Александр Кириллович засиделся допоздна — все спорили. Заперев за ним дверь, Санди вернулся в столовую.
Андрей Николаевич стоял посреди комнаты и с растерянным видом тер себе грудь. Санди обратил внимание, что еще за чаем отец расстегнул пуговицы сорочки и поколачивал пальцами по груди. Теперь он как-то странно поводил головой.
— Что с тобой, папа? — удивился Санди. Он еще никогда не видел отца больным и не мог даже представить его заболевшим.
— Черт знает что такое… — удивленно проговорил Дружников. — Неловко повернулся, что ли? Словно кол посреди груди…
— Выпей минеральной воды, — неуверенно предложил Санди.
Он быстро откупорил бутылку, нарзана. Но с отцом началось что то странное: его бил озноб, он задыхался и скоро начал стонать, хватаясь за грудь.
Уложив отца в постель и дав ему не нарзана, а стакан горячего чая, который тот с жадностью выпил, причем зубы лязгали о стакан, Санди растерянно выбежал на площадку лестницы.
Он не знал, что делать. Позвонить маме? Еще испугается и сама заболеет. Может, ей нельзя оставить дежурство и будет только волноваться? Позвонить бабушке? Наверно, уже спят. Все-таки старые, тревожить-то их…
Пока Санди соображал, что предпринять, на площадку поднялись соседи.
— Что-нибудь случилось? — спросила соседка Зинаида Владимировна.
Узнав, что плохо с отцом, она не растерялась:
— Иди домой и сиди возле отца, а я вызову по телефону «скорую помощь».
Дальше события развернулись стремительно. Пока прибыла «скорая помощь», Андрею Николаевичу стало совсем плохо. Его сводила крупная дрожь, боль раздирала грудь, отдавая и в плечо и в лопатку. Санди, сам чуть не плача, укрыл отца всеми одеялами, которые у них были. Зинаида Владимировна дала Андрею Николаевичу валерьянки.
— Ничего, — успокоила она, — сейчас прибудет «скорая помощь»…
Дружников сразу сел на постели:
— Кто вас просил? Сейчас же отмените вызов. Не нужно никаких врачей!
— Теперь они уже выехали…
«Скорая помощь» в лице пожилой утомленной женщины-врача, молоденькой кудрявой медсестры и веселого санитара уже входила в оставленную приоткрытой дверь.
Быстрый осмотр, измерение давления, укол, какое-то лекарство выпить, и врач, вытащив из сумки книжку, села возле настольной лампы читать.
Зинаида Владимировна ушла от Дружниковых несколько обиженная.
Санди стоял в ногах кровати и не отрываясь смотрел в бледнее, лицо отца с закрытыми глазами. Медсестра и веселый санитар о чем-то тихонько шептались и даже хихикнули, после чего врач оторвалась от книги и очень строго посмотрела на них. Через полчаса они сделали второй укол и уехали, строго настрого приказав Санди сидеть около отца и в случае повторения приступа вызвать опять «скорую».
Когда они уехали, Андрей Николаевич выругался и приказал Санди ложиться спать. Пришлось повиноваться. Но на Санди напал страх: вдруг отец умрет? Он всю ночь вскакивал с постели и подходил к отцу. Отец то дремал, то смотрел перед собой широко раскрытыми глазами и несколько раз даже выругался вполголоса.
Утром Санди решил, что болезнь отца и бессонная ночь достаточно уважительная причина, чтобы не идти в школу. А раз уж остался дома, надо везде прибрать к приходу матери и вскипятить чай.
— Что мы будем делать? — уныло спросил Андрей Николаевич.
Он только что попытался одеться и идти на аэродром, но почувствовал непривычную слабость, «неловкость» в груди и снова лег, чертыхаясь. Потом он качал ругать «вчерашнюю врачиху». Что они понимают, эти врачи? Человек просто съел что-нибудь не то, а она разу: «Сердце! Стенокардия!» При чем здесь сердце? Отродясь не болело. И вообще это, наверное, была сильная изжога.
Вернувшаяся с дежурства Виктория Александровна нашла мужа и сына дома, чему сначала удивилась, потом испугалась. Версию об изжоге она выслушала довольно мрачно и, несмотря на протесты мужа, немедленно вызвала участкового врача.
На этот раз врач оказался пожилым мужчиной, на редкость флегматичного вида. Он молча выслушал больного, посопел, написал рецепты и бюллетень, велел лежать. Обещал зайти через день.
Уходя, он апатично спросил провожавшую его до лестницы расстроенную Викторию:
— Летчик?
— Да, летчик.
— Придется подыскивать другую работу. Больше ему летать нельзя.
Санди торопился из школы домой: сегодня утром у папы медицинская комиссия. Вдруг его спишут на землю? Он же не перенесет…
Но дома была одна мама. Отец еще не приходил.
— Давай обедать. Может, он задержится… — неуверенно предложила Вика.
Пообедали. Санди проголодался в школе и поел с аппетитом. Виктория Александровна почти ничего не ела. Затем Санди готовил уроки. Виктория что-то шила. Вдруг вставала и разогревала обед. Но мужа все не было.
Вечером Санди и мама сели играть в шахматы, но мама никак не могла сосредоточиться, — пришлось бросить. Несколько раз звонили на базу. Андрея Николаевича там не было. Искать по знакомым? Кажется, у него и среди летчиков не было друга. В десять часов вечера Вика позвонила свекру в институт. Он встревожился и сказал, что сейчас же придет. Через четверть часа он уже был у них.
— Может, ему стало плохо? — сказала Вика, едва профессор вошел.
— Вы не звонили в «скорую помощь»?
— Пет.
Стали звонить в «скорую», но Дружникову медицинская помощь не оказывалась. Нет, ничего похожего.
Все трое сели у стола и посмотрели друг на друга.
— Наверное, комиссия списала его на землю, и теперь он ходит один по городу, — устало сказала Вика.
— Но ведь он же знает, что ты будешь тревожиться.
— Сейчас ему не до меня, — тихо пояснила Вика.
— Но, кажется, естественно со своим горем сначала прийти к жене?
— Андрей не делится со мной ни горем, ни радостью. Когда-нибудь потом скажет при случае. — Виктория сказала это просто, без обиды.
Она казалась задумчивой и грустной. И удивительно юной. Как будто она не была матерью Санди, а девочкой из десятого класса. На ней было светлое платье с рукавами по локоть. Руки она положила на стол. И Санди невольно заметил, какие хрупкие и тонкие у нее руки. Эти руки поднимали, больных, водили недавно ослепших, не привыкших двигаться в темноте. Эти руки носили Санди, пока он не вырос. Эти слабые плечи готовы были всегда принять тяжелый груз чужого горя. Впрочем, для Виктории не существовало слова «чужой».
— Видите ли, он уж такой… Наверно, не может быть иным? — продолжала Виктория Александровна. — А вы… простите, отец, вы делились с семьей своими чувствами и мыслями?
Профессор смутился:
— Я? Нет. Пожалуй, нет… Но это совсем другое.
— Отчего же другое?
Николай Иванович посмотрел на Санди, но как-то рассеянно.
— Сначала… в первые годы брака я рассказывал жене обо всем. Но она никогда не понимала меня. На все, что я ей говорил, была реакция как раз обратная той, которую бы я хотел вызвать. Когда я был возмущен, огорчен или унижен, она только пожимала плечами: «А как же иначе? Ничего здесь нет унизительного для ученого». Когда я жаждал сочувствия, она радовалась. Если я радовался, она беспокоилась и огорчалась. Разговоры по душам кончались ссорой. А потом отчуждение и взаимная неприязнь. Когда я стал академиком, гм, да… она прекратила всякие споры. Берегла мой покой. Но я по глазам ее видел, что она думает, и все равно раздражался. И я стал молчать. Собственно, мы молчали годами. Да.
— И в этом молчании Андрюша вырос, — просто, без укора заметила Виктория Александровна.
— Вы думаете поэтому? Он родился таким. Мальчиком был угрюм, флегматичен, замкнут. Я поражаюсь, как он выбрал профессию летчика. Это меня очень, помню, изумило.
— На работе он не флегматичен, — возразила Виктория. — И когда он влюбился в меня, тоже не был флегматичен. Ведь он буквально завоевал меня. Заставил себя полюбить. Сначала он мне даже не понравился. Подружки говорили о нем:»Бурбон какой-то!» Потом я увидела в нем настоящее, запрятанное очень глубоко. Сначала он раскрылся насколько мог. Но потом… к концу первого года супружества, он стал снова таким, каким был в детстве. Как вы говорите, замкнутым и угрюмым.
— Вам, наверно, очень тяжело с моим сыном? — горько сказал Николай Иванович.
Они обращались друг к другу то на «вы», то на «ты». А Виктория называла его то отец, то Николай Иванович, как когда. Виктория ничего не ответила на его вопрос и стала поить его чаем.
Скоро Санди лег спать, у него глаза слипались, потому что привык ложиться ровно в одиннадцать часов. Виктория Александровна задернула за ним занавеску, и Санди тотчас уснул.
Но потом он проснулся неизвестно через сколько времени и в полудреме стал слушать разговор мамы и дедушки.
— Он все время дуется, словно я в чем-то перед ним виновата, — тихо говорила мать. — Я с детства не переношу, когда на меня сердятся… На меня нападает тоска. Я спрашиваю: «Андрей, ты на меня сердишься?» Он удивляется: «За что?» Действительно, за что… Я никогда никому об этом не рассказывала. Не вынесла бы, чтобы о моем муже сказали с осуждением. Даже дома не говорила. Отец горяч, мачеха тоже. И они слишком любят меня.
Они обращались друг к другу то на «вы», то на «ты». А Виктория называла его то отец, то Николай Иванович, как когда. Виктория ничего не ответила на его вопрос и стала поить его чаем.
Скоро Санди лег спать, у него глаза слипались, потому что привык ложиться ровно в одиннадцать часов. Виктория Александровна задернула за ним занавеску, и Санди тотчас уснул.
Но потом он проснулся неизвестно через сколько времени и в полудреме стал слушать разговор мамы и дедушки.
— Он все время дуется, словно я в чем-то перед ним виновата, — тихо говорила мать. — Я с детства не переношу, когда на меня сердятся… На меня нападает тоска. Я спрашиваю: «Андрей, ты на меня сердишься?» Он удивляется: «За что?» Действительно, за что… Я никогда никому об этом не рассказывала. Не вынесла бы, чтобы о моем муже сказали с осуждением. Даже дома не говорила. Отец горяч, мачеха тоже. И они слишком любят меня.
— Вы думаете, я не люблю маленькую Вику? — грустно спросил дедушка
— Спасибо. Вы всегда относились ко мне очень хорошо. Но все же Андрей ваш сын. Я хотела посоветоваться. Меня беспокоит…
— Что вас тревожит, Вика?
— Неделю или полторы он ясен, ласков, добр ко мне и к Санди… Потом настроение его портится. Он делается зол, угрюм, раздражителен, замкнут. Из него слова не вытянешь. Это длится три, четыре или пять недель. Потом снова просвет — мы счастливы, — и опять недели мрачности. Вот так длится пятнадцать лет. Иногда мне приходит в голову… Может, это болезнь?
— Не думаю, Вика.
— Но почему? Я спрашивала его не раз: «Может, ты разлюбил меня? Тогда давай разойдемся». Когда он в хорошем настроении, то утеряет, что любит меня больше жизни. Когда в плохом, то просто звереет от этих вопросов: «Это ты меня не любишь! Потому и хочешь развода». И вот… если его демобилизуют… Это будет крушением всей его жизни. Я боюсь. Где он сейчас? Уже два часа ночи. Где-то бродит по ночному городу и переживает. Сам. Один.
Профессор подавленно молчал.
— Вам пора отдыхать, — сказала Виктория Александровна. — Я вызову такси, отец.
Санди уснул, не дождавшись ухода дедушки. Слышал он этот разговор спросонок, но потом он вспомнился ему явственно.
Андрей Николаевич пришел на рассвете и сразу лег спать. Утром, уходя в школу, Санди узнал, что отца списали на землю.
Глава шестая «ЕРМАК ЗАЩИЩАЕТСЯ САМ!»
Опять Ермака не было в школе, и Санди решил навестить его, пусть даже вызвав неудовольствие. Санди запомнил из рассказа бабушки: улица Пушечная, дом номер один.
Наскоро пообедав у бабушки (дома был только отец, страшно раздраженный и злой, мама — на дежурстве в больнице), Санди, никому не говоря, отправился на Пушечную.
Дом он нашел скоро — старый, облупленный. Улица обрывалась внезапно, будто ее переломили пополам, как хлебный батон. За обрывом сверкало на солнце лилово-зеленое море — нее в солнечных зайчиках. Сквозь булыжную мостовую — наверное, еще в прошлом веке мостили — всюду пробивалась трава. Несмотря на декабрь, иные деревья не сбросили листья, другие уже приготовились к зиме. Но она никак не наступала. Миндаль стоял в недоумении: может, уже пора цвести?
Во дворе о чем-то совещались два испуганных мальчугана. Санди хотел их спросить, где живет Ермак, но они сами бросились к нему и, шепелявя, сообщили, что какого-то Кольку взяли в плен мальчишки «с того двора», заперли в сарай и будут его сейчас пытать!
— Не по правде же будут? — успокоил Санди ребятишек. Но они не успокоились, лучше зная противника.
— По правде, как вчера в телевизоре!
Пришлось идти освобождать пленного. У дверей сарая стояли на страже два «фашиста», лет по десяти. Не вступая с мелкотой в разговоры, Санди открыл щеколду и освободил толстогубого черноглазого мальчишку, который в тоске стоял посреди сарая, заваленного дровами и хламом. Воспоминания о вчерашнем телевизионном представлении не прибавляли ему мужества. Под охраной Санди ребята вернулись в свой двор. Санди попросил Кольку показать, где живет Ермак. Ребята охотно проводили освободителя в длинный захламленный коридор.
— Вон номер семнадцать! — И ребята убежали. Санди несмело постучал в дверь.
— Войдите! — отозвался на удивление приятный мужской голос, бархатистый баритон.
Санди вошел. Сердце у него сильно билось. Он сам не знал, что ожидал там увидеть. Страшные преступные рожи? Воровской притон? Жилище Феджина?
Представляю испуганнее, растерянное лицо Санди, когда он в новом, с иголочки, пальто, чистеньком школьном костюмчике с белоснежным воротничком стоял на пороге в тоске, как тот Колька, ища глазами Ермака. Но Ермака не было.
На смятой, грязной кровати — подушки в перьях — тяжело спала пьяная женщина. Обесцвеченные химикатами, сухие тусклые волосы закрыли ей лицо. Санди отвел глаза.
У квадратного, накрытого ободранной клеенкой стола, заставленного чем попало, вплоть до сапожной щетки и пустой баночки из-под ваксы, рядом — полбуханки черствого хлеба, сидел высокий, дородный мужчина в застиранной полосатой пижаме. Мужчина, несмотря на мешочки под глазами и не-
которую одутловатость, был очень красив. (В двадцать лет он наверно, сводил с ума всех девчонок. Но и теперь на него оборачивались на улице!)
Самое красивое в его лице был нос, словно точеный, с нервными, подвижными ноздрями. Глаза тоже красивые — большие, зеленовато-голубые, ясные, как у ребенка. Высокий, «мыслительный» лоб, тонкие густые брови, выразительный рот (лучше всего он выражал иронию), бледное надменное лицо — его кожа не поддавалась загару. И руки у Ермакова отца были красивые, с длинными, тонкими пальцами музыканта. Обильные поповские волосы, светло-каштановые, уже начавшие редеть, но еще волнистые и блестящие, с застрявшим среди них куриным пухом от подушек.
Санди смущенно поклонился Станиславу Львовичу и пробормотал, что он товарищ Ермака и зашел узнать, не заболел ли…
— А-а! Садитесь, подождите. Ермак скоро придет. Он пошел на рынок. Мы еще не обедали.
Санди неловко сел на табуретку, предварительно убрав с нее огромную кастрюлю с остатками вчерашней каши.
Отец Ермака добродушно рассматривал Санди, а Санди — его. Кажется, они друг другу понравились. Взглянув на спящую жену, Зайцев-старший встал и заботливо прикрыл ее ноги одеялом. Потом сел на прежнее место.
— Простите, ваша фамилия? — полюбопытствовал он, обращаясь к Санди, как к взрослому.
Санди, почему-то покраснев, отрекомендовался. Зайцев удивился и переспросил. Затем стал расспрашивать Санди о его отце. Санди сказал, что отец — летчик, не упомянув насчет болезни и списания на землю: больно было об этом говорить.
— Ермак ни словом не обмолвился, что дружит с вами! — удивился Станислав Львович. — Какой, однако, скрытный. И в кого он только уродился? У меня и у матери душа нараспашку.
Кстати, у него не только душа была нараспашку. В тот день, несмотря на то что в комнате было не топлено, пижама, надетая на голое тело, была тоже распахнута; сквозь нее виднелось белое, заросшее черными волосами тело.
— Когда-то мы с Андреем были друзья, — медленно и как-то неразборчиво, словно у него была каша во рту, произнес Зайцев. — Как странно, теперь дружат наши сыновья… Может, и вы когда-нибудь отречетесь от Ермака…
— Я очень уважаю Ермака, — просто сказал Санди.
— Да? Гм. Все его уважают… Даже «милые» соседи и то уважают. Любопытная проблема: стоит ли чего уважение обывателя?
Он задумался. Перед ним на свободном краешке стола — видно было, что он сдвинул все предметы, — лежала стопка бумаги. Несомненно, он писал стихи. И Санди ему помешал.
— Это поэма об одиночестве. Не знаю, закончу ли… Все начинаю и не заканчиваю. Поэма называется «Человек без рук».
— Он потерял руки в войну? — сочувственно спросил Санди.
— Нет, что вы! Это образ.
Хотите, я вам прочту то, что уже написал? Черновик, разумеется. Надо еще много поработать. А мне совсем некогда!
Санди попросил прочесть.
Читал Станислав Львович хорошо. Когда-то он на конкурсе чтецов занял первое место. В поэме человек с култышками жаловался на одиночество, на то, что он заблудился в мире… По улицам огромных городов проходили толпы одиноких. По искаженным лицам скользили блики от неоновых реклам.
«Капиталистический город», — сообразил Санди, рассматривая Ермакова отца, Что-то трагическое было в его глазах и около носа. Наверно, потому, что Стасик и мир разошлись во мнениях.
В ящиках стола валялось множество начатых поэм, повестей, сатирических басен. А также этюдов к картинам — монументальным полоткам, на которых нельзя было ничего понять. Одна такая картина на огромном фанерном листе сохла на скамье возле входной двери. Под скамьей стояло корыто с намоченным серым бельем.