— Спасибо, спасибо, радость моя!
Наклонив голову, Пьер продолжил свой путь. Нужно было найти Мод; скорее всего, она на палубе. Он поднялся на палубу второго класса, было темно, почти невозможно было узнать кого-либо, разве что заглянуть прямо в лицо. «Я идиот, нужно подождать здесь: откуда бы она ни шла, она непременно пойдет по этой лестнице». Капитан совсем закрыл глаза, у него был спокойный и почти монашеский вид, который очень нравился Мод, рука ее устала, но она рада была доставлять ему удовольствие, и потом, ей казалось, что она совсем одна, как когда она была маленькой и дедушка Тевенер сажал ее себе на колени и вдруг засыпал, покачивая головой. Пьер смотрел на море и думал: «Я трус». Прохладный ветер струился по его щекам и развевал его волосы, он смотрел, как поднимается и опускается море; он с удивлением смотрел на себя и думал: «Трус. Никогда бы не подумал». Законченный трус. Достаточно было одного дня, чтобы он понял свое истинное естество; без угрозы войны он бы никогда ничего о себе не узнал. «К примеру, родись я в 1860 году». Он бы прогуливался по жизни со спокойной уверенностью; он бы сурово осуждал трусость других, и ничто, абсолютно ничто не открыло бы ему его истинной природы. Не повезло. Один день, один-единственный день: теперь он знал о себе все и был одинок. Автомобили, поезда, пароходы бороздили эту светлую и гулкую ночь, все стекались к Парижу, уносили таких же молодых людей, как он, они не спали, наклонялись над релингами или прижимали нос к темным стеклам. «Это несправедливо, — подумал он. — Тысячи людей, может быть, миллионы, жили в счастливые времена, они так и не узнали подлинной своей цены: им было даровано счастье сомнения. Быть может, Альфред де Виньи был трусом. Или Мюссе? Или Сент-Бёв? Или Бодлер? Им повезло. Тогда как мне! — прошептал он, топнув ногой. — Она бы никогда не узнала, она бы продолжала смотреть на меня с обожанием, хоть и продержалась бы не дольше других, я бы бросил ее через три месяца. Но теперь она знает. Знает. Шлюха, я у нее в руках!»
На улице было темно, но в баре было столько света, что Большой Луи совсем ослеп. Это было как-то чудно, потому что ламп не было видно; была длинная красная труба, извивающаяся по потолку, и другая — белая, и свет шел оттуда; в зеркале напротив Большой Луи видел свою голову и макушку Стараче, ни Марио, ни Дэзи он не видел, они были слишком маленькими. Он заплатил за еду и за четыре порции анисового ликера; он заказал коньяк. Они сидели в глубине бара напротив стойки, было уютно, их окружал большой ватный убаюкивающий шум. Большой Луи сиял, ему хотелось вскочить на стол и запеть. Но он не умел петь. Иногда его глаза закрывались, он падал в какую-то яму и чувствовал себя подавленным, как будто с ним случилось что-то ужасное, он снова открывал глаза, старался вспомнить, что это было, но в конце концов понимал, что с ним ничего не случилось. Он как бы раздвоился: один в другом, но так он чувствовал себя, скорее, удобно, просто немного непривычно, но уютно; ему трудно было держать глаза открытыми. Он вытянул под столом длинные ноги, одну между ног Марио, другую между ног Стараче, он видел себя в зеркале, и это вызывало у него смех, он попытался скорчить гримасу, как Стараче, но он не умел ни косить, ни шевелить ушами. Под зеркалом сидела невысокая, вполне приличная дама, которая задумчиво курила, она, должно быть, приняла его гримасу на свой счет: она показала ему язык, а затем охватила правое запястье левой рукой, сжала правый кулак и завертела им, посмеиваясь. Большой Луи озадаченно отвел взгляд, он боялся, что обидел ее.
Дэзи сидела напротив — маленькая, суровая и теплая. Но ей не было дела до него. От нее хорошо пахло, она была размалевана, как надо, груди полные, но Большому Луи Дэзи показалась слишком серьезной, он любил смешливых милашек, которые дразнят, например, дуя в ухо, а некоторые, опустив глаза, шепчут что-нибудь двусмысленное, что не сразу и поймешь. Дэзи была воодушевлена и серьезна; она всерьез говорила с Марио о войне:
— Что ж, будем воевать; если надо воевать — будем. Стараче сидел, выпрямившись на стуле, напротив Дэзи;
он казался внимательным, но, конечно, из вежливости, поскольку ничего не понимал. Большой Луи проникся к Стараче симпатией: тот оставался таким спокойным и никогда не злился. Марио хитро смотрел на Дэзи, он качал головой и говорил:
— Не возражаю, не возражаю.
Но вид у него был не слишком уверенный.
— По мне, лучше война, чем стачка, — сказала Дэзи. — А как по-твоему? Вспомни только стачку докеров, чего она всем стоила, и нам, и всем остальным.
— Не возражаю, не возражаю.
Дэзи рассуждала строго и страстно, она встряхивала головой, говоря:
— Во время войны стачки кончаются. Все работают. Да-а… Если б ты видел пароходы в семнадцатом году, ты еще под стол пешком ходил, да и я тоже, но видишь, я помню. Вот был праздник, вечером огни были видны до Эстака. И столько всяких лиц мелькало на улицах — не поймешь, где находишься, какая-то гордость появлялась, а очереди на улице Бутерилль — там были англичане, американцы, итальянцы, немцы, даже индусы! А сколько зарабатывала моя мать, скажу тебе!
— Нет, немцев не было, — возразил Марио, — с ними же воевали.
— А я тебе говорю, что были! — твердила Дэзи. — И даже в военной форме, с такой штукой на фуражках. Я их видела собственными глазами.
— С ними воевали, — настаивал Марио. Дэзи пожала плечами:
— Да, но там, на севере. Эти явились не из траншей, они приезжали морем для торговли.
Вошла высокая девица, жирная и белая, как сливочное масло, но у нее тоже был слишком серьезный вид. Большой Луи подумал: «Городские все такие». Она наклонилась к Дэзи и казалась негодующей:
— А я вот не люблю войну, понимаешь? Потому что сыта ею по горло, мой брат воевал в четырнадцатом году, ты, может, хочешь, чтобы он снова воевал? А ферма моего дяди, она, по-твоему, не сгорела? Это тебя не убеждает?
Дэзи на минуту смутилась, но быстро обрела хладнокровие.
— Значит, ты больше любишь стачки? — спросила она. — Признайся!
Марио посмотрел на высокую блондинку, и она ушла, не говоря ни слова и покачивая головой. Она села недалеко от них и начала горячо толковать о чем-то с грустным человечком, жевавшим соломинку. Она показывала на Дэзи и говорила с поразительной быстротой. Человечек не отвечал, он жевал соломинку, не поднимая глаз, казалось, он даже ее не слышал.
— Она из Седана, — объяснил Марио.
— Где это? — спросила Дэзи.
— На севере.
Дэзи пожала плечами.
— Тогда чего ж она ворчит? На севере к этому привыкли.
Большой Луи зевнул так, что слезы покатились у него по щекам. Он скучал, но был доволен, потому что любил зевать. Марио бросил на него быстрый взгляд. Стараче тоже начал зевать.
— Наш приятель скучает, — сказал Марио, показывая на Большого Луи, — будь с ним полюбезнее, Дэзи.
Дэзи повернулась к Большому Луи и обвила рукой его шею.
Теперь она выглядела немного веселей.
— Это правда, мой цыпленочек, что ты скучаешь? Рядом с такой хорошенькой девушкой?
Большой Луи собирался ей ответить, но тут заметил негра. Тот у стойки пил из большого стакана что-то желтое. На нем был зеленый костюм и соломенная шляпа с разноцветной лентой. «Прекрасно!» — сказал Большой Луи. Он глядел на негра и был счастлив.
— Что с тобой? — удивленно спросила Дэзи.
Он повернул голову к ней, затем к Стараче и посмотрел на них с удивлением. Ему было стыдно находиться с ними. Он дернул плечами, чтобы сбросить руку Дэзи, встал и крадучись подошел к негру. Негр пил, а Большой Луи смеялся от удовольствия. Дэзи сказала за его спиной резким тоном: «Что на этого дурака наехало? Он мне сделал больно». Но Большой Луи плевал на это: он избавился от Марио и Стараче. Он поднял правую руку и влепил негру тумак между лопаток. Негр закашлялся, сплюнул, потом с яростным видом обернулся к Большому Луи.
— Это я, — сказал Большой Луи.
— Вы что, псих? — выпалил негр.
— Ты же видишь, это я! — повторил Большой Луи.
— Я вас не знаю, — сказал негр. Большой Луи грустно посмотрел на него.
— Как, ты не помнишь? Мы встретились вчера, ты тогда только что искупался, ну?
Неф кашлянул и сплюнул. Стараче и Марио поднялись и встали по бокам Большого Луи. «Оставят они, наконец, меня в покое?» — подумал Большой Луи с гневом. Марио тихо потянул его за рукав.
— Ну, пошли, — сказал он. — Ты же видишь, он тебя не признает.
— Это мой негритос! — угрожающе настаивал Большой Луи.
— Уберите его, — сказал негр. — В котором часу вы его укладываете спать?
Большой Луи смотрел на негра и чувствовал себя несчастным: это был он, такой красивый и такой веселый в красивой соломенной шляпе. Почему он оказался таким забывчивым и неблагодарным?
— Я тебя угостил вином, — сказал он.
— Пойдем же! — повторил Марио. — Это не твой негритос: они все на одно лицо.
— Ну, пошли, — сказал он. — Ты же видишь, он тебя не признает.
— Это мой негритос! — угрожающе настаивал Большой Луи.
— Уберите его, — сказал негр. — В котором часу вы его укладываете спать?
Большой Луи смотрел на негра и чувствовал себя несчастным: это был он, такой красивый и такой веселый в красивой соломенной шляпе. Почему он оказался таким забывчивым и неблагодарным?
— Я тебя угостил вином, — сказал он.
— Пойдем же! — повторил Марио. — Это не твой негритос: они все на одно лицо.
Большой Луи сжал кулаки и повернулся к Марио:
— Оставь меня в покое, говорю тебе! Это тебя не касается.
Марио отступил на шаг.
— Все негры похожи друг на друга, — сказал он с беспокойством.
— Марио, оставь его — он просто хам. Иди сюда! — крикнула Дэзи.
Большой Луи готов был драться, но тут открылась дверь, и появился второй негр, совсем такой же, как первый, в соломенной шляпе и розовом костюме. Он безразлично посмотрел на Большого Луи, пересек бар танцующим шагом и облокотился о стойку. Большой Луи протер глаза и поочередно посмотрел на обоих негров. Он начал смеяться.
— Можно подумать, двойняшки. — сказал он. Марио приблизился:
— Ну что, убедился?
Большой Луи сконфузился. Ему не нравились ни Стараче, ни Марио, но он чувствовал себя виноватым перед ними. Он взял их за руки.
— Я думал, что это мой негритос, — объяснил он. Негр повернулся к нему спиной и снова принялся пить.
Марио посмотрел на Стараче, затем они оба повернулись к Дэзи — та стояла, уперев руки в бедра, она их ждала. Вид у нее был не слишком миролюбивый.
— Гм! — сказал Марио.
— Гм! — сказал Стараче.
Они повернулись, каждый схватил Большого Луи за руку, и увлекли его за собой.
— Пойдем поищем твоего негритоса, — сказал Марио. Улица была узкой и пустынной, пахло капустой. Над крышами виднелись звезды. «Они все друг на друга похожи», — грустно подумал Большой Луи. Он спросил:
— А много их в Марселе?
— Кого много, приятель?
— Негритосов?
— Вообще-то много, — сказал Марио, качая головой. «Я совсем темнота», — подумал Большой Луи. «Я вам помогу, — сказал капитан, — я буду вашей камеристкой». Марио взял Большого Луи за талию, капитан взял комбинацию за бретельку, Мод не смогла удержаться от смеха: «Но вы держите ее наизнанку!» Марио наклонился вперед, он сильно сжимал талию Большого Луи и терся лицом о его живот, он говорил: «Это мой приятель, правда, Стараче, этой мой дружок, и мы любим друг друга». А Стараче молча смеялся, его голова вращалась, вращалась, его зубы блестели, это был кошмар, его голова гудела от криков и света, они его не отпустят до ночи, смех Стараче, его смуглое лицо, которое поднималось и опускалось, кунья мордочка Марио; Пьера тошнило, море поднималось и опускалось в его желудке; Большой Луи понял, что никогда не найдет своего негра, Марио его подталкивал, Стараче его тянул, негр был ангелом, а я в аду. Он сказал:
— Негр был ангелом.
Две большие слезы покатились по его щекам. Марио его подталкивал, Стараче его тянул, они повернули за угол, Пьер закрыл глаза, был только моргающий свет фонаря на мостовой и пенистое пришепетывание воды о форштевень.
Ставни закрыты, окна закрыты, пахло клопами и формалином. Старик склонился над паспортом, свеча освещала его вьющиеся седые волосы, тень от его головы покрывала весь стол. «Почему он не зажигает электричество, так он себе изведет глаза». Филипп прочистил горло: он как будто затонул в безмолвии и забвении. «Там я существую, и вообще я существую, я еще заставлю себя признать, она не могла сглотнуть, в горле у нее стоял комок, а он изумился, рука, которую он на меня поднял, повисла в воздухе и как бы отсохла, он не думал, что я способен на такое, там я только что родился, но однако я существую здесь, напротив этого седого приземистого старика с седыми усами, хоть он и совсем обо мне забыл. Здесь; здесь. Здесь я продолжаю свое монотонное существование среди слепых и глухих, я растворяюсь в тени, но там, под светом канделябра между креслом и диваном, я существую въяве, там меня принимают в расчет». Он топнул ногой, и старик поднял глаза — близорукие, суровые, слезящиеся и усталые.
— Вы были в Испании?
— Да, — сказал Филипп. — Три года назад.
— Паспорт недействителен. Его нужно было продлить.
— Знаю, — нетерпеливо сказал Филипп.
— Мне это безразлично. Вы говорите по-испански?
— Как по-французски.
— Коли вас с такими белобрысыми волосами примут за испанца, считайте, вам повезло.
— Бывают и светловолосые испанцы. Старик пожал плечами:
— Мое дело предупредить…
Он рассеянно листал паспорт. «Я здесь, у мошенника». Это было невероятно. С самого угре все было невероятно. Мошенник походил, скорее, на жандарма.
— Вы похожи на жандарма.
Старик не ответил: Филиппу стало не по себе. Незначительность. Она вернулась сюда, эта прозрачная незначительность вчерашнего дня, когда я проходил сквозь взгляды, когда я был тряским стеклом на спине стекольщика, и когда я проходил сквозь солнце. Там, теперь я непрозрачен, как мертвец; она думает: «Где он? Что делает? Думает ли он все же обо мне?» Но не похоже, что старик знает, есть ли на земле уголок, где я — драгоценный камень.
— Ну что? — сказал Филипп.
Старик устремил на него усталый взгляд.
— Вас Питто прислал?
— Вы в третий раз спрашиваете. Да, меня прислал Питто, — с апломбом заявил Филипп.
— Хорошо, — сказал старик. — Обычно я такое делаю бесплатно, но с вас возьму три тысячи франков.
Филипп скопировал гримасу Питто:
— Разумеется. Я и не собирался просить вас о даровой услуге.
Старик усмехнулся. «Мой голос звучит фальшиво, — с раздражением подумал Филипп. — У меня нет еще естественной наглости. Особенно со стариками. Между ними и мной существует старый счет неоплаченных пощечин. Надо бы их оплатить сполна, тогда я смогу говорить со стариками на равных. Но последняя, — вспыхнуло у него в мозгу, — последняя с еще непроставленной датой».
— Нате, — Филипп быстро вынул бумажник и положил на стол три купюры.
— Глупый молокосос! — Я же могу их положить себе в карман и ничего не сделать.
Филипп встревоженно посмотрел на него и дернулся, пытаясь взять деньги назад. Старик расхохотался.
— Я думал… — сказал Филипп.
Старик продолжал смеяться, Филипп с досадой отдернул руку и заулыбался:
— Я разбираюсь в людях и знаю, что вы бы этого не сделали.
Старик перестал смеяться, он выглядел веселым и злым.
— Эта сявка разбирается в людях. Бедный молокосос, ты приходишь ко мне, ты меня в первый раз видишь, — и ты вынимаешь деньги и кладешь их на стол, за одно это тебя следует вздуть. Ладно, ступай, не мешай работать.
Я беру у тебя тысячу франков на случай, если ты передумаешь. Остальное принесешь, когда придешь за документами.
Еще одна пощечина, я их верну сполна. Слезы навернулись ему на глаза. Он должен был прийти в бешенство, но испытывал лишь оцепенение. Как им удается быть такими жестокими, они никогда не складывают оружия, они всегда начеку, при малейшей ошибке они накидываются на любого и причиняют ему боль. Что я ему сделал? И тем, в голубой гостиной, что я им сделал? Но ничего, я научусь правилам игры, я буду жестоким, я заставлю их содрогаться.
— Когда будет готово?
— Завтра утром.
— Я… я не думал, что на это уйдет так много времени.
— Да? — сказал старик. — А печати я, по-твоему, где беру? Ладно, иди, придешь завтра утром, и так времени мало осталось, чтобы все сделать.
На улице ночь, тошнотворно-теплая, с ее чудовищами; шаги уже давно раздаются за спиной, а обернуться не смеешь, ночь в Сент-Уане; квартал небезопасный.
Филипп беззвучно спросил:
— В котором часу я могу прийти?
— Когда хочешь, начиная с шести часов.
— А есть… есть ли здесь гостиницы?
— Проспект Сент-Уан, только выбирай. Ну, иди.
— Я приду в шесть, — твердо сказал Филипп.
Он взял свой чемоданчик, закрыл дверь и спустился по лестнице. На площадке четвертого этажа у него брызнули слезы, он забыл взять с собой платок, вытер глаза рукавом, дважды или трижды шмыгнул носом, я не трус. Старый мужлан наверху принял его за труса, его презрение следовало за Филиппом, как взгляд. Они смотрят на меня. Филипп поспешно спустился по последним ступенькам. «Откройте дверь, пожалуйста». Дверь отворилась на мутный тепловатый серенький пейзаж. Филипп нырнул в эти помои. «Я не трус. Только этот гнусный старик так думает. Впрочем, больше не думает, — решил он. — Он больше обо мне не думает, он принялся за работу». Взгляд угас, Филипп ускорил шаги. «Ну что, Филипп? Ты боишься?» — «Я не боюсь, я просто не могу». — «Ты не можешь, Филипп? Ты не можешь?» Он забился в угол. Питто гладил его бедра и грудь, потрогал через рубашку соски, затем двумя пальцами правой руки щелкнул его по губам: «Прощай, Филипп, уходи. Я не люблю трусов». Улица была полна ночными статуями, эти люди прислонились к стенам, они ничего не говорят, не курят и неподвижно смотрят на прохожих увлажненными ночью глазами. Он почти бежал, и сердце его билось все быстрее. «С твоей-то мордой? Да, да, ты маленький трус». Они увидят, они все увидят, он придет, как и другие, прочтет мое имя и скажет: «Смотри-ка! Для богатого сыночка, для юнца это не так уж мало».