Невинная кровь - Джеймс Филлис Дороти 3 стр.


Последние слова ему пришлось нетерпеливо выкрикнуть. Возможно, женщина была туга на ухо. Наконец, пристально глядя на гостью, она проговорила:

— Ее звали Джули Скейс. Теперь я припоминаю. Они убили Джули Скейс. Но только до леса не добрались. Полиция изловила их раньше, с трупом в багажнике. Джули Скейс.

— А… дети у них были, не знаете? — еле вымолвила Филиппа непослушными губами.

— Откуда нам знать? Когда мы переехали из Ромфорда, парочка уже сидела. Ходили слухи про какую-то девочку, вроде бы ее удочерили. Лучше не придумаешь для бедняжки.

— Значит, я точно ошиблась, — произнесла девушка. — У того Дактона детей не было. Видимо, адрес неправильный. Простите, что потревожила.

И она двинулась прочь по дороге. Потяжелевшие ноги онемели и шевелились как бы отдельно от всего тела, однако продолжали нести ее вперед. Девушка пристально смотрела на камни тротуара, чтобы не сбиться, точно пьяница, пытающийся добраться домой.

Взгляды недоверчивой пары прожигали Филиппе спину; пройдя два десятка ярдов, она не выдержала, остановилась и заставила себя обернуться с бесстрастным видом. Мать и сын тут же скрылись за дверью.

Оставшись одна на безлюдной улице, избавившись наконец от наблюдения, девушка поняла, что не может идти. Она протянула руки к ближайшей кирпичной стене и присела. Голова болезненно закружилась, Филиппа опустила ее между колен и ощутила, как кровь приливает колбу. Слабость отпустила, зато началась тошнота. Девушка выпрямилась, прикрыла веки, чтобы не видеть качающихся домов, и глубоко вдохнула свежего воздуха, пропитанного цветочными ароматами. Открыв глаза, решила сосредоточиться на вещах, которые могла трогать и чувствовать. Пальцы прошлись по шершавой стене. Когда-то над кирпичами тянулась железная ограда; теперь от нее остались дыры, заполненные грубым цементом. Должно быть, во время войны металл переплавили на оружие.

Девушка по-прежнему не сводила взгляда с булыжников мостовой. Те ярко сверкали бесчисленными точками слепящего света, словно усеянные алмазами. Среди волн золотой пыльцы лежал одинокий розовый лепесток, алый, точно капля крови. Любопытно, как чудесно способны преобразиться обычные камни, если смотреть на них долго и пристально. По крайней мере они были реальны, как и она сама — более уязвимая, менее долговечная, чем кирпич или эти булыжники, но все же настоящая, зримая личность.

Из соседнего дома вышла моложавая женщина с коляской; ребенок чуть постарше младенческого возраста шагал рядом, неловко держась за ручку. Когда его мать покосилась на незнакомку, он замедлил шаги, обернулся и тоже уставился на девушку широко распахнутыми, нелюбопытными глазами. Пухлые ладошки соскользнули с надежной ручки. Филиппа с огромным трудом попыталась встать, потянулась к малышу, словно хотела предупредить или уберечь его. Женщина замерла, окликнула ребенка, и тот заторопился назад, к спасительной коляске.

Девушка провожала их глазами, пока пара не скрылась за углом. Настало время идти. Нельзя же все время сидеть, буквально приклеившись к стене, точно к единственному прочному убежищу среди непостоянного мира. В памяти отчего-то всплыли слова Буньяна, и девушка неожиданно произнесла их:

— Другие тоже мечтали, чтобы кратчайший путь к отчему дому лежал прямо здесь и не был наполнен препятствиями более серьезными, чем холмы или горы, но только путь есть путь, и он не имеет конца.

Филиппа и сама не знала, почему произнесенные слова утешили ее. Раньше она не слишком увлекалась Буньяном. Неясно, с какой стати этот небольшой отрывок теперь затронул ее душу, смущенную страхом, разочарованием и тревогой. Однако, шагая обратно к вокзалу, она вновь и вновь повторяла каждое слово, словно те обладали собственной, основательной и непреложной природой, такой же, как и булыжники под ногами. «Путь есть путь, и он не имеет конца».

3

С тех пор как Морис Пэлфри занял место старшего преподавателя, социологическое отделение сильно разрослось, поднявшись на гребне волны оптимизма и мирской веры шестидесятых, и перебралось в удобное здание на Блумсбери-сквер, возведенное в конце восемнадцатого века. Дом приходилось делить с отделением востоковедения, известным своей скрытностью и количеством посетителей. Процессии невысоких темнокожих мужчин в очках и женщин в сари каждодневно проникали через переднюю дверь, растворяясь в жуткой тишине. Морис постоянно сталкивался с ними на узких лестницах; посетители отступали, кланялись, улыбались; при этом глаза их превращались в щели. Порой на верхнем этаже загадочно скрипели половицы. Дом казался зараженным какой-то таинственной деятельностью, словно был населен мышами.

Комната мистера Пэлфри когда-то являлась частью элегантного кабинета с тремя высокими окнами и кованым балконом, выходящим на площадные сады, но со временем ее поделили, чтобы освободить место для секретарши. Красота пропорций оказалась нарушена, а изящное резное украшение камина, полотно Джорджа Морланда[6] над ним и пара кресел в стиле ампир начали выглядеть претенциозно и нелепо. Морису вечно хотелось объяснить посетителям, что это не подделки. Секретарша проходила к себе через кабинет начальника и к тому же так громко стучала по клавишам, что металлическое облигато[7] сквозь перегородку мешало проводить совещания; мистер Пэлфри вынужден был запретить Молли печатать, когда к нему приходят.

Теперь он не мог сосредоточиться на разговоре, зная, что она сидит за дверью и тупо смотрит на машинку, не ведая, чем заняться. Пожертвовав элегантностью и красотой, хозяин кабинета не выгадал ничего. Побывав здесь впервые, Хелена обронила только: «Не люблю совещания» — и больше не появлялась. Хильда, которую вроде бы никогда не интересовала внешняя обстановка, покинула отделение после свадьбы и уже не возвращалась сюда.

Привычка работать вне дома начала вырабатываться сразу после брака с Хеленой, как только та приобрела шестьдесят восьмой дом на Кальдекот-Террас. Когда они, точно дети, угодившие в сказочную страну, шагали рука об руку по пустым гулким комнатам и распахивали ставни, впуская с улицы мощные потоки света, которые большими яркими лужами ложились на неполированный паркет, — уже тогда совместное будущее молодых стало вырисовываться перед ними довольно отчетливо. Жена сразу же дала понять, что не допустит вмешательства работы в домашнюю жизнь. Стоило Морису заикнуться об отдельном кабинете, она тут же указала на маленькие размеры купленного здания. Дескать, на верхнем этаже, рядом с детской, поселится няня (странно: чего ради нанимать прислугу и повара, если она не собиралась сама присматривать за младенцем?). А потом еще понадобятся гостиная, столовая, две спальни для супругов и одна про запас. И вообще, зачем обзаводиться подобной роскошью, которой не было даже в Пеннингтоне? О личной библиотеке Хелена тоже не желала слышать, ибо что это за библиотека, если она не выдержана в шикарном стиле отцовского имения? Комната, забитая книжками, да и только.

Теперь, по прошествии времени, которое ослабило горечь утраты — ах, как досконально его коллеги описывали этот увлекательно болезненный психологический процесс! — когда наконец Пэлфри мог судить о прошлом как бы со стороны, не испытывая ни боли, ни прежнего унижения, он лишь изумлялся извращенной морали этой женщины, способной — причем явно без зазрения совести — навязать ему чужого ребенка. Морису припомнился их первый разговор о ее беременности.

— Как ты намерена поступить? — спросил он. — Сделаешь аборт?

— Вот еще! — возмутилась она. — Не будь пошляком, дорогой.

— Что же здесь пошлого? — удивился Пэлфри. — Некрасиво, нежелательно, опасно — да; пожалуй, неправильно с точки зрения нравственности. Однако чтобы пошло?..

— И то, и другое, и третье, все вместе. Как ты мог вообразить, что я на такое пойду?

— Ну… возможно, ребенок покажется тебе обузой.

— Моя старая нянька — вот обуза. И отец тоже. Не убивать же их за это.

— И что ты решила?

— Выйти за тебя, разумеется. Ты же свободен, правда? Или припрятал где-нибудь свою женушку, а я о ней просто не слышала?

— Жены у меня нет. Но, милая, дорогая, ты ведь говоришь несерьезно? Разве ты хочешь этого?

— Откуда мне знать, чего я хочу? Я уверена только в том, чего не хочу. И все-таки лучше бы нам пожениться.

Это была зауряднейшая, примитивнейшая ложь, а Морис пал ее наивной жертвой. Понятно, его сжигала первая и единственная любовь, которая, как известно, никому еще не помогала ясно думать. Поэты не зря называют страсть безумием. Уж его-то чувство явно было нездоровым, ибо умудрилось нарушить все: мыслительные процессы, отношение к реальности, даже аппетит, пищеварение и сон оказались расстроены. Неудивительно, что Пэлфри и не заметил, с какой головокружительной быстротой эта девушка выбрала его среди многих во время памятных выходных в Перудже, какой короткий срок пролетел между первым оценивающим взглядом через стол и разделенной на двоих постелью.

Одно верно: Хелена действительно знала только то, чего не хотела. Ее желания выглядели скромно и безобидно, а вот нежелания пугали мощной направленной страстью. Изумительно, как скоро молодые нашли тот дом на Кальдекот-Террас. Все остальные районы Лондона, казалось, вообще не подходили ей. Хэмпстед? Чересчур модно. Мейфэр? Слишком дорого. Бейсуотер — вульгарно, Белгрейвия — невыносимо чисто. Выбор ограничивало и ее категорическое нежелание даже думать о закладной. Сколько бы муж ни говорил ей о преимуществах и сниженных налогах, все напрасно. В девятнадцатом столетии граф однажды заложил Пеннингтон, на беду своих наследников. Нет уж, закладная — это слишком по-мещански. В конце концов молодые отыскали в районе Пимлико Кальдекот-Террас, и здесь возлюбленная подарила Пэлфри, хотя и походя, ненароком, четыре счастливейших года в его жизни. Ее и Орландо гибель научила Мориса всему, что он знал о страданиях. К счастью (как он думал теперь), преждевременное открытие не омрачило первые месяцы чистого горя. Ведь только через два года после женитьбы на Хильде, когда супруги обратились к врачам, чтобы выяснить причину своей бездетности, мистеру Пэлфри сообщили ужасную правду: он и не мог завести ребенка. Итак, все это время несчастный тосковал по женщине, которой никогда не существовало, и по сыну, которому не был отцом. Ну что ж, долг оплачен, причем с лихвой.

Правду сказать, кончина Орландо принесла страдальцу больше душевных мук, чем гибель самой Хелены. Наверное, их супружеское счастье всегда казалось ему незаслуженным, несбыточным, ускользающим, словно мечта, которую Морис почти не надеялся удержать. Некая часть его разума приняла потерю как неизбежность. Если вдуматься, смерть не могла разлучить их больше, чем это делала жизнь. Но мальчик — вот чей уход Пэлфри оплакивал со всей силой первозданной печали, которую не облечь в слова. Прекрасное, умное, счастливое дитя, его родное дитя, — как оно могло умереть? Безутешный отец чувствовал себя частью вселенского братства скорби. Нет, он никогда не возлагал на мальчика необычайных надежд, не раздувал своих родительских амбиций. Только бы длилась эта красота, эта полная любви доброта, эта своеобразная, чуть неправильная грация — вот и все, чего Морис невольно просил у судьбы.

Именно из-за смерти Орландо Пэлфри женился на Хильде. Друзья считали их брак загадкой, которая, однако, решалась очень просто. Хильда единственная из окружения Мориса плакала по ушедшему мальчику. На следующий день после погребения (поместив останки жены и сына в семейной гробнице, он окончательно понял, что расстался с ними навек) девушка вошла в кабинет Пэлфри с утренними письмами. Мужчина до сих пор помнил, как она выглядела в тот день: белая блуза, точно у школьницы, тщательно выглаженная юбка — перед его глазами так и стоял отпечаток утюга на передней складке. Хильда замерла у порога, глядя на Мориса, и вдруг промолвила:

— Ваш мальчик… Ваш маленький…

Лицо ее напряглось, потом исказилось от горя, и по щекам покатились две слезы.

Хильда не часто видела Орландо с няней, когда та ненадолго приносила его в рабочий кабинет, и все же искренне плакала. Сослуживцы выражали соболезнования, отводя взгляды от страданий, которых не могли смягчить. Смерть — событие неблагопристойное. Сочувствие коллег носило привкус настороженности, как если бы Пэлфри страдал не очень приятной болезнью. А эта девушка почтила память Орландо невольными слезами.

И это стало началом. Затем было первое приглашение на обед, и походы в театр, и странное ухаживание, которое лишь усилило взаимное недопонимание между ними. Морис убедил себя, что Хильда поддается обучению, что у нее добрый и незамысловатый нрав, способный удовлетворить его собственные сложные запросы, и что за ласковым, покорным лицом скрывается разум, только и ждущий нежной заботы, чтобы расцвести. Кроме того, новая избранница разительно отличалась от Хелены. Впервые Пэлфри узнал, как лестно принимать, а не давать, быть любимым, а не любить самому. И вот с неприличной, по мнению друзей, быстротой пара очутилась в загсе. Бедняжка Хильда мечтала о белоснежном церковном обряде. Скромный обмен контрактами не соответствовал и представлениям ее родителей об истинном браке. Невеста перенесла унижение со стойкостью мученицы. Казалось, больше всего ее ранили подозрительные взгляды работницы загса, возомнившей, что молодая просто-напросто беременна.

Внезапно Морисом овладело беспокойство. Он подошел к высокому окну и посмотрел на площадь. Дождик уже прекратился, успев потрепать кроны платанов и усеять мягкую траву мокрыми листьями. Лето тихо ускользало прочь, словно могло понимать, что творится у зрителя на душе. Пэлфри всегда недолюбливал затишья между академическими годами: останки прошлого учебного периода едва-едва были убраны прочь, а следующий уже нависал над ним грозной тенью. Морис уже не помнил, когда восторг ученого заместило добросовестное исполнение долга, на смену которому в конце концов пришла заурядная скука. В последнее время он с тревогой замечал, что приближение нового учебного года вызывает в сердце даже не уныние, а нечто вроде досады и дурных предчувствий. Пэлфри уже не видел в студентах личностей, общался с ними лишь на уровне преподаватель — обучаемые, но и тогда между ними не возникало доверия. Стороны будто нечаянно поменялись ролями. Молодежь в неизменной своей униформе — джинсах и свитерах, громадных неуклюжих ботинках, в расстегнутых у ворота рубашках и грубых хлопчатобумажных куртках — следила за ним с дотошностью инквизиторов, ожидающих ошибки еретика. Впрочем, нынешнее поколение студентов ничем не отличалось от прошлых: испорченные, не слишком умные, даже не очень образованные, если под образованием понимать способность изящно и правильно писать на собственном языке и ясно мыслить, они едва скрывали гнев людей, захвативших для себя довольно привилегий для того, чтобы осознать, как мало благ им, в сущности, достанется в жизни, и не желали учиться, ибо уже твердо решили, чему собираются верить.

Со временем Пэлфри становился все более желчным, придирался к любым мелочам. К примеру, его раздражало, как обучаемые сокращают свои имена. Ну что это за Билл, Берт, Майк, Джефф, Стив? Порой преподавателя так и подмывало спросить: неужто приверженность марксистским идеям несовместима с двусложными прозваниями? А их убогий словарь! На последних семинарах, посвященных правам малолетних граждан, студенты постоянно толковали о каких-то «ребятах». Морис же методично и строго к месту употреблял термины «подростки» или «дети». Группу это бесило. И все-таки, не в силах удержаться, он выговаривал студентам, будто нашкодившим третьеклашкам: «В ваших работах я исправил кое-какие грамматические и орфографические ошибки. Считайте меня буржуазным педантом, однако тому, кто намерен учинить общественный переворот, придется убеждать не только наивных невежд, но и образованных, ученых людей. Для этой цели не помешает выработать собственный стиль вместо жутковатой смеси социологического жаргона и словаря, скорее подходящего троечникам из школы для особо одаренных. Между прочим, прилагательное „непристойный“ означает „распутный“, „неприличный“, „грязный“ и вряд ли подходит для описания политики правительства, отказавшегося воплотить в жизнь закон о льготах для неполных семей, какого бы порицания ни заслуживал подобный шаг».

Майк Бил, главный подстрекатель группы, получив свое последнее эссе, пробормотал нечто неразборчивое. Кажется, это были слова «урод недорезанный», хотя непохоже: ругательства Майка неизменно включали в себя что-нибудь связанное с фашистами. Теперь Бил уже окончил второй курс. Если повезет, к новой осени он оставит учебу и получит от местных властей какую-нибудь социальную работу, где, без сомнения, примется вбивать в головы юным бунтарям, что иногда мелкий грабеж с применением насилия — всего лишь ответ бедноты на тиранию капиталистов и стимул для владельцев недвижимости, подыскивающих отговорки, чтобы не платить ренту. Но его место займут другие, и старая академическая машина продолжит скрипеть как ни в чем не бывало. Самое забавное в том, что, в сущности, Морис и Майк придерживались одних и тех же взглядов. Социалист и социолог, Пэлфри чувствовал себя старым воином, давно разуверившимся в идее, за которую борется, однако знать, что идет сражение, и знать свою сторону на поле боя — для него уже было достаточно. И потом, не отступать же после стольких лет!

Он сунул в портфель несколько писем, которые нашел поутру на столе. Одно было от члена парламента, социалиста, желающего заручиться поддержкой на всеобщих выборах в начале октября. Не будет ли Морис так любезен принять участие в партийных теледебатах? Пожалуй, почему бы нет: «ящик» сам по себе освящает личность, попавшую в кадр, дарует известность, а с ней, разумеется, и доверие. Второе письмо содержало очередной призыв подать заявку на кафедру социальной работы в северном отделении университета. Ясно, почему они так носятся с этой кафедрой. В последнее время было много назначений вне поля соцработы. Те, кто возмущался, не понимали одного: главную роль играет качество академической работы и научных исследований, а не предмет, за который взялся кандидат. Учитывая современную борьбу за кафедры, социологам придется предъявить академическую респектабельность вместо того, чтобы гоняться за дешевым и нелепым профессионализмом. Пэлфри все больше раздражала болезненная чувствительность коллег, их неуверенность, вечные жалобы на общество, требующее, чтобы они немедленно исцелили все его недуги, тогда как Морис мечтал излечиться от своего собственного.

Назад Дальше