— Опять начинаешь?
— Извини, — сказал я. — Я отдам их Дорис.
Дорис, радуясь лету, прочла уже об отъезде князя Андрея и теперь печально размышляла, но не об одиночестве княгини Лизы, как выяснилось, а о том, что у нее облезает кожа на плечах.
— Посторожишь очки Бренды? — спросил я.
— Да. — Она смахнула с плеч немного шелухи. — Черт возьми.
Я протянул ей очки.
— Вот еще, — сказала она. — Не собираюсь их держать. Положи. Я ей не горничная.
— Ты зануда, вот ты кто, Дорис.
Чем-то она напомнила сейчас Лору Симпсон Столович, которая, между прочим, прохаживалась вдоль дальнего края бассейна, избегая Бренду и меня из-за вчерашнего поражения (так мне хотелось думать) или же (мне не хотелось так думать) из-за непонятного моего здесь появления. Так или иначе, Дорис должна была принять на себя тяжесть моего недовольства и ею, и Лорой Симпсон.
— Спасибо, — сказала она. — За то, что я тебя сюда пригласила.
— Это было вчера.
— А в прошлом году?
— Правильно. В прошлом году мать сказала тебе: пригласи сына Эсфири — он будет писать родителям, так чтобы они не жаловались, что мы о нем не заботимся. Меня приглашают по разу каждое лето.
— Тебе надо было уехать с ними. Это не наша вина. Мы не обязаны тебя опекать.
Когда она это сказала, я сразу понял, что нечто подобное она слышала дома или прочла в письме, вернувшись в Нортгемптон после выходных в Дартмуте[6], или в Стоу, или, может быть, в Гарварде, где она принимала душ со своим другом в Лоуэлл-Хаусе[7].
— Скажи своему отцу, чтобы не волновался. Дядя Аарон, молодчага. Я сам себя опеку. — Я побежал к бассейну, с ходу нырнул и вынырнул, как дельфин, рядом с Брендой, скользнув ногами по ее ногам.
— Как Дорис? — спросила она.
— Шелушится. Собирается поправить кожу.
— Прекрати!
Она нырнула и схватила меня обеими руками за ступни; я подтянул ноги и тоже нырнул, и там, у дна, в десятке сантиметров над расплывчатыми черными линиями, которые делят бассейн на дорожки для соревнований, мы с бульканьем поцеловались в губы. Она улыбалась мне под водой в бассейне загородного клуба «Грин Лейн». Над нами бултыхались ноги, проскользнула пара зеленых ласт: моя кузина Дорис могла облупиться до костей, тетя Глэдис — подавать двадцать блюд за вечер, отец и мать могли изжарить свою астму в духовке Аризоны, нищие дезертиры, — мне дела не было ни до кого, кроме Бренды. Я хотел обнять ее, когда она уже гребла наверх, — рука моя ухватила только перед ее купальника, и он слез с плеч. Ее груди поплыли ко мне, как две рыбы с розовыми носами, и она позволила мне их подержать. А через секунду нас обоих целовало солнце, и мы были на суше, настолько довольные друг другом, что даже не улыбались. Бренда тряхнула мокрой головой, и капли, попавшие мне на лицо, я воспринял как обещание, данное мне на всё лето, а хорошо бы и дальше.
— Принести тебе очки?
— Ты близко, я и так вижу, — сказала она.
Мы лежали под большим синим зонтом в шезлонгах; их пластик поскрипывал под нашими трусами и кожей. Я повернул голову, чтобы посмотреть на Бренду, и ощутил приятный слабенький запах разогретой кожи на своем плече. Потом снова повернул лицо к солнцу, и она тоже; мы разговаривали, и солнце становилось всё жарче и ярче, цвета расщеплялись под моими закрытыми веками.
— Это очень быстро, — сказала она.
— Ничего не произошло, — вполголоса отозвался я.
— Наверное. А мне немного кажется, что да.
— За восемнадцать часов?
— Да. Такое чувство, что меня… преследуют, — сказала она, помолчав.
— Ты меня пригласила, Бренда.
— Почему ты все время задираешься?
— Задираюсь? Я не хотел. Честное слово.
— Задираешься. Ты меня пригласила, Бренда. Ну и что? — сказала она. — Я не это имела в виду.
— Извини.
— Перестань извиняться. У тебя это механическое, ты даже не вдумываешься.
— Теперь ты задираешься, — сказал я.
— Нет. Просто констатирую. Давай не спорить. Ты мне нравишься. — Она повернула голову и так задержалась на секунду, словно тоже принюхивалась к лету на своем плече. — Мне нравится твоя внешность. — Ее протокольный тон избавил меня от смущения.
— Почему? — спросил я.
— Откуда у тебя красивые плечи? Во что-то играешь?
— Нет. Я вырос, и они заодно.
— У тебя красивое тело. Мне нравится.
— Я рад.
— А мое тебе нравится?
— Нет, — сказал я.
— Тогда тебе в нем отказано.
Я пригладил ей волосы к уху тыльной стороной ладони, и мы немного помолчали.
— Бренда, ты ничего обо мне не спрашиваешь.
— Что ты чувствуешь? Спросить тебя, что ты чувствуешь?
— Да, — сказал я с намерением воспользоваться запасным выходом, который она мне оставила — хотя, наверное, имела в виду другое.
— Что ты чувствуешь?
— Что хочу поплавать.
— Хорошо, — сказала она.
Остаток дня мы провели в воде. На дне бассейна было восемь черных линий, и до конца дня мы побывали на каждой дорожке так близко ко дну, что можно было достать рукой. Время от времени мы возвращались в кресла и пели сбивчивые, умные, нервные гимны о том, как мы начинаем относиться друг к другу. На самом деле у нас не было таких чувств, пока мы о них не заговаривали, — по крайней мере, у меня: высказать их, значило их придумать и вызвать. Мы взбивали нашу новизну и незнакомство в пену, похожую на любовь, и не осмеливались слишком долго с этим играть, слишком много говорить об этом — боялись, что пена опадет. Поэтому мы перемещались то в воду, то в кресла от разговора к молчанию, и, учитывая мою неодолимую неуверенность в присутствии Бренды и высокие стены эго, с контрфорсами и прочим, между ней и ее пониманием себя, мы ладили сравнительно неплохо.
Часа в четыре на дне бассейна Бренда вдруг вырвалась из моих рук и вынырнула на поверхность. Я — за ней.
— В чем дело? — спросил я.
Сначала она отбросила волосы со лба. Потом показала на дно.
— Мой брат, — сказала она, откашляв немного воды из внутренностей.
И вдруг, как Протей с армейской стрижкой, из пучин, где мы только что обретались, вырвался Рон Патимкин и, огромный, очутился рядом с нами.
— Привет, Бренда, — сказал он и шлепнул по воде ладонью, устроив нам небольшой шторм.
— Ты чему так радуешься? — спросила она.
— «Янки»[8] выиграли вторую игру.
— Ждем Микки Мантла[9] к ужину? — сказала она и, стоя в воде с такой легкостью, как будто хлор у нее под ногами превратился в мрамор, объяснила мне: — Когда «Янки» выигрывают, мы ставим лишний прибор для Микки Мантла.
— Хочешь наперегонки? — спросил Рон.
— Нет, Рональд. Гоняйся с собой.
Обо мне еще не было сказано ни слова. Не представленный, я скромно держался в сторонке, подгребая ногами — третий лишний, — дожидаясь положенной церемонии. Однако я устал от водных упражнений, и до чертиков хотелось, чтобы брат с сестрой наконец перестали болтать и пикироваться. К счастью, Бренда все же представила меня.
— Рональд, это Нил Клагман. Этой мой брат Рональд Патимкин.
К моему изумлению, на пятиметровой глубине Рональд протянул мне руку для пожатия. Я пожал ее, хотя не так монументально, как он, вероятно, ожидал: подбородок мой ушел под воду, и силы вдруг оставили меня.
— Хочешь наперегонки? — добродушно спросил Рон.
— Давай, Нил, проплыви с ним. Я хочу позвонить домой и предупредить, что ты с нами ужинаешь.
— Да? Тогда мне надо позвонить тете. Ты ничего не сказала. Я не одет…
— Мы ужинаем au naturel[10].
— Что? — сказал Рон.
— Плыви, малыш, — сказала ему Бренда и, к моему неудовольствию, поцеловала его в щеку.
Я отказался от состязания, сославшись на то, что должен позвонить, вылез на голубую плитку, обернулся и увидел, что Рон колоссальными мерными гребками кроет длину бассейна. Создавалось впечатление, что, проплыв бассейн раз пять, он заработает право выпить его содержимое; я представил себе, что у него могучая жажда, как у дяди Макса, и гигантский мочевой пузырь.
Тетя Глэдис не выразила облегчения, услышав, что сегодня ей предстоит обслуживать только троих.
— Фокусы-шмокусы, — только и сказала она в трубку.
Ели мы не на кухне, нет; вшестером — Бренда, я, Рон, мистер и миссис Патимкин и младшая сестра Бренды Джулия — мы сидели вокруг стола в столовой, и подавала нам служанка Карлота — негритянка с лицом индианки навахо и с проколотыми мочками, но без сережек. Я сидел рядом с Брендой, одетой в то, что она называла аи naturel, — обтягивающие бермуды, белую тенниску, белые носки и теннисные туфли. Напротив меня сидела круглолицая десятилетняя умненькая Джулия. Перед ужином, когда другие девочки с улицы играли в классики или с мальчиками, или друг с дружкой, она на задней лужайке гоняла с папой гольфовый мячик. Мистер Патимкин напоминал моего отца, только не сопровождал в разговоре каждый слог присвистом. Он был высок, силен, малограмотен и ел сокрушительно. Когда он набрасывался на салат, предварительно затопив его майонезом из бутылки, на предплечье у него под толстой кожей выступали жилы. Он съел три порции салата, Рон — четыре, Бренда и Джулия — по две, и только миссис Патимкин и я — по одной. Миссис Патимкин мне не понравилась, хотя она была, безусловно, самой красивой из нас за столом. Со мной она была нечеловечески вежлива. Фиалковые глаза, темные волосы, убедительное тело — она представлялась мне пленной красавицей, какой-то дикой царевной, укрощенной и поставленной на службу дочери короля, — которой была Бренда.
Из широкого окна открывался вид на заднюю лужайку с парой дубов. Я говорю «дубов», хотя при желании их можно было бы назвать деревьями спорттоваров. Под кронами, словно упавшие с веток плоды, лежали две клюшки для гольфа, мяч для гольфа, жестянка с теннисными мячами, бейсбольная бита, баскетбольный мяч, перчатка первого бейсмена и, кажется, стек. Дальше, около кустарника, ограждавшего участок Патимкиных, перед небольшой баскетбольной площадкой, будто горело на зеленой траве квадратное красное одеяло с вышитой белой буквой О. Снаружи, видно, подул ветер: сетка на баскетбольном кольце заколыхалась; а мы внутри ели в устойчивой прохладе воздуха из «Вестингауза». Это было приятно, вот только ужиная среди бробдингнегов, я чувствовал себя так, словно стал на десять сантиметров ниже ростом, на десять уже в плечах, и притом кто-то вынул из меня ребра, так что грудь бессильно осела к спине.
Пространных разговоров за столом не вели; ели много, методично, серьезно, и всё сказанное вполне можно записать в столбик, опуская фразы, потерянные при прохождении пищи, слова, заглохшие в набитых ртах, синтаксис, обкусанный и забытый при жевании и глотании.
Рону: Когда Гарриет позвонит?
Рон: В пять.
Джулия: Пять уже было.
Рон: По их часам.
Джулия: Почему в Милуоки сейчас раньше? Если летать туда-сюда весь день на самолете, ты никогда не постареешь.
Бренда: Верно, зайчик.
Миссис П.: Почему ты даешь ребенку неправильные сведения? Она за этим ходит в школу?
Бренда: Я не знаю, зачем она ходит в школу.
Мистер П. (растроганно): Студентка.
Рон: Где Карлота? Карлота!
Миссис П.: Карлота, положи Рональду еще.
Карлота (откликается): Чего положить?
Рон: Всего.
Мистер П.: Мне тоже.
Миссис П.: Тобой скоро можно играть в мяч.
Мистер П. (задрав рубашку и хлопая себя по выпуклому волосатому животу): О чем ты говоришь? Посмотри на это!
Рон (задрав футболку): Посмотри на это.
Бренда (мне): Ты не хочешь показать живот?
Я (снова мальчик-хорист): Нет.
Миссис П.: Правильно, Нил.
Я: Да. Спасибо.
Карлота (у меня над плечом, как незваный дух): А вам положить еще?
Я: Нет.
Мистер П.: Он ест как птица. Джулия: Некоторые птицы много едят. Бренда: Какие?
Миссис П.: Не надо говорить за столом о животных. Бренда, зачем ты ее подбиваешь?
Рон: Где Карлота? Мне сегодня играть.
Мистер П.: Перевяжи запястье, не забудь.
Миссис П.: Где вы живете, Билл?
Бренда: Нил.
Миссис П.: Разве я не сказала «Нил»?
Джулия: Ты сказала: «Где вы живете, Билл?»
Миссис П.: Наверное, я подумала о чем-то другом.
Рон: Терпеть не могу бинтоваться. Как мне, к черту, играть в бинте?
Джулия: Не выражайся.
Миссис П.: Правильно.
Мистер П.: Какой сейчас у Мантла показатель?
Джулия: Триста двадцать восемь.
Рон: Ноль триста двадцать пять.
Джулия: Восемь!
Рон: Пять, балда! Во второй игре он пробил три из четырех.
Джулия: Четыре из четырех.
Рон: Это была ошибка. Это было у Миньосо.
Джулия: Не думаю.
Бренда (мне): Видишь?
Миссис П.: Что видишь?
Бренда: Я разговаривала с Биллом.
Джулия: С Нилом.
Мистер П.: Замолчи и ешь.
Миссис П.: Поменьше разговаривай, юная леди.
Джулия: Я ничего не сказала.
Бренда: Она разговаривала со мной, милая.
Мистер П.: Что это еще за «она»? Так ты называешь свою мать? Что на десерт?
Звонит телефон и, хотя мы ждем десерта, обед, по-видимому, официально окончен — Рон бросается в свою комнату, Джулия кричит: «Гарриет!», и мистеру Патимкину не совсем удается подавить отрыжку, но эта неудача даже больше, чем сама попытка, располагает меня к нему. Миссис Патимкин наставляет Карлоту, чтобы она больше не смешивала молочные приборы с мясными, а Карлота, слушая, ест персик; под столом Бренда щекочет мне икру. Я сыт.
* * *Мы сидели под бо́льшим из дубов, а на баскетбольной площадке мистер Патимкин играл с Джулией пять и два. Рон прогревал мотор «фольксвагена» на дорожке.
— Кто-нибудь соблаговолит убрать у меня сзади «крайслер»? — сердито крикнул он. — Я и так опаздываю.
— Извини, — сказала Бренда и встала.
— По-моему, я поставил свою позади «крайслера», — сказал я.
— Пойдем, — сказала она.
Мы отогнали машины, чтобы Рон смог отправиться на игру. Потом поставили их обратно и пошли наблюдать, как играет Джулия с отцом.
— Твоя сестра мне нравится, — сказал я.
— Мне тоже. Интересно, какой она будет, когда вырастет.
— Такой, как ты.
— Не знаю, — сказала она. — Может быть, лучше. — А потом добавила: — Или хуже. Кто знает? Отец с ней ласков, но еще года три поживет с моей мамочкой… Билл, — задумчиво сказала она.
— Я не в обиде. Она очень красивая, твоя мать.
— Я даже думать о ней не могу как о матери. Она меня не переносит. Другие девочки, когда собирают вещи перед сентябрем, матери им хотя бы помогают. Моя — нет. Я наверху таскаюсь с сундуком, а она будет точить карандаши Джулии в пенальчик. И ясно почему. Это, можно сказать, эталонный случай.
— Почему?
— Завидует. Это так банально, что даже стыдно произнести. Известно тебе, что у мамочки был лучший бекхенд в Нью-Джерси? Она вообще была лучшим игроком в штате — включая мужчин. Ты бы видел ее девичьи фотографии. Такой здоровый вид. Но не толстая, ничего такого. Она была… одухотворенной, правда. Я обожаю ее на этих фотографиях. Иногда говорю ей, какая она на них красивая. Даже попросила одну увеличить, чтобы держать у себя в колледже. «У нас есть на что тратить деньги, кроме старых фотографий». Деньги! У отца их вот докуда, но ты бы слышал ее, когда я покупаю новое пальто. «Тебе не обязательно покупать в „Бонвите“, юная леди, самые прочные ткани в „Орбаке“»[11]. Кому нужна прочная ткань? В конце концов, я свое получаю, но не раньше чем меня запилят. Деньги для нее — пустая трата. Она даже не умеет им радоваться. Думает, мы все еще живем в Ньюарке.
— Но ты свое получаешь, — сказал я.
— Да. У него. — Она показала на мистера Патимкина, который положил в корзину третий мяч подряд — к явному неудовольствию Джулии: она так топнула своей красивой детской ножкой, что поднялся небольшой самум. — Он не очень умный, но хотя бы милый. И с братом не обращается так, как она со мной. Слава Богу. Ох, мне надоело о них говорить. С первого курса, о чем бы у меня ни зашел разговор, он обязательно сворачивает на родителей — какой это ужас. Это всеобщая история. Жаль только, что они об этом не догадываются.
Судя по тому, как смеялись сейчас на площадке Джулия и мистер Патимкин, эта история отнюдь не была всеобщей, хотя для Бренды, конечно, была; больше того, была космической — каждый кашемировый свитер давался в бою с матерью, и ее жизнь, в которой большую роль играла скупка тканей, приятных для кожи, приобрела характер Столетней войны.
Я не хотел давать воли таким нелояльным мыслям, становиться на сторону миссис Патимкин, сидя рядом с Брендой, но не мог выбросить из слоновьей своей памяти эту реплику: «Думает, мы все еще живем в Ньюарке». Молчал, однако — боялся разрушить своим тоном послетрапезную атмосферу покоя и дружелюбия. Так просто было сохранять дружелюбие, когда вода промывала наши поры, потом солнце грело их и убаюкивало чувства, но теперь, в тени, на открытом воздухе, одетый и остывший, на ее территории, я боялся обронить неосторожное слово, боялся, что спадут покровы и обнажится безобразное чувство, которое я всегда испытывал по отношению к ней — и которое есть изнанка любви. Оно не всегда будет оставаться изнанкой… Но я забегаю вперед.
Вдруг рядом с нами появилась малышка Джулия.
— Хотите сыграть? — спросила она меня. — Папа устал.
— Давайте, — сказал мистер Патимкин. — Заканчивайте за меня.
Я колебался — я не держал мяча в руках со школы; но Джулия тянула меня за руку, и Бренда сказала:
— Поиграй.
Мистер Патимкин бросил мне мяч, когда я смотрел в другую сторону, и мяч отскочил от моей груди, оставив на рубашке пыльный след, как тень луны. Я засмеялся безумным смехом.
— Не умеете ловить? — спросила Джулия.
Как и у сестры, у нее был дар задавать практические, донельзя неприятные вопросы.
— Умею.
— Ваша очередь, — сказала она. — Папа проигрывает тридцать девять — сорок семь. Играем до двухсот.
Когда я поставил ноги перед канавкой, образовавшейся за годы на линии штрафных, у меня на миг возникло видение, из тех, что случаются со мной время от времени и, по рассказам друзей, застилают мои глаза смертельной катарактой: солнце село, застрекотали и смолкли сверчки, почернели листья, а мы с Джулией все стоим одни на площадке и бросаем мяч в корзину; «Играем до пятисот», — говорит она и, первой набрав пятьсот, говорит: «Теперь вы до пятисот», и когда набираю пятьсот, ночь удлиняется и Джулия говорит: «Теперь до восьмисот», и мы играем дальше, а потом продлеваем до тысячи ста, и всё играем, и утро не наступает никогда.