасова Большого Преображенского собора протопопу Исайе, что они от раскольной прелести ко святой восточной церкви и к правой нашей христианской вере истинной обратились и впредь хранить обещаются они твердо за свидетельством помянутого протопопа. Об обращении их послать лейб-гвардии Преображенского полка капитану поручику и Нижегородской губернии вице-губернатору Юрью Алексеевичу Ржевскому из своего архиерейского духовного приказу сведение, что с тех обратившихся людей от раскольной прелести против имянного царского величества указу оброк за раскол имать было не велено и впредь о таковых обращающихся чинить по тому ж.

Смиренный Питирим, епископ нижегородский и алатырский".

Долго думал Филька над этой бумагой, а потом вздохнул, помолился двуперстно и убрал ее к себе в сундук. Степанида даже и не взглянула на нее. Зевнув, сказала:

- Наплевать!

XV

Останки диакона Александра схоронили в маленьком детском гробике.

Слезы высохли. Повеяло холодом на Керженце, хотя и канун весеннего цветения.

Великие истязания, происходившие в кремле, застудили душу. У кого теплились самые малые надежды на милость "его архиерейской честности", то и он их растерял. Все стало ясно. Одно в мыслях: бежать вон с Керженца! Бежать, захватив с собой книги священного писания, захватив жен и детей и какой возможно скарб, лишь бы самому живу остаться да жене, да детям малым, у кого они есть. А у кого их нет, и не надо. Те зарывались глубже в леса ветлужские и вятские, льстя себе надеждою на лучшие времена.

Опять весна разогрела землю, зажгла янтарь на стволах сосен, опять березки задымились в ползелени, опять рассеяла весна реки по полям, по низинам и перелескам. Как и в прошлые годы, любовались собою в зеркале вод елки. Молодо, с любопытством, тянулись можжевелки из воды. На их острые, душистые маковки, перелетая с одной на другую, садились, как и раньше, бойкие пестрые трясогузки, малиновки, горихвостки. Беркуты кружили под солнцем, как и в прошлые весны, но не любовались уже ими, как это было встарь, скитские мудрецы. Не до того им было. Скиты заколачивались; замуровывалась в потаенных местах разная утварь; налаживались струги и челны. Даже на плотах народ в далекий путь устраивался. Прощай, прости, дорогой Керженец!

Кто рассчитывал, выбравшись на широкую Волгу, доплыть до Зеленого Дола под Казанью и справляться дальше на Урал и Сибирь, кто целился в Астрахань с ее степными просторами, у кого желание было уйти в симбирские места...

Кружились в воде обломки досок, стружки, тряпки, солома, всякий иной хлам, бросаемый на воду торопившимися в путь скитниками и мирянами. Многие беглые помогали утеклецам, чтобы с ними заодно покинуть насиженное в бегах место. Но немало нашлось и таких, которые решили остаться здесь, никуда не ехать. Они таили свою мысль: в час опасности поклониться епископу, перейти в православие, а затем подрядов в городе понабрать. Среди этих были даже такие, кои радовались бегству земляков - "мол, посвободнее будет, легче наживаться". Всякий народ оказался и среди крестьян-раскольников.

Подоспел час расставания. Такого теплого, прекрасного весеннего дня, кажется, никогда и не было, день сладкозвучного пенья птиц, день ласковых полуденных ветров и непрерывного прилета в керженские леса новых и новых пернатых странников. Казалось, всякая лесная тварь наблюдает с удивлением за этой тревогой людей, за этим их спешным приготовлением к уходу отсюда. Птичий ум мал, конечно, и ничтожен, однако... старцам чудилось, будто и птица глядит сурово, осуждает их за трусость. Разве диакон Александр не учил мужественно встречать опасности и не бояться смерти? Не с улыбкой ли облегчения он положил свою голову на плаху? Все помнят то спокойное, с закрытыми, как во сне, глазами лицо. Почему же скитники не поступают так же? Почему они бросают все и утекают прочь с Керженца? Вера верой, а жить хочется?! Да и покоряться гордость не позволяет.

Все эти размышления заставляли еще и еще раз усердно помолиться об упокоении многострадальной души диакона Александра и о ниспослании ему на том свете вечной благодати и царства небесного. О себе же: чтобы дал господь бог силы и смелости пройти раскольничьему каравану беспечально и легко вниз по Волге, миновав благополучно безрадостные берега нижегородские.

Исайя и Демид, хотя и налаживали струги, челны и плоты, пилили и тесали дерево для весел и шестов, делали скрепления на плотах, но сами и не думали уходить с Керженца.

Старец Герасим дал зарок дожить остаток лет своих здесь, в лесном керженском уединении, отшельником, уйдя в лесную глушь от скитов, от деревень, от всех людей и всего мира. Колебался он долго: пойти ли ему с правдивой и смелой речью к Питириму, дабы принять венец мученический, подобно диакону Александру, или скрыться вместе с земляками с Керженца, куда глаза глядят, в другие края?

Мысль погибнуть под секирою палача пугала старца; хоть и дряхл и ничего нет впереди, а умереть своей смертью куда приятнее, чем сложить голову на плахе. Бежать? Умрешь, пожалуй, в дороге, не доехав до лучших-то мест. "А одному много ли и надо? - думал старец Герасим. - Да и люди помогут, к тому же кое-что еще и в скитах припрятано (никому не найти). Наконец, и то сказать - будут же к нему ходить на молитву его единоверцы?"

Бродя из дома в дом, и блуждая среди собранного на берегах домашнего скарба, старец Герасим неустанно благословлял народ направо и налево, держась твердо, замкнуто.

Назад Дальше