Остальные допивают, что осталось в кружках, и, спотыкаясь, выходят на улицу. Темно. Гаммер танцует, раскованно и свободно, потом, упершись в плечо мальчика, кричит: «Тебе этого никогда не понять! — Он размахивает руками, обнимая ночь. — Мне жаль тебя. Жаль. Бог мой!» Он с грохотом валится на колени. Грейс поднимает его и подтягивает к себе на спину, складывая руки вокруг своей шеи. Его голова склонилась к ней на плечо, а носки башмаков волочатся по земле. Джеймс оглядывается — где тот моряк? Кажется, он видит его в тени обитой досками лавки шипчандлера и с ним вместе кого-то еще.
Теперь домой. Джеймс замыкает шествие. Гаммер безмятежно посапывает на женской спине. Выглядывает луна и озаряет улицы черным блеском. Где-то позади за ними идут те двое. У двери дома Джеймс оборачивается, но улица пуста. «Помоги мне», — велит Грейс.
Джеймс берет Гаммера за ноги. Темная и узкая лестница. С пятого раза Грейс удается зажечь свечу. С полуоткрытым ртом Гаммер лежит на кровати, и между неплотно сомкнутыми веками виднеется белая полоска. Грейс щиплет его за щеку. Он просыпается, садится и принимается петь: «Неси сабинского вина в бутылке лет шести…» Вновь падает и с улыбкой на лице погружается в глубокий сон. «Запри дверь», — обращается к Джеймсу Грейс.
Мальчик спускается вниз. Огонь в очаге еще теплится. Он берет с полки огарок свечи и зажигает его от тлеющих углей. Открывает входную дверь — щель дюйма два — и поднимается наверх собрать свои вещи. Заворачивает планетарий в бархатную куртку и укладывает его на дно мешка, затем вместе с мешком идет вниз и садится ждать у огня. Ждать приходится не долго. Слышится шорох, как будто собака рыщет в помойке. Мальчик подходит к двери. Там, улыбаясь, стоит матрос с короткой налитой свинцом дубинкой. Он подносит палец к губам. Джеймс показывает наверх.
Огромному китайцу, тому, что стоит позади него, матрос говорит:
— Оставайся здесь, Линь-Линь. Присматривай за нашим новым другом. Уоррен, Киннир, за мной.
Они поднимаются по лестнице, и Джеймс видит, что они босиком. Китаец складывает в карман попавшие под руку вещи. На воровство это совсем не похоже. Джеймс, который отдал Гаммеру только три табакерки Каннинга, протягивает четвертую Линь-Линю. Китаец принимает подарок, проводит пальцем по крышке и говорит:
— Меня называют Линь-Линь, как звенит колокольчик. Вообще-то мое имя Истер Смит. А раньше звали Ли Чан Ву.
Наверху слышен мощный глухой удар, будто кто-то поднял кровать и швырнул ее об пол. Один из матросов, не то Уоррен, не то Киннир, катится по лестнице, выплевывая выбитые зубы. «Убивают! Убивают!» — вопит Грейс Бойлан. Линь-Линь бежит наверх. Удары, брань, грохот, словно разбился какой-то большой и пустой сосуд. Вдруг тишина, потом по лестнице спускаются Линь-Линь с Гаммером на руках, за ними другие матросы, а следом на карачках Грейс Бойлан.
— Пощадите! — взывает она, громко всхлипывая. — Неужто не видите, что он больной! Больной! Страшная заразная болезнь. Его несет чем-то зеленым. К понедельнику вы все помрете.
— Знаю я эту болезнь, мамаша, — отвечает парень с татуировкой. — Свежий морской воздух его живо на ноги поставит. Снимаемся с якоря, ребята!
Грейс пятится назад, парень бьет ее дубинкой, потом еще и еще. Бог троицу любит.
Затем они выходят друг за дружкой в ночной город. От них шарахаются прохожие, какая-то старуха трясет им вслед кулаком. Налево, опять налево; Гаммер, повиснув на руках у Линь-Линя, точно кукла, едва перебирает ногами, он что-то бормочет, но не сопротивляется. Компания выходит к докам. У швартовой тумбы стоит человек в синем кафтане, с кортиком на боку и смотрит на них.
— Что-нибудь подходящее, Хаббард?
— Парочка сухопутных, сэр. Мальчишка сам захотел.
Офицер всматривается в лицо Джеймса:
— Ты волонтер?
— Да.
Достав из кармана монету, офицер протягивает ее мальчику.
— Добро пожаловать во флот его величества короля Георга. Отправить их на борт на посыльном судне. Пусть мистер Теддер запишет этого волонтером. Шевелись!
Они плывут. Весла скрипят в уключинах. Матросы говорят на своем морском языке. С других кораблей слышатся окрики: «Эй, там! Вы кто такие?»
— Мы с «Аквилона»!
Какие высокие у кораблей деревянные борта! На некоторых военных кораблях видны пушки, сквозь порты льется свет, слышны музыка и шум голосов. Гаммер, свернувшись клубком, трясется на дне лодки. Джеймс поставил на него ноги и сидит, прижимая к груди мешок и ощущая на губах соленый морской ветерок. С корабля далеко-далеко светит фонарь, кто-то кричит: «Эй, на лодке!», и Линь-Линь, он же Истер Смит и Ли Чан Ву, налегая на весла, шепчет: «Теперь это твой дом».
12
Его преподобие Дэвид Фишер
его преподобию Джулиусу Лестрейду
Кингсвер, января в 10-й день 1773 года
Милостивый государь!
Господин Буллер, служащий в Адмиралтействе, сообщил мне, что вы желали бы почерпнуть некоторые сведения о морской карьере Джеймса Дайера, который, насколько я могу судить, являлся вашим ближайшим другом. Будучи осведомленным о том, что я пребывал на «Аквилоне» капелланом в течение 1750-х годов, господин Буллер предложил мне поделиться с вами некоторыми воспоминаниями, что — полагаясь на вашу снисходительность ввиду возможных неточностей, проистекающих по причине двадцатилетней давности описываемых событий, — я сейчас и намереваюсь исполнить. Я также могу сообщить вам имена других членов экипажа «Аквилона», в частности господина Манроу, чей прежний адрес в Бате, полагаю, до сих пор у меня имеется, и Вы могли бы разыскать его там.
Дабы обозначить собственное место в этой истории, позвольте лишь сообщить вам, что я ступил на борт «Аквилона» весной 1753 года после окончания университета. Годом ранее я еще был студентом Нью-Колледжа в Оксфорде и рассчитывал жить впоследствии у моря, но, поскольку этот жребий выпал другому, я не пожелал брать какой-нибудь бедный приход, а потому обратился к дядюшке, бывшему в то время капитаном «Яростного», с просьбой подыскать мне подобающее место.
О море, равно как и о жизни на военном судне, я знал так же мало, как и любой англичанин, и если бы я мог вообразить, какие трудности, тоска и неудобства меня ожидают, то едва ли ступил бы на корабельный трап и, таким образом, никогда бы не пережил тех приключений молодости, о коих мне так нравится теперь повествовать, к вящему раздражению моей супруги — госпожи Нэнси Фишер, урожденной Арботт, из эксетерских Арботтов, — вам, возможно, известно это семейство, — но с годами человеку нравится оглядываться назад, воскрешая в памяти те времена, когда он находился среди тех, кто жил деятельною жизнью, а не черпал знания о мире единственно из газет.
Возвращаясь к предмету моего повествования: я ушел в плавание с капитаном Рейнольдсом, о нраве которого я вскоре расскажу подробнее, сперва к Гибралтару, потом в порт Маон, оттуда к острову Сент-Люсия в Вест-Индии, где у меня началась рвота «кофейной гущей», и, если бы не старания господина Манроу, полагаю, я бы закончил свои дни на том нездоровом берегу, как это и произошло с несколькими десятками матросов.
Мы вернулись в Портсмут летом 1754 года, где я покинул корабль в надежде попытать счастия на terra firma,[35] но, не особенно преуспев, я опять отправился на судно капитана Рейнольдса и едва успел вновь занять свой пост, как сразу увидел Джеймса Дайера, вернее сказать, познакомился с ним, ибо на борту появились новички. Не могу, однако, припомнить, каков он был тогда, как не могу припомнить и всех прочих, в памяти остался разве что парень по имени Дэбб, который сошел с ума, перемахнул через гакаборт, и более его не видели. Как вам известно, сэр, флот вынужден обеспечивать себя сам, как это ни грустно и даже чудовищно, силой вербуя людей, а потому никогда не приходилось вам видеть такого откровенного страдания, как на лицах несчастных, впервые привезенных на борт и оказавшихся в мире, для них столь же неведомом, как луна. Ежели, ваше преподобие, вам ни разу не выпала честь ступать на палубу корабля его величества, боюсь, вам будет трудно понять тот мир, с коим столкнулся ваш друг. Сами моряки — своим обличьем, разговором и нравом — совсем не похожи на их сухопутных сородичей. Ваш слух постоянно одолевают разговоры о вантах, фалах, брам-стеньгах, рангоуте, кабестанах и один Господь знает, о чем еще. Но, сударь, мир этот также и очень хорош: он столь необычен и столь ревностно оберегает свои традиции — кто может подобающим образом пройти по шканцам, а кто нет; кто считается джентльменом, а кто нет, — что нет ничего проще, чем ненароком обидеть этих людей.
Я, конечно, был «бездельником», как и школьный учитель — ибо на борту всегда было несколько детей, — как и начальник интендантской службы, плотник, корабельный врач со своими помощниками, сиречь все те, кому не приходилось нести вахту. В этом для нас заключался целый ряд преимуществ, а одно из самых важных я усматриваю в том, что мы могли почти при любых обстоятельствах наслаждаться беспрерывным сном в течение ночи, тогда как ни один матрос не спит более четырех часов кряду и даже это недолгое время зависит от капризов погоды. Таковая участь ожидала бы и вашего друга — быть зажатым в зловонных помещениях между палубами на подвесной койке, болтающейся рядом с койками его чумазых товарищей, когда кругом слишком жарко или слишком холодно, когда вашей жизнью управляет свисток, проклятия и хлыст — ибо приказ боцмана или его помощников почти всегда сопровождался битьем, хоть корабль наш по строгости дисциплины и считался умеренным.
Я, конечно, был «бездельником», как и школьный учитель — ибо на борту всегда было несколько детей, — как и начальник интендантской службы, плотник, корабельный врач со своими помощниками, сиречь все те, кому не приходилось нести вахту. В этом для нас заключался целый ряд преимуществ, а одно из самых важных я усматриваю в том, что мы могли почти при любых обстоятельствах наслаждаться беспрерывным сном в течение ночи, тогда как ни один матрос не спит более четырех часов кряду и даже это недолгое время зависит от капризов погоды. Таковая участь ожидала бы и вашего друга — быть зажатым в зловонных помещениях между палубами на подвесной койке, болтающейся рядом с койками его чумазых товарищей, когда кругом слишком жарко или слишком холодно, когда вашей жизнью управляет свисток, проклятия и хлыст — ибо приказ боцмана или его помощников почти всегда сопровождался битьем, хоть корабль наш по строгости дисциплины и считался умеренным.
Боюсь, сударь, вам уже не терпится узнать, когда же я впервые обратил внимание на Джеймса Дайера. Сидя сейчас за письменным столом, я и сам задавался этим вопросом, но лишь минуты две назад память наградила меня желанным воспоминанием, словно сохраненным в кусочке янтаря.
Мы находились в Бискайском заливе, и я, как водится, прогуливался с учителем, господином Шаттом, когда он указал мне на Дайера, присовокупив при этом, что господин Дрейк — очень милый офицер, немного староватый для гардемарина, — отметил хладнокровие этого юноши и рассказал, как он, не сгибаясь, ходил по реям, точно занимался этим делом лет двадцать. Я посмотрел, куда указывал господин Шатт, и увидел молодого человека четырнадцати или пятнадцати лет, одетого в холщовую робу и мешковатые брюки, статного, красивого, но с довольно мрачным лицом и, если позволите мне так выразиться, не оскорбляя вашей памяти, весьма высокомерным видом, который, не сомневаюсь, способствовал появлению слухов о его благородном происхождении. Тому нашлись и другие подтверждения. К примеру, когда он прибыл на борт, при нем был мешок с одеждой, среди которой имелись богатые камзолы, жилеты и прочее, а также коробка с планетарием, который господин Манроу уговорил его показать. Кроме этих свидетельств — скорее способствующих рождению предположений, нежели доказывающих истину — постоянно ходили слухи, что один из насильственно завербованных, человек старше его по возрасту, прозывавшийся Ганнером и появившийся на борту одновременно с Дайером, ранее был его слугой. Откуда берутся подобные истории, сказать не могу. Когда-то я думал, что они похожи на геродотовых пчел, плодящихся сами собою, но, разумеется, раз уж они возникли, то разошлись по всему кораблю. Ганнер, насколько мне известно, такую связь отрицал.
Поначалу я полагал, что подобные признаки благородного происхождения сослужат Джеймсу Дайеру недобрую службу в его отношениях с простыми матросами, однако же, то ли по причине естественного почтения к людям благородным, то ли благодаря его редкостному хладнокровию, он им весьма нравился — я хочу сказать, они уважали его, но не думаю, чтобы любили.
К слову сказать, сударь, господин Даниэль Таскер, мой учитель риторики в школе латинской грамматики, убеждал меня никогда не высказывать общих суждений, не подкрепив их конкретным примером, с помощью коего ярче воссияла бы истина. Позвольте мне именно так и поступить при повествовании о хладнокровии Дайера, его твердости или крепости духа, как вам будет угодно это называть. Осмелюсь предположить, что вам и самому довелось наблюдать некоторые проявления оного качества. Я уже упомянул о том, как он ходил по нокам рея, причем в любую погоду. Кроме того, нашему боцману, господину Гладингбоулу, так и не удалось его запугать, хоть громила он был изрядный, а кроме того, большой приверженец «посвящений», этого пагубного обычая тайных избиений, на который старшие офицеры смотрели сквозь пальцы. За разнообразные прегрешения, реальные или вымышленные, Дайер очень жестоко избивался Гладингбоулом и его помощниками Домиником и Маддитом, да так, что однажды потребовалась помощь господина Манроу, который обнаружил явные следы битья у Дайера на спине и на ляжках, за что Доминик и Маддит были закованы на неделю в кандалы, а Гладингбоулу удалось избегнуть справедливого возмездия до прибытия на остров Менорка, где он осушил полный бочонок вина и отдал Богу душу.
Господина Манроу поразило тогда то, что мальчик хоть и был оглушен, но не проявлял ни малейших признаков страдания, вполне ожидаемого после такой порки; еще более поразило его — как и всех нас, — с какой скоростью заживали на его спине раны, ибо он провел в корабельном лазарете не более одного дня, а затем объявил о готовности исполнять свои обязанности.
Хотелось бы добавить еще одну деталь, однако боюсь, не вполне имею на это право, ибо сам я не был свидетелем того происшествия, а лишь слышал о нем от лейтенанта морской пехоты Вильямса. Речь идет о нападении на деревню Баракоа на острове Куба, в котором ваш друг сыграл заметную роль. У меня нет возможности просить лейтенанта Вильямса пересказать вам сию историю, поскольку бедняга имел несчастье умереть от дизентерии, а вот господин Дрейк, проживающий в Бриксхэме, возможно, даст согласие вам ее поведать.
Вскоре после этого сражения на Баракоа Джеймс Дайер стал «поваренком», то есть чем-то вроде помощника господина Манроу и его ассистента господина О’Брайена, по собственной просьбе доктора. Это освободило юношу от тягот вахтенной службы и позволило ему перенести свои пожитки в кубрик, который, несмотря на мрак — он расположен глубоко внутри корабля — и на вонь, идущую из соседней интендантской каюты, должен был показаться ему истинным дворцом по сравнению с его прежним жилищем. Кроме того, он тем самым избежал тиранства Гладингбоула, что, несомненно, также входило в намерения господина Манроу, ибо сей джентльмен, если не замечать некоторых недостатков, свойственных тем, чья жизнь проходит вдали от суши, был по натуре своей очень отзывчив.
Очень скоро обнаружилось, что у доктора нет никаких оснований сожалеть о своем решении, по крайней мере в вопросах, связанных с компетентностью молодого человека. Он сразу же показал, что подходит для работы, а ежели чего-то не знал, то без труда обучался и вскоре стал столь ловок и умел, что вызвал недовольство господина О’Брайена. Ваш друг и господин Манроу проводили так много времени вместе, что, как ни прискорбно мне об этом писать, дали повод к рождению грязных и подлых пересудов, поддерживаемых в первую очередь господином О’Брайеном и распространившихся по всему кораблю. Мне бы не следовало упоминать об этом, сударь, дабы не оскорбить вас давними сплетнями, если бы не кое-какие особенности поведения их обоих, делающие столь неприглядные отношения вероятными.
К моему отчаянию, господин Манроу почти не заботился о том, чтобы защитить свое доброе имя или имя вашего друга, и в самом деле, казалось, пребывал весь во власти этого юноши. Я не могу удовлетворительно объяснить его нежелание действовать, разве только предположив, что его чувство возмущения было притуплено употреблением настойки опия, каковую, по его собственному признанию, он принимал по тысяче капель в день — вполне достаточно, чтобы разрушить сознание, и менее привычное к наркотику. Ром он также потреблял в больших количествах, частью по причине совершенно гнилых зубов, которые меньше болели лишь вследствие регулярных полосканий алкоголем. Бедняга никогда не был вполне счастлив, и присутствие молодого помощника было для него столь очевидным благом, что только человек бессердечный мог пожелать бы разлучить их. И все-таки я решился поговорить с молодым Дайером и убедить его в необходимости противостоять клевете. Я говорил с ним со всей возможной в таком деле откровенностью и дал ему понять, что лучше бы ему поменьше общаться с доктором. Поначалу он, по всей видимости, не понял, о чем я вел речь, когда же я выразился более определенно, он лишь улыбнулся и отчитал меня за дерзость в таких крепких выражениях, что, право, сударь, я даже испугался за свою жизнь, хотя человек я не хлипкого сложения и уж никак не трусливый.
Что до господина О’Брайена, ему в конце концов удалось вызвать ярость юноши, но, я уверен, он так и не понял, какого опасного нажил себе врага. Полагаю, я могу рассчитывать на то, что вы хорошо знали характер вашего друга и поймете меня правильно. Едва ли вас удивит, что очень скоро О’Брайену пришлось пожалеть о своем поведении. О’Брайен был избит, притом жестоко, когда сошел на берег в Коломбо. Никто не видел их драки, да и сам О’Брайен сообщил лишь, что на него напали, когда он шел короткой дорогой назад к пристани по узким улочкам. Однако все решили, что прямо или косвенно к этому делу имел касательство Джеймс Дайер. О’Брайен же неделю пребывал не в своем уме, а посему, когда мы причалили в Портсмуте, он сошел с корабля, и более его никто не видел. Никакого официального наказания не последовало. Ибо, как говаривал капитан Рейнольдс, флот не терпит слюнтяев.