Порученец Царя. Персиянка - Сергей ГОРОДНИКОВ 9 стр.


Через двое суток к обеденному затишью судно прибыло к Астрахани. Они первыми сошли на пристань, как раз напротив разведённого у складов большого костра, вокруг которого обедали грузчики и распространялись запахи густо заваренной рыбьей ухи. И сразу направились широкой улицей к посадской площади, вышли к ней в обход белокаменных палат таможни. Раскрытые ворота главного постоялого двора были по ту сторону площади, и оба, не сговариваясь, невольно задержались возле большого конного двора, на который степные кочевники пригнали для продажи очередной табунок разномастных объезженных коней, знаменитых тонконогих аргамаков, полюбовались на скакунов и разузнали о ценах на лучших из них.

Получив на постоялом дворе небольшую гостевую комнату, в нём и пообедали, после чего Удача один отправился к Белому городу внутри белокаменной крепостной стены. В настежь раскрытых Вознесенских воротах одиноко томился веснушчатый городовой стрелец в коричневом суконном кафтане с зелёными шнурками. Он с завистью разглядывал богатую шапку и дорогой бархатный кафтан высокого казака, который нетрезво удалялся главной улицей крепости к соборной площади и воеводиным приказным палатам. Казак тот будто не знал, чем бы ещё озадачить себя, какой затеей отвлечься от разбойной бездеятельности, и впечатление о праздности его настроения перерастало в уверенность из-за редких для мест средоточия земской власти прохожих. Удача удивился скучному малолюдству на улице, которую помнил оживлённой, днём непременно заполняемой теми, кто стремился что-то решить в воеводиных палатах или возвращался с тем или иным решением.

– Воевода в городе? – полюбопытствовал он у стрельца.

– В городе, где ж ему быть, – сумрачно отозвался веснушчатый стрелец. Он отвлёкся взглядом от удаляющегося казака, словно был разбужен и поневоле вернулся к малоприятному бодрствованию.

Скорым шагом пройдя мимо домов местной знати, странно тихих и каких-то настороженных, Удача увидал, что казак пропал в полутьме входа в собор. Ему же надо было свернуть от палат земского собрания к приказным палатам, где присылаемый царём воевода должен судить и править дела и тяжбы, собирать государевы налоги и наказывать преступления, совершаемые во вверенных его управлению земских городах и селениях.

Судя по беспризорному унынию и пыльной запущенности высокого крыльца и внутренних помещений палат, где даже воздух казался затхлым, а мухи словно перемёрли от тоски, новый воевода не был обременён заботами. Единственным человеком, кого Удача обнаружил, когда прошёл к вытянутой от окна сводчатой приёмной палате, был поджарый дьяк с широкой залысиной, обрамлённой редкими светлыми волосками. Дьяк сидел за простым, сиротливо пустым столом, на который бледно падал упрямо пробивающийся сквозь пыль на стекле дневной свет и лениво отхлёбывал из чашки слабо заваренный чай, запивая ватрушку, которая была несвежей и сухо крошилась под его желтыми и цепкими, как у голодной крысы, зубами.

– Ты кто? – спросил он так, словно был и удивлён и озадачен появлением человека, явно не обязанного выполнять тяжкие обязанности чиновной службы.

Его серые глаза, казалось, вмиг оценили, что неожиданный посетитель заявился не для судебного разбирательства и не с прошением, не за казённой печатью для письма, а потому заработать на нём нечего, и опять подёрнулись поволокой скуки. Не удостаивая дьяка ответом или вопросами, Удача толкнул дубовую дверь, переступил порог служебного помещения воеводы. Дьяк лишь вяло отмахнулся ему в спину, де, поступай, как знаешь, раз ты такой решительный – мне до тебя дела нет.

Крупный, с резкими чертами властного лица воевода был на своём месте, то есть сидел в кресле за большим дубовым столом. Хмуро оторвавшись от расчётов, он цепким и умным взглядом тяжело уставился на Удачу. Заметив его беглое внимание к исписанной цифрами бумаге, перевернул её и вернул гусиное перо в чернильницу. Удача успел всё же заметить, что расходный столбик на листке был значительно длиннее доходного и догадался о поводе для дурного настроения у главы земской власти.

Князь Иван Семёнович Прозоровский был в это время в том состоянии внешней вялости и упадка духа, когда внутри зарождается, зреет и вызревает невидимая снаружи буря страстей, способная даже зрелого летами и жизненным опытом мужчину, как бы вдруг, толкнуть на самые безрассудные, самые разрушительные поступки. Такие поступки, когда сжигаются все мосты для отступления. И вызревать этой буре чувств было с чего.

Получить назначение на воеводство в Астрахань было не просто. Богатый торговый город, важный по своему пограничному расположению и по суммам доходов, которые собирались в государеву казну, за два-три года управления в нём предоставлял возможности при умном ведении дел составить достойное состояние на всю дальнейшую жизнь. Немаловажными были и прочие следствия – после удачного завершения астраханского воеводства неизменно шло повышение, как по служебной лестнице, так и в положении при царском дворе. И князю пришлось прибегнуть к вмешательству влиятельных, представленных в боярстве родственников, чтобы добиться-таки этого назначения.

Но ему не повезло. Он не учёл, что государство внешними событиями втягивалось в Большую войну в Восточной Европе. Развитие военного противоборства с Польшей и Швецией вынуждало правительство в Москве самым решительным образом предотвращать поводы, какие дали бы Турции оправдания разорвать договорённости о перемирных годах и выступить на юге России с военными действиями. Никогда ещё царское правительство не делало таких суровых предупреждений донским казакам, прекратить разбойные грабежи турецких галер и прибрежных городов оттоманской империи. И оно не просто предупреждало, а впервые за сотни лет направило в низовья Дона надёжные стрелецкие и солдатские полки с приказом намертво запереть выходы в Азовское и Чёрное море.

Непривычное к такому вмешательству Москвы, да ещё и в защиту извечных врагов, турок и зависимых от них крымских татар, донское казачество заволновалось. Однако под влиянием семей зажиточных старшин не решилось выступить против царя, который лишал большинство донцов возможности добывать необходимые средства к выживанию. Поощряемые укоренёнными обычаями, преданиями и песнями, вдохновляемые на разбойные промыслы сказочными примерами древнерусских князей Олега и Святослава, малоимущие донцы всем разгульным и разудалым товариществом хлынули на Низ Волги, увлекая за собой и сородичей из украинских слобод. Кое-как устроившись возле Астрахани, они занялось на побережьях Хвалынского моря тем же, чем занималось с незапамятных веков на море Чёрном. А именно, принялись совершать челночные набеги повсюду, где только подворачивалась к тому возможность, обкладывая малые нерусские города и селения, морскую торговлю своей собственной данью. И даже ринулись в Персию, двинулись к столице шаха с требованием выдать земли для поселения, чтобы было где укрыться в случае опасного столкновения с царской Москвой. У занятого внутренними распрями шаха всё же достало сил отказать в землях, но отогнать казачьи челны и струги от побережий он был не в состоянии. Когда же казаки обрели чудо-вождя в Степане Разине, то уже открыто повели себя хозяевами низовий Волги и Хвалынского моря, к ним потянулись бесшабашные удальцы со всей Руси, и справиться с ними стало невозможно ни Персии, ни московскому правительству.

Потому-то, едва приняв дела от предшественника, Иван Прозоровский оказался в двусмысленном положении. Являясь воеводой по царскому приказу, он не имел сил стать полновластным распорядителем в прикреплённых к Астрахани землях, и почти всё время находился в крепости Белого города вроде обложенного в берлоге медведя. Он не получал личных доходов, на которые рассчитывал, и считал, что их у него отбирают казаки. А без согласования с казачьими старшинами Разина не смел отлучиться даже в полученные с должностью обширные пригородные поместья или выехать в степь на соколиную охоту, которую по московской привычке любил не меньше царя Алексея.

Всё раздражение, что накапливалось и накапливалось в князе против такого подлого своего положения, стало день за днём, неделя за неделей, всё отчётливее направляться против олицетворения казачьего ига, против их удачливого и изворотливого вождя. Когда же Разин последним, почти невероятным по дерзости морским набегом, в сражении у Ленкорани захватил и привёз не только богатую добычу, но и любовь-персиянку, шахскую родственницу, о красоте которой только и говорили на Низу, он стал испытывать к казачьему вождю и вовсе далёкие от терпимости чувства.

Но на кого он мог рассчитывать в навязчивом желании намертво посчитаться с Разиным? На городских стрельцов? Так для них атаман, который щедро награждал верных людей из несметной разбойной добычи, был едва ли ни большим героем, чем для казаков. Пока ещё стрелецкие полки, пусть неохотно, но подчинялись, если не воеводе, так своим полковникам и полуполковникам. Однако, что будет завтра? Верными оставались хорошо оплачиваемые из царской казны пушкари крепости. Надёжной опорой мог бы предстать и грозный военный корабль "Орёл". Но капитан «Орла», немец Бутлер, без подтверждённого в письме соответствующего приказа царя первым не выступит против казаков, о чём он предупредил в недавнем разговоре. Вот если бы Разин напал на город, на корабль, тогда бы другое дело, тогда он, капитан, обязан был бы доказать служебное рвение в наказании участников враждебных действий. Только Разин притих, отсиживался на Заячьем острове в старой небольшой крепости, либо что-то замышлял, либо, действительно, находился там под чарами персиянки.

И мысль, что разбойник позабыл в ласках княжны-красавицы о времени, тогда как для него, законного воеводы, каждый день повис над душой, как пудовая гиря на шее, особенно злобила его, лишала дух покоя. Кажется, всё отдал бы он, чтобы отомстить, излить озлобленное раздражение на связанном по рукам и ногам, а лучше закованном в цепи Разине. А приходилось сдерживаться, терпеть, смотреть на всё сквозь пальцы. При таком двоевластии, в городе не было никакой власти. Благо ещё, митрополит Иосиф был дружен с ним и имел влияние на казаков, угрозами отлучить и проклясть не позволял бесчинствовать в самой крепости и вблизи Троицкого монастыря.

Снова и снова, с навязчивой образностью, Прозоровскому он сам себе представлялся медведем, обложенным собаками и даже в более унизительном положении. Медведь мог реветь, отбиваться, бросаться на врагов, рвать, топтать, давить их. Он же, связанный царской волей и неблагоприятными обстоятельствами, должен был скрывать свои мысли, хитрить, выжидать и придумывать козни, не смея никому довериться.

Можно поэтому представить его впечатление от бумаги, в которой именем царя астраханскому воеводе строго предписывалось предложить Разину забвение и прощение всех прошлых дел, обещать самые заманчивые возможности в службе государю. И он испытывал мстительное удовлетворение, что посланец, который доставил такую бумагу, стоит перед столом, за которым он, воевода, нарочито долго вчитывается в каждую строчку. Неприязнь к посланцу нарастала у Прозоровского по мере осознания сути письма и перерастала в затаённую враждебность, словно он увидел союзника ненавистного злодея.

– Где твой пропуск, удостоверяющий право везти столь важную государеву бумагу? – потребовал он ответа строгим низким голосом.

Удача показал ладонью на рукоять в ножнах.

– В этой сабле, – сказал он спокойно, полагая излишним вдаваться в подробности, какие не делали ему чести, бросали тень на его здравомыслие. Что ни говори, а пропуск он потерял по собственной вине.

Судя по выражению лица, воеводу такой ответ не удовлетворил, однако углубляться в расспросы он не стал.

– Ладно, – произнёс он с холодным отчуждением в голосе. – Я обдумаю, как лучше поступить. Иди. Отдыхай до завтра. Утром придёшь сюда же.



8. Казачий вождь


После встречи с воеводой Удача заподозрил у князя личную вражду к казакам. Он не последовал совету князя, а занялся сбором необходимых сведений, чтобы понять расстановку противоборствующих сил. Не задерживаясь в Белом городе, покинул крепость теми же Воскресенскими воротами и купеческой улицей вернулся к посадской площади. Он поторапливался, намереваясь зайти за Антоном, через него прояснить некоторые вопросы и затем, как с проводником, отправиться на поиски Разина. Однако всё решилось проще. Антон сам поджидал его у ворот постоялого двора и был не один. Возле него крепко стояли трое тёмных от морского загара казаков в разных по цвету и узорчатой обшивке бархатных кафтанах, вооружённые только саблями в богатой, разукрашенной золотом и серебром оправе. При приближении Удачи они прервали серьёзный тихий разговор, и Антон успел, – как показалось Удаче именно для него, – назвать главного из них, выделяющегося сединой на некогда чёрных усах, дядькой Жданом. Ждан холодно оглядел, главным образом, левым зелёным глазом подошедшего незнакомца, после чего правый, голубой глаз вопросительно обратил к парню.

– Этот, что ли? – спросил он с напускной небрежностью мужа, который наделён негласной властью, так как умеет добиваться своего не только с помощью сабли.

Антон кивнул в подтверждение, и Удача предпочёл отмолчаться. Между недавними спутниками по побегу и опасному ручному путешествию словно возникла стена отчуждения.

– Ладно, – объявил седоусый Ждан. – О похождениях сам атаману расскажешь. И о нём он прослышал, требует на разговор.

Седоусый как будто считал естественным, что странный товарищ их лазутчика, спасший того из застенка нижегородского воеводы, отправится с ними при таком грубом приглашении. Удача не подал виду, что ему это не понравилось, и удивился про себя, как быстро о его прибытии был осведомлён, прознал Разин. По пути к речной пристани никто не проронил ни слова. Пройдя мимо купеческих судов до верхнего окончания настилов причалов, за ними миновали длинный ряд лодок и челнов, – и хозяйски привязанных на приколе, и просто вытянутых носами на песок, – и подошли к обособленно приткнутому к берегу четырёхвёсельному челну с голым штырём парусной мачты. Против него на песке сторожами полусидели со скукой на лицах, полулежали двое других жилистых и загорелых на море казаков.

– Так ты знавал Разина? – первым остановившись между ними и рекой, внезапно полюбопытствовал у Удачи седоусый Ждан.

Тот сообразил, что Антон успел сообщить им кое-что из его собственных признаний, и уклонился от серьёзного ответа:

– Встречались.

Казалось, это понравилось Ждану.

– Смотри, можешь не узнать, – он только голосом выдал лёгкую усмешку. – Изменился наш атаман за последние месяцы.

Остальные казаки молчанием выразили полное с ним согласие. Все пришедшие по очереди устроились на лавках челна, после чего оба сторожа поднялись с песка, отряхнулись и неспешно подошли к кромке берега у самой воды. Они привычно сильно, дружно спихнули нос челна с берега и зашлёпали сапогами по воде, забрались к товарищам и тоже расселись за вёсла. Выпростанные дубовые вёсла одновременно хлюпнули, погрузились в реку и в согласии погребли к глубоководью. Плавно заворачивая против течения, чёлн заскользил по речной глади, оставляя позади неприступную по виду крепость Белого города, тёмные дома посадских улиц, потом слободских предместий.

– Куда плывём? – спросил Удача Ждана, когда проплыли мимо городских окраин, а крепость с белокаменным собором измельчала в удалении, стала похожей на красивую игрушку.

Ответом ему было равнодушное молчание седоусого казака.

– К Заячьему острову, – буркнул Антон; он не оборачивался, продолжал смотреть с носового сидения вперёд и против течения.

Вдалеке, где сужающаяся полоса речная глади соприкасалась с безоблачным небом, меж рекой и небом стали проступать очертания каких-то серых строений и нескольких деревьев, затем возник и сам остров, будто там из воды поднималась чудо-черепаха и показала свой мутно-зелёный панцирь. Огибая край острова, букашкой выполз струг с распущенным белым парусом, медленно двинулся им навстречу. Он плавно сближался с челном и на глазах постепенно увеличивался в размерах. На парусе вырисовался красный сокол, потом стал заметным и другой сокол, вырезанный из красного дерева и укреплённый на носовом выступе. Вперёдсмотрящего не было, струг плыл посреди реки властно и по-хозяйски – казалось, на нём были уверенны, что встречные суда уступят, свернут от него в сторону.

– Батька. Сам к нам выплыл навстречу, – проворчал в седеющие усы Ждан. – Раньше был бы хороший знак для казака.

Чёлн понемногу заворачивал, приноравливаясь без лишних движений пристроиться к боку струга. Казаки прекратили грести, только двое подгребали, пока малый борт не царапнул низ большого. Самый рослый товарищ седоусого Ждана встал на ноги, ухватился сильными руками за край бока струга и вольно или невольно заглянул на палубу. Поднялся, взглянул на палубу атаманского струга и Удача.

Тень голубого шёлкового навеса укрывала толстый персидский ковёр, широкую подушку и полулежащего на них Степана Разина. Расшитый золотыми узорами персидский кафтан был расстёгнутым, под кафтаном не было видно никакого оружия, и казачий вождь как раз в эту секунду едва не поймал губами нижнюю ягоду виноградной кисти – гроздь дёрнулась вверх, он вскинул за ней русоволосую голову, но восточная красавица удержала его плечо и беспечно засмеялась счастливым смехом. Вынужденный подчиниться её хрупкой руке, он вновь опустился на свою подушку. Персиянка невольно отвлеклась на появление голов прибывших на малом челне, и Разин сел, посмотрел туда же. Три десятка самых преданных ему казаков пьяно развалились на другом ковре, и встречать гостей поднялся только сотник.

За небрежным жестом Разина, в ответ на выраженное таким образом приглашение, сначала на палубе очутился ловкий, как огромная кошка, Удача, за ним так же без помощи лесенки, забрались Ждан и Антон. Оружие было только у Удачи, он без возражений отдал свой пистолет в требовательно протянутую ладонь сотника. Серебряный дракон на пистолетной рукояти вызвал невольное любопытство, как сотника, так и Разина, а Удача между тем с нескрываемым вниманием рассматривал любовницу вождя, о которой был наслышан, но не ожидал увидеть такую совершенную красавицу.

В бархатном тёмно-вишнёвом платье она с редким у девушки изяществом устроилась на шёлковых подушках в изголовье продолжающего не то сидеть, не то лежать Разина. Иссиня-чёрные волосы обрамляли безупречное лицо цвета персика, девичьи нежное и женственно оживлённое, шаловливое и горделивое одновременно. Под платьем угадывалось стройное тело, сильное, но и по-змеиному гибкое, готовое тут же отозваться движением на маломальскую смену настроения или на новое впечатление. Нельзя было сказать, что в ней лучше, чем остальное, она была вся хороша без каких-либо изъянов. И в ней пробудилась любовная чувственность, которая оживила внешнее совершенство, подобно тому, как огранка алмаза заставляет засверкать драгоценный камень, превращает его в бриллиант.

Назад Дальше