Корабли Санди - Мухина-Петринская Валентина Михайловна 16 стр.


В поселке было шумно, пыльно и жарко. Мы зашли в магазин и купили крупы, макарон, масла.

— Теперь бы найти мяса, и порядок! — сказал Иван. Мы пошли вдоль улицы, по теневой стороне — солнце уже крепко припекало. Шли, весело разговаривая и не предвидя, что на нашего Ивана надвигается беда.

Первым их увидел я. Они шли, заняв весь тротуар. Прохожие, завидев их, торопливо переходили на другую сторону, на солнцепек. На их лицах я уловил отвращение и страх. Надо бы и нам перейти на другую сторону.

Первым, чуть впереди, хотя казалось, он двигался всех ленивее и медленнее, вышагивал долговязый белобрысый парень со смазливым и наглым лицом. На нем была белая шелковая сорочка с засученными рукавами и шорты с тщательно отутюженной складочкой. Ноги у него были волосатые, худые и жилистые. Я бы не стал такие ноги выставлять на общее обозрение.

Второй парень, наоборот, был низок, коренаст и смугл. Над красными толстыми губами чернели подстриженные усики. Волосы его вились, как у барана (по-моему, это был явный перманент). Этот был в распашонке с «классическим» рисунком пальм и обезьян и в таких узких брючках, что ему, наверно, приходилось намыливать ноги, чтобы их надеть. Он нес в руках транзистор с высунутой метра на полтора антенной.

Третий парень, постарше, был очень неказист. Мало того, что он был безобразен, все черты его лица как бы сдвинулись с места: где неестественно удлинились, где ненормально укоротились, — лицо было совершенно асимметрично. Если сфотографировать одну половину лица и отдельно другую, получилось бы два разных лица! Самым страшным у него был нос: прогнутый на переносице (седловидный), с большими круглыми ноздрями, не опущенными вниз, как у всех людей, а поднятыми кверху. Он плелся позади. Баблак потом сказал, что его кличка в преступном мире была Клоун. Малого с приемником звали Князь, а долговязого в шортах Жора Великолепный.

Я только хотел сказать: «Поглядите, ну и компания!» — как, повернувшись к Баблаку, заметил его бледность. Лицо его аж вытянулось. Он был бы рад свернуть в сторону, но компания его уже узнала.

— Волк! — изумленно вскричал Жора Великолепный. — Откуда, старик, где подвизаешься?

Иван хмуро передал нам авоську с продуктами и сделал знак отойти.

Мы отошли шага на два, не больше. Ивана засыпали вопросами, половину из которых я не понял, так как они были на воровском жаргоне. Ермак понял все — с детства он знал этот «язык».

— А это что за пацаны? — поинтересовался Жора, окинув нас цепким, колючим взглядом, и вгляделся в Ермака. — Это же сын Стасика! Курочкин наследник! Как ты сюда попал, Ермачок?

Теперь я увидел, что «парню» было лет под сорок. Лицо его покрывала сеть мелких-мелких морщинок, вроде налепили паутину. И я вдруг интуитивно понял, что самый опасный из всех троих этот Жора Великолепный.

— А знаешь, Волк, твое счастье, что нас встретил. Наклевывается кое-что. Присмотрели такую хату… Можно хороший «кусок» получить,

— С этим у меня покончено. Завязал навсегда! — тихо, но с металлической твердостью заявил Иван.

Долговязый присвистнул:

— Раскололся, друг?

— Просто отсидел и решил к этому больше не возвращаться.

— Так… Где же ты обретаешься?

— Мы проездом.

— Все же… адресок!

— Зачем? Другой дорогой я теперь шагаю. И вам от души советую закруглять.

— Агитируешь? Не в угрозыске работаешь?

— Нет. На заводе. Я теперь рабочий.

— Святым стал? Падло!

— Прощайте! — Баблак кивнул головой и быстро пошел прочь от них.

Мы с Атой заторопились за ним, но Ермак вернулся, и мы нерешительно остановились.

— Кто-нибудь из вас не встречал моего отца? — спросил с надеждой Ермак.

Широко открытыми, доверчивыми светлыми глазами смотрел он на них, и Великолепный первым отвел взгляд. Что-то виноватое промелькнуло в его бегающих глазах.

— Откуда мне знать, где Курочка, — сказал он неохотно. — А он разве тебе не пишет?

— В том-то и дело, что нет. Он даже не знает, что мама умерла.

— А-а… гм! Ну, я не знаю.

— А почему не сказать малышу? — спросил Князь.

— Мне-то что, говори! — Жора ушел вперед, пожав плечами. Князь остановился в нерешительности. Ермак бросился к нему:

— Вы знаете, где папа?

— Знаю. Только ты, пацан, не расстраивайся. Он в колонии усиленного режима. Возле Саратова. Ты напиши начальнику, тебе пришлют точный адрес. — Сделав ручкой приветственный жест и поставив транзистор на полную громкость, Князь заторопился за своим товарищем.

— Я тебе достану адрес, — пообещал Клоун. Лицо его исказилось еще больше. Спотыкаясь, он заковылял за своими.

Ермак растерянно смотрел вслед. Потом медленно обернулся, избегая глядеть на сестру. Меня он взял за руку.

— Санди! Значит, папа опять…

Он вдруг всхлипнул, как в детстве. Крупные слезы разочарования и жалости, потому что он всегда жалел отца, потекли по его обветренным щекам. Ему было семнадцать лет, но никто не дал бы ему больше пятнадцати. Ата казалась старше его.

Иван остановился невдалеке, поджидая нас.

— Что случилось? — спросил он с тревогой Ермака. Тот подавленно молчал.

— Станислав Львович опять в заключении, — объяснил я. Баблак испуганно взглянул на Ермака, на замкнувшуюся сразу Ату.

— Вот око какое дело! Это все Великолепный… Он его злой гений. Сначала помогает ему как друг, а потом вовлекает.

— Как же он сам на свободе? — удивился я.

— Ненадолго. Он матерый рецидивист. Ему тюрьма — дом родной. И надо же было встретиться! Ах, черт, беда какая!

— Я бы не знал папиного адреса, — подавленно возразил Ермак. — Дядя Вася обещал дать адрес.

Это он Клоуна так называл — дядя Вася!

Замечу здесь об одной Ермаковой особенности. Он ко всем людям без исключения относился благожелательно и с уважением, даже когда совершенно не за что было уважать. Будь то Петр Константинович, человек кристальной чистоты, или мой дед Николай Иванович, заслуженный академик, или этот Клоун, — для него тот и другой одинаково человек, и в каждом есть достоинство человека, которое никому не позволено унизить. Только один как бы радовал его своим поведением в жизни, а другой огорчал. И к тем, кто его огорчал, он относился даже теплее, сердечнее как-то, как к заблудившимся детям. Даже когда «заблудившиеся» были взрослые дяди!

Как я понял (не сразу), Ермак с самого детства знал приятелей отца — наверное, они к Стасику заходили «на огонек». Знал он, оказывается, и Князя, и Клоуна, и Жору Великолепного.

И еще интересно одно. Если Стасик по легкомыслию и бедственному положению не раз пытался заставить Ермака воровать (почему «не позаимствовать» арбуз, если плохо охраняется?), то ни один из этих настоящих воров даже не пытался завербовать Ермака. Они почему-то знали, что это им не удастся. И оттого они все без исключения уважали Ермака. Они приходили в ярость, когда чувствовали в парне «слабинку», а тот колебался. В этом же случае они знали с самого начала: Ермак воровать не будет! Это все, наверно, трудно понять. Но это было именно так. Стасик был человек слабовольный и потому не мог противостоять искушению. Ермак тоже не отличался, по-моему, сильной волей (он всегда уступал и Ате и мне), но у него просто никогда не было искушения украсть. Соседи говорили о Ермаке: «Просто зародился такой хороший». Не знаю, можно ли «зародиться» хорошим? Но если меня тщательно воспитывали, развивая добрые свойства и подавляя плохие, то Ермака никто не воспитывал, самым плохим было его окружение, а он был гораздо лучше меня. Это факт.

Вечером мы все невеселые сидели у костра. Нам было жалко Ермака. Он очень переживал за отца. Несколько раз сказал сокрушенно: «Если бы папа был со мной, ничего бы не случилось. Он бы сейчас где-нибудь работал или искал работу, но не сидел бы в тюрьме!»

Ата сидела бледная и подавленно молчала. Вдруг я увидел, как по ее щеке сползает слеза, другая.

— Ата, не плачь! — испугался я. — Тебе же нельзя расстраиваться!

Но Ата окончательно расплакалась.

— Это я во всем виновата, — всхлипывала она, — это из-за меня уехал тогда… Станислав Львович. (Отцом она его так никогда и не называла.)

— Теперь не поправишь дела, что плакать… — сказал Ермак сестре. Он сам чуть не плакал. — Завтра я возвращаюсь домой и поступаю на завод. Надо отцу послать денег, посылку. Напишу ему письмо.

Ата уже рыдала громко:

— Ермак, прости меня! Я раскаиваюсь. Я так раскаиваюсь, что тогда прогнала его. Ты веришь мне?

— Верю, — утомленно ответил Ермак. — Если ты… действительно раскаиваешься, то напиши ему. У него станет легче на душе. И он будет лучше там работать — его раньше выпустят. Зачеты ведь. А он уже немолодой. Ему там тяжело (Станиславу Львовичу было лет тридцать семь, не больше, но, конечно, можно было преждевременно состариться, если так жить).

— Ермак, прости меня! Я раскаиваюсь. Я так раскаиваюсь, что тогда прогнала его. Ты веришь мне?

— Верю, — утомленно ответил Ермак. — Если ты… действительно раскаиваешься, то напиши ему. У него станет легче на душе. И он будет лучше там работать — его раньше выпустят. Зачеты ведь. А он уже немолодой. Ему там тяжело (Станиславу Львовичу было лет тридцать семь, не больше, но, конечно, можно было преждевременно состариться, если так жить).

Мы долго сидели в молчании. Мощные береговые прожектора с двух сторон просматривали темное море, — два гигантских луча, они скользили по застывшим волнам, перекрещивались, взметывались к небу и опять шарили по воде. Бодрствующие пограничники охраняли нас с моря от злого человека, злого умысла. От этих прожекторов было тревожно на душе. А позади нас ясно и разборчиво шептались сосны в третичной роще — чистые, прекрасные, спокойные.

Ночью, когда мы спали, пришли те трое и разбудили Ивана. Я сразу проснулся и толкнул Ермака.

— Они не убьют его? — шепнул я в ужасе.

Ермак вскочил и, натянув штаны и куртку, пошел за Баблаком на отдалении. Что мне оставалось делать? Я умирал со страху, ноги у меня стали ватными, но не мог же я, разбудив Ермака, послать его одного. А Ермак принял как должное, что я пошел с ним. Мы спрятались за дерево — корни его подмывало море — и стали слушать.

Великолепный просил Баблака помочь им только раз:

— Понимаешь, друг, мало нас. Хоть на стреме постой. Собираемся брать хату. Ну, последний раз, дружище.

— Об этом не может быть речи! — наотрез отказался Иван. — Поймите, ребята, что я уже не тот Баблак, что был.

— Святой стал? Да? Святой? Падло!

— Ни к чему мне это все, и вам не советую.

— Нас не агитируй! Пойдешь доносить?

— Нет, не пойду. На это неспособен. Наверно, ложные соображения, но не могу… Потому что сам был прежде с вами. Но теперь я уже не с вами — больше не зовите меня. Бесполезно.

— У-у! Перо в бок захотел? — Последовала злобная, гнусная брань.

Ермак бросился к ним:

— Дядя Жора, не троньте его! Он мне вместо отца теперь. Я ведь совсем один!

— Откуда ты взялся? Слушал? Другой мальчишка тоже здесь?

Я так прижался к дереву, что почти врос в него. Я не был способен ни бежать, ни сопротивляться — так я испугался. Заговорил Клоун:

— Ермак, я принес тебе адресок отца. На, возьми. Злобно поворчав, Великолепный повернул назад.

На другой день мы уехали домой. Какая уж тут Священная роща, если по ней ходят мерзавцы, на которых, по выражению Баблака, пробу негде ставить…

Глава пятнадцатая КОРАБЛИ В БУХТЕ

…Завтра рано утром меня разбудит мама, и я вместе с отцом пойду на завод. Надо спать, хорошо выспаться — первый день, наверно, будет трудным. Но от волнения, радости, всяких мыслей сон не приходил. Давно все в доме спали, даже Ата заснула в своей нише (последнее время она что-то не могла спать, о чем-то упорно думала и тихонько вздыхала). Очень мне хотелось не подвести дедушку — не осрамить его: он немножко похвастал своим внуком, как я еще маленьким строил корабли… Дедушка волновался и радовался больше всех. Потому что все в нашей семье только огорчались, что я бросил школу и поступил на завод.

— Тебе не жаль школу, учителей, товарищей? — спросила меня мама и очень огорчилась, когда я сказал, что, пожалуй, не очень жаль.

Я и сам себе удивлялся: отчего же не жаль? Бесчувственный я, что ли? Во всех книгах и фильмах, да и в жизни тоже грустят, расставаясь со школой, а я нет. А ведь проучился в ней целых девять лет! Учился я хорошо, никаких особых хлопот учителям не доставлял (за исключением случая с лягушкой), ребята меня любили, я их тоже любил и все же радовался, если можно было не идти в школу — так славно было дома!

Да, наверное, причина именно в этом: нигде мне не было так хорошо, как дома. Нигде не был я так счастлив! И это благодаря маме. С ней было так хорошо, легко, весело! Никогда не обидит, всегда добрая, всегда светлая, радостная. Не помню ее в плохом настроении, раздраженной или сварливой, как бабушка. А к обиде я был чуток… Не знаю, эта ранимость была у меня от рождения или просто не закалился? Но я всегда невыразимо страдал от неосторожного или грубого слова и ничего не мог с собой поделать.

И теперь, когда у меня дух захватывало от одной мысли, что с завтрашнего дня я настоящий рабочий, кораблестроитель, я в то же время робел, чего-то опасался. Вдруг не сумею, вдруг будут насмешки или, чего доброго, обругают? Надо морально закаляться! Зато уж не игрушечные буду я строить корабли, а настоящие, которым плыть в далекие страны. Чего, собственно, так волноваться? Работать я умел, руки у меня ловкие, я понятлив. Не хуже других буду! Уж во всяком случае, лучше лентяя Гришки, хоть он и окончил с грехом пополам ремесленное училище. И уж совсем вздорные лезли в голову мысли: «Жаль, что еще борода не растет! Если бы росла и если бриться пореже, то вид будет достаточно мужественный». Розовые щеки и нежная, «как у девушки», кожа приводили меня просто в отчаяние. К тому же «точеный», по словам девчонок, нос и «глаза, как у…» — меня в жар бросало, когда я смотрелся в зеркало.

Многим девчонкам я нравился, и это меня серьезно обижало, потому что нравился я отчего-то больше дурам, которые писали мне дурацкие записки. Ни одной умной девушке, вроде Аты, я пока еще не нравился. Иногда мне просто было жаль, почему не заболел в детстве оспой.

Кроме «смазливой» наружности мне в жизни мешало еще одно обстоятельство, в котором уже была виновата бабушка: я был очень воспитанным мальчиком. А теперь, когда стал взрослым парнем (и паспорт уже получил!), никак не мог от этой самой воспитанности избавиться. И вот я боялся, что на заводе это все — девичье лицо, воспитанность, чрезмерная вежливость в обращении — еще больше бросится в глаза, чем даже в школе. Вся надежда была на заводскую копоть и рабочую спецовку. Мне сшили новую спецовку, синюю и блестящую; я немного повалялся в ней на пыльном чердаке, чтобы она не была такой явно новой, совсем нерабочей.

Когда я теперь вспоминаю себя в шестнадцать лет, то удивляюсь, каким я был ужасным дураком. И это несмотря на всю мою начитанность и знание трех языков (английского, французского и немецкого). Такие мне глупые мысли лезли в голову в эту бессонную ночь, что просто совестно. Знал бы Ермак! При нем я всегда казался умнее, чем был на самом деле, — тянулся до него. А Ермак был сама простота и естественность. Не в этом ли таилась причина его влияния на людей? При нем каждый почему-то хотел казаться лучше, чем был на самом деле. А Ермак был самим собою. Ермак бросил школу и пошел в ремесленное училище, потому что ему надо было зарабатывать хлеб насущный и он торопился приобрести профессию. А я бросил школу не по необходимости, а из-за всяких соображений, из которых главные, что директором назначили Марию Федоровну, и с Ермаком вместе хотелось работать, и еще — нетерпенье строить настоящие корабли.

Может, напрасно я школу бросил? Но теперь уже поздно. Буду учиться вечером (когда только уроки готовить?). Ну что ж, сам виноват. В футбол гонять теперь будет некогда. Сам оборвал свое детство. Теперь иду в жизнь… Какова она будет, эта жизнь? Назад хода нет: осмеют! Да и сам себя уважать перестанешь.

Мама говорит: «Главное для человека — его поведение в жизни. Никогда не мирись с подлостью! Будь принципиален, честен и неуступчив в своей честности. А повстречается на дороге зло — борись с ним, какое бы обличье ни принимало это зло». Теоретически я это усвоил хорошо и целиком согласен. А вот как будет на практике? На заводе тысячный коллектив, партийная организация, много пожилых рабочих, которые мне в отцы и деды годятся… Что ли, их я буду учить? Мне, например, точно известно, что Родион Баблак — подлец! Дедушка-то знает, что он подлец, не терпит его. А папу, например, совершенно не интересовало, подлец заместитель главного инженера или порядочный: он с ним лишь о деле разговаривал.

Ну, мне не придется пожимать ему руку, вряд ли даже разговаривать о деле — велика дистанция. И я очень рад этому. Ужасно пожать подлецу руку, как справедливо говорил Петр Константинович, но и при всех отказаться пожать тоже как-то неловко. Это все моя воспитанность виновата. Ата этих сомнений не понимает: уж она-то не пожмет подлецу руку. Не сможет просто. А Ермак даже последнему бандиту и убийце пожмет. Не потому, что он неразборчив, а потому, что смотрит на них как врач на заразного больного. Не о заразе думает, а о том, как вылечить. И я подумал: какие мы все разные!

Уже засыпая, я вспомнил с неприятным чувством инспектора отдела кадров, которая оформляла нас на работу. Это оказалась старая знакомая Аты — бывшая завуч интерната для слепых Анна Гордеевна Брыль. Меня она же узнала, а Ермака узнала сразу и долго внушала ему, что надо вести себя хорошо. Уже когда мы уходили, она сделала над собой усилие и спросила об Ате. Ермак сказал, что Ата теперь зрячая и чувствует себя хорошо.

Назад Дальше