Эли пустился бежать, и, когда добрался до машины, болела лишь шея там, где по ней, когда он увиливал от рук бородача, хлестанула ветка.
* * *А на следующий день у него родился сын. Но родился он только после полудня, а до полудня еще много чего случилось.
Сначала, в половине десятого, зазвонил телефон. Эли вскочил — прошлой ночью он, толком не раздевшись, рухнул на диван — и сорвал трубку, из нее уже неслись вопли. Когда он прокричал в трубку «Алло, слушаю», он был уверен, что звонят из больницы, чуть ли не слышал ее запах.
— Эли, это Тед. Эли, он так и сделал. И прошел себе мимо моего магазина. Эли, я как раз открывал двери, повернулся и — ей-ей, — подумал, что это ты. А это был он. Ходить он ходит так же, но одет, Эли, одет-то как…
— Кто одет?
— Да бородач. Одет по-людски. И костюм на нем — шик-блеск.
Упоминание о костюме, отодвинув все остальное, вмиг вернуло Эли к настоящему.
— Какого цвета костюм?
— Зеленого. Разгуливает себе в зеленом костюме — можно подумать, сегодня праздник. Эли, а сегодня что — еврейский праздник?
— Где он сейчас?
— Идет себе прямиком по Коуч-Хаус-роуд в твидовом костюме — и сам черт ему не брат. Эли, все сработало. Ты был прав.
— Поглядим.
— А что дальше?
— Поглядим.
Он сбросил исподнее, в котором спал, прошел в кухню, зажег горелку под кофейником. Когда кофе начал закипать, нагнулся над кофейником в надежде, что от пара тяжесть позади глазниц рассеется. Но пар не успел подействовать, как зазвонил телефон.
— Эли, это опять я, Тед. Эли, он обходит город, улицу за улицей. Можно подумать, осмотреть его хочет или что-то в этом роде. Мне звонил Арти, звонил Герб. А сейчас звонит Шерли: говорит, он прошел мимо нашего дома. Эли, выйди на крыльцо, сам увидишь.
Эли выглянул из окна. Дорога была видна только до поворота — и на ней никого.
— Эли, — разносился из трубки, свисавшей со столика, голос Теда.
Он потянулся повесить трубку и напоследок услышал: «Элитыеговидел?» Он натянул брюки, рубашку, те же, в которых ходил вчера, и, как был, босиком выскочил в палисадник. Так оно и есть — из-за поворота возникло видение: коричневая шляпа низко нахлобучена, зеленый пиджак топорщится горбом, рубашка рассупонена, галстук завязан так, что куцые концы стоят торчком, брюки падают складками на ботинки: черная шляпа прибавляла ему роста, он оказался ниже. Экипированный таким образом, он не шел, а семенил, шлемазл он и есть шлемазл. Обогнул поворот и при всей его чужеродности, а она витала в его бороде, сказывалась в движениях, на взгляд, он был свой. Чудак, пожалуй, но свой чудак. При виде Эли он не застонал, не заключил его в объятия. И все же, увидев его, остановился. Остановился и понес руку к шляпе. Хотел приложиться к тулье, но занес руку слишком высоко. И опустил — куда и следовало — на поля. Он мял, гнул поля и, наконец-то поприветствовав Эли, провел рукой по лицу, вмиг ощупал все черты — ни одной не пропустил. Его пальцы похлопали по глазам, пробежали по носу, обмахнули заросли на губе, затем укрылись в волосах, падавших на воротник. Эли понял его так: У меня есть лицо. По крайней мере, лицо у меня есть. Потом запустил руку в бороду, огладил ее, дойдя до груди, рука остановилась, стала чем-то вроде указки, глаза же, окатываемые потоками воды, тем временем вопрошали: А лицо, как оно вам, лицо можно оставить, как есть? И такой у них был взгляд, что, даже когда Эли отвернулся, они стояли перед ним. Оборотились пестиками его только-только распустившихся нарциссов, листьями его березы, лампочками в его каретном фонаре, собачьим пометом в его палисаднике — его глазами. Его собственными, не чьими-то еще. Он повернулся и ушел в дом, но, заглянув в щель между портьерой и оконной рамой, увидел, что зеленый костюм пропал из виду.
Телефон.
— Эли, это Шерли.
— Шерли, я его видел. — И повесил трубку.
Застыл — и долго сидел так. Солнце передвигалось от окна к окну. Пар от кофе пропитал дом. Зазвонил телефон, смолк и снова зазвонил. Приходили почтальон, посыльный из химчистки и из булочной, садовник, мороженщик, дама из Лиги женщин-избирательниц. Негритянка — она ратовала за какое-то странное движение, требующее пересмотра Акта о пищевых продуктах и лекарствах — барабанила в окна и в конце концов подсунула с полдюжины брошюрок под дверь черного хода. А Эли, так и не надев исподнего, все сидел во вчерашнем костюме. И не отзывался.
Учитывая, в каком он состоянии, просто удивительно, как до его слуха дошло, что у заднего хода что-то обрушилось. Он ушел было в кресло поглубже, но тут же брызнул туда, откуда послышался шум. У двери остановился — выждал. Ни звука — лишь шелестела мокрая листва на деревьях. За дверью, когда он в конце концов открыл ее, никого не оказалось. Он думал, что за ней стоит тот зеленый, в этой своей высоченной шляпе, загораживает дверной проем и только и ждет, чтобы впериться в него этими своими глазами. Но там никого не оказалось — лишь у ног Эли стояла коробка из «Бонвита», ее распирало — так туго она была набита. Веревкой ее не обвязали и крышка оттопыривалась.
Трус! Не мог он так поступить! Не мог!
Мысль эта до того обрадовала Эли, что ноги его удвоили скорость. Он метнулся, минуя недавно посаженную форзицию, через лужайку позади дома в надежде увидеть, как бородач мчит нагишом по дворам, перемахивая изгороди и заборы к себе, в свое прибежище. Груда бело-розовых камней вдали — Гарриет Надсон окрасила их накануне — ввела его в заблуждение. «Беги, — кричал он камням. — Ну, беги же…», но понял, что обознался, понял прежде всех, но, как он ни напрягал зрение, как ни изгибался, нигде не было видно трусовато удирающего мужчины примерно его габаритов с белой, белой, жутковато белой кожей (а уж тело у него, наверное, и вовсе белее белого!). Он, не спеша, вернулся к своей двери — его разбирало любопытство. И пока листва на деревьях посверкивала под легким ветерком, снял с коробки крышку. Поначалу он испытал шок — шок оттого, что свет тут же померк. Затмение — вот, что заключала в себе коробка. Однако вскоре стало видно, что чернота черноте рознь — и вот он уже различил лоснящуюся черноту подкладки, шершавую черноту брюк, тусклую черноту изношенных нитей и посредине — черный холм: шляпу. Он поднял коробку, внес в дом. Впервые в жизни он ощутил запах черноты — немного затхлый, немного кисловатый, немного застарелый, но ничего пагубного в нем не было. Так-то оно так, но все же он понес коробку на вытянутых руках и опустил ее на обеденный стол.
У них там, на горке, двадцать комнат, а они сваливают свое старье ко мне на порог! И что, спрашивается, мне с ним делать? Отдать благотворительным организациям? Да они не иначе как оттуда его и получили. Он поднял шляпу за поля, заглянул вовнутрь. Тулья гладкая, как яйцо, а поля только что не просвечивают. Но что делать со шляпой, если она у тебя в руках, как не надеть, и Эли водрузил шляпу на голову. Открыл дверь шкафа в холле, оглядел себя в большом зеркале. Под глазами мешки — не из-за шляпы ли? А может, он просто не выспался. Он опустил поля пониже, и они затенили рот. Теперь мешки под глазами распространились по всему лицу — стали лицом. Стоя перед зеркалом, он расстегнул рубашку, молнию на брюках и, сбросив одежду, разглядывал себя — каков он есть. Вид глупее-глупого — голый, а в шляпе, — но чего, собственно, он ожидал? В такой шляпе и подавно. Он вздохнул, но справиться с неодолимой слабостью, овладевшей его членами — а всё жуткий гнет чужой шляпы чужака, — не смог.
Он подошел к обеденному столу, вывалил коробку на стол: сюртук, брюки, нательная фуфайка (она пахла поядренее черноты). А под ними втиснутое между разношенными, стоптанными ботинками показалось что-то белое. Обшитая бахромой, застиранная шаль — исподнее, что ли? — лежала в самом низу, края мятые, кисточки закрутились. Эли вынул шаль, развесил. Для чего, спрашивается, она? Для тепла? Чтобы поддевать под нижнее белье, если заложит грудь? Он поднес шаль к носу, но от нее не пахло ни растираньями, ни горчичниками. Это что-то особое, какая-то особая еврейская штука. Особая еда, особый язык, особые молитвы, отчего бы в таком случае и не особый БВД?[95] До того боялся, что может поддаться искушению и вернуться к традиционному костюму — так развивалась мысль Эли, — что принес в Вудентон и схоронил здесь всё-всё, включая особое исподнее. Так Эли истолковал коробку с одеждой. Бородач говорил: «Вот, я сдаюсь. И искушению не поддамся — я исключил эту возможность. Мы капитулируем». И так Эли это и истолковывал до тех пор, пока не обнаружил, что успел — сам не помнил, как — накинуть белый бахромчатый капитулянтский флаг на шляпу и почувствовал, что тот прильнул к его груди. И сейчас, глядя на себя в зеркало, он вдруг перестал понимать, кто кого искусил и кто кого на что подвиг. Почему бородач оставил свою одежду? И бородач ли ее оставил? Ну а если не он, то кто? И зачем? Но, Эли, да ты что, в век науки такого не бывает. Даже паршивых свиней, и тех пользуют лекарствами…
Невзирая на то, кто кого искусил и к чему все это ведет, не говоря уж о том, с чего все началось, чуть спустя Эли уже стоял с ног до головы — если не считать самой малости белого — в черном перед большим зеркалом. Брюки пришлось немного приспустить: иначе были бы видны голые лодыжки. Бородач, он что, обходился без носков? Или упустил их из виду? Загадка разрешилась, когда Эли, собравшись с духом, обследовал брючные карманы. Он опасался, что стоит сунуться туда и напорешься на какую-то осклизлую гадость, тем не менее, храбро опустил руки в карманы и извлек из каждого по носку защитного цвета. Натягивая носки, он сочинил им историю: эти носки в 1945-м подарил бородачу американский солдат. Вдобавок ко всему, чего бородач лишился с 1938-го по 1945-й, он лишился еще и носков. И не так оттого, что тот лишился носков, как оттого, что он еще и вынужден был принять эти носки в подарок, Эли чуть не заплакал. Чтобы успокоиться, он вышел на задний ход, постоял — смотрел на лужайку.
На надсоновской лужайке Гарриет Надсон покрывала камни вторым слоем розовой краски. Когда Эли вышел из дому, она оторвала глаза от камней. Эли кинулся назад в дом, придавил спиной дверь заднего хода. Выглянул в зазор между шторами, но увидел малярное ведерко, кисть, камни, разбросанные по заляпанной розовой краской надсоновской лужайке, — и больше ничего. Зазвонил телефон. Кто бы это — Гарриет Надсон?
Эли, у тебя на крыльце еврей. Это я. Чушь какая. Эли, я видела его своими глазами. Это я, я тебя тоже видел, ты красила альпийскую горку в розовый цвет. Эли, у тебя опять нервный срыв. Джимми, у Эли опять нервный срыв. Эли, это Джимми, я слышал, у тебя непорядок с нервами, приятель, тебе помочь? Эли, это Тед, Шерли говорит: тебе надо помочь. Эли, это Арти, тебе надо помочь. Эли, это Гарри, тебе надо помочь, надо помочь… Телефон проверещал последнее слово и заглох.
— Господь помогает тем, кто сам себе помогает, — провозгласил Эли и снова вышел из дому.
На этот раз он дошагал до середины лужайки и явил деревьям, траве, птицам и солнцу — себя, Эли, в этом одеянии. Но природе нечего было ему сказать, и он, крадучись, пробрался к живой изгороди, отделявшей его участок от поля за ним, продрался сквозь кусты, при этом дважды терял шляпу в зарослях. Напялив шляпу поглубже, он припустился бежать — нитяная бахрома билась о сердце. Промчал по зарослям сорняков и полевых цветов и, лишь добравшись до старой дороги, огибавшей город, сбавил скорость. А подходя с тыла к автозаправке «Галф», перешел на шаг. Он привалился к высоченному колесу грузовика без шин и передохнул среди нагромождения камер, проржавевших моторов, бензиновых канистр без крышек.
Расчетливо, сам того не сознавая, готовился к последнему отрезку пути.
— Ты как, папаша? — спросил здешний механик, обтирая замасленные руки о комбинезон: он что-то выискивал в груде канистр.
В животе у Эли что-то ёкнуло, и он потуже запахнул долгополый черный сюртук.
— Славный денек, — сказал механик и, завернув за угол, направился в гараж.
— Шалом, — прошептал Эли и сиганул к горке.
* * *Когда Эли поднялся на горку, солнце уже стояло над головой. Он шел леском — там было не так жарко, тем не менее под непривычным костюмом его прошибал пот. Шляпа без подкладки стискивала голову. Дети играли. Они всегда играли: можно подумать, Зуреф их ничему иному и не учил. Из-под их шорт торчали ножки, такие худые, что при беге было видно, как движется каждая косточка. Эли ждал, когда они скроются за углом, чтобы выйти на лужайку. Но что-то — его зеленый костюм — не давало ждать. Костюм на крыльце: он облекал бородача, тот красил низ колонны. Рука его ходила вверх-вниз, колонна горела белым огнем. От одного только вида бородача Эли пробкой выскочил из леска на лужайку. И назад не обернулся, а вот нутро его обернулось. Он вышел на лужайку, но дети играть не перестали; поднеся руку к черной шляпе, он пробурчал: «Ш…ш…» — они, похоже, и не заметили его.
И тут до него дошел запах краски.
Он ждал, когда бородач повернется к нему. Но тот красил себе и красил. Эли вдруг представилось: если натянуть шляпу на глаза, а там и еще ниже — на грудь, на живот, на ноги, напрочь загородиться от света, он тут же очутится у себя дома, в постели. Но ниже лба шляпа не натягивалась. Обманывать себя он не мог — он здесь. И никто — как ни ломай голову, а винить некого — не понуждал его идти сюда.
Бородач водил кистью по колонне вверх-вниз, вверх-вниз. Эли посопел, покашлял, но бородач не шел ему навстречу. В конце концов Эли пришлось сказать: «Здравствуйте».
Рука прошуршала вверх-вниз и замерла, два пальца потянулись снять с колонны отставший от кисти волосок.
— Добрый день, — сказал Эли.
Волосок оторвался, шуршание возобновилось.
— Шалом, — прошептал Эли, и бородач обернулся.
Эли он узнал не сразу. Посмотрел, как Эли одет. Эли посмотрел изблизи, как одет бородач. И вот тут-то Эли — как ни дико — почувствовал, что он не один, а два человека разом. Впрочем, может быть, и один, но разом в двух костюмах. Бородач, видно, тоже запутался. Они долго смотрели друг на друга. Сердце Эли дрогнуло, а в голове все до того смешалось, что руки взлетели — застегнуть воротник, хоть рубашка была и не на нем. Полный бред! Бородач закрыл лицо руками.
— В чем дело… — сказал Эли.
Бородач подхватил ведро и кисть и кинулся бежать. Эли припустил за ним.
— Я и не думал вас ударить, — крикнул Эли вслед бородачу. — Остановитесь.
Эли поравнялся с бородачом, схватил его за рукав. Бородач снова вознес руки к лицу. На этот раз — в сшибке — оба забрызгались белой краской.
— Я хотел только… — Но в этой одежде он и сам не знал, чего хочет. — Поговорить, — сказал он наконец. — Чтобы вы посмотрели на меня. Прошу вас, хотя бы посмотрите на меня.
Но бородач рук от лица не отнял, с кисти на зеленый пиджак Эли капала краска.
— Прошу, прошу, — сказал Эли, но, что надо делать, не знал. — Скажите что-нибудь, говорите по-английски, — молил он.
Бородач попятился к стене, он все пятился и пятился, точно надеялся, что из-за стены протянется рука и перекинет его туда, где ему ничего не угрожает. Открыть лицо он отказался.
— Посмотрите, — сказал Эли, тыча в себя пальцем. — Вот — ваш костюм. Я буду его беречь.
Ответа не было — только под руками что-то слегка дрогнуло, и Эли заговорил так мягко, как только можно.
— Мы… мы переложим его нафталином. Вот тут пуговица оторвана. — Эли показал где. — Пришьем пуговицу. Вставим молнию… Прошу, прошу вас, хотя бы посмотрите на меня…
Он говорил сам с собой, это так, но разве он мог остановиться? Все, что он говорил, не имело смысла — и от одного этого переполнилось сердце. Тем не менее, если вот так болтать и болтать, как знать, вдруг он, да и сболтнет что-то, что поможет им понять друг друга.
— Посмотрите… — Он сунул руку под рубашку, извлек на свет бахрому с исподнего. — Я даже надел ваше особое исподнее… — сказал он. — Прошу, прошу, прошу, — выпевал он так, будто это было какое-то заклинание. — Ну, прошу же…
Под твидовым пиджаком ничего не шелохнулось, а вот текли ли из глаз бородача слезы, искрились ли они насмешкой или горели злобой, он не знал. И это его бесило. Вырядился дурак-дураком, и чего ради? Ради этого вот? Он схватил бородача за руки, оторвал их от лица.
— Вот! — сказал он — и в этот первый миг ничего, кроме двух белых капель — по одной на каждой щеке, — не увидел. — Скажите. — Эли прижал руки бородача к бокам. — Скажите, что я могу для вас сделать, я все сделаю…
Бородач стоял как вкопанный, выставляя напоказ две белых слезы.
— Все, что угодно, я все сделаю… Посмотрите, посмотрите только, что я уже сделал. — Эли стащил черную шляпу, потряс ею перед лицом бородача.
На этот раз бородач дал ответ. Он поднес руку к груди, вытянул палец, ткнул его в горизонт. И такая боль была в его лице! Можно подумать, воздух резал точно лезвие бритвы! Эли проследил, куда направлен палец, и за костяшкой, за кончиком ногтя его глазам предстал Вудентон.
— Что вам нужно? — сказал Эли. — Я принесу!
И тут бородач кинулся бежать. Но сразу же остановился, крутанулся, снова ткнул пальцем в воздух. Палец указывал туда же. И скрылся из виду.
Когда Эли остался совсем один, ему было откровение. Он не вопрошал, что оно значит, в чем его суть или откуда оно снизошло. Но во власти непривычного, неясного ему самому воодушевления пошел вперед.
* * *Коуч-Хаус-роуд была запружена. Жена мэра толкала тележку с собачьим кормом от «Купи здесь» к своему фургону. Президент Клуба львов — шея его была обвязана салфеткой — запихивал монеты в счетчик перед рестораном «Перекусон». Тед Геллер грелся в солнечных лучах, отражавшихся от новой мозаики в византийском стиле у входа в его обувной магазин. Миссис Джимми Надсон в зарозовевших джинсах выходила из скобяных товаров Холлоуэя с ведром краски в каждой руке. В «Чертоге красоты» Роджерса за отворенными настежь дверями, насколько хватал глаз, виднелись ряды женских голов в серебристых патронах. Над парикмахерской вращался шест, там стригли младшего сынишку Арти Берга — он восседал на красной лошадке, его мать листала «Лук» — на ее губах играла улыбка: бородач сменил костюм.