Большая книга ужасов 2015 (сборник) - Елена Усачева 6 стр.


Мамочка, как высоко!

Так. Главное – смотреть, куда ставишь ногу.

Только туда.

– Не бойся, не шатаются, – подбодрили сверху. – Или вернешься?

– Сиди на попе ровно, жди, – дрожащим голосом ответила она.

Возвращаться было еще страшнее.

Господи, сколько ж можно попадаться на «слабо»?! Почему она лезет, готовая разбиться, но доказать – не слабо, не слабо, не слабо!

От злости она одолела сразу шесть скобок. И замерла на седьмой. Коварный ветер подкрался и тряхнул ее холодной лапищей. В уши ворвался рев машин с улицы, гудки и звонкий голос с детского городка, считающий:

– Эни-бени, рики-таки, турбо-урбо-сентебряки! Эус-беус, детский бес, в теле девочки воскрес!

Крыши и кошки

Девочка моя, я могу рассказать тебе гораздо больше.

В книгах все перепутано, а память у меня зарывается глубже, чем слабые корешки этого города. Ты знаешь, что самое главное? Самое главное – узнать, кто ты. А потом помнить об этом. Потому что первое, что у тебя отнимут, – это память. Никогда не отдавай ее сама.

Посмотри вокруг – целый город без памяти. Тут есть музеи и библиотеки, хранилища ветхих листочков, мыслей, вещей. Но вот мимо торопятся, едут, грохочут в железных коробках – разве они что-нибудь помнят о себе?

Люди прогрызли ход под рекой, люди пустили туда гремучего змея, чтобы он таскал их в своем брюхе… но они ничего, совсем ничего не помнят о себе.

Я забираю их память и превращаю ее в черную воду. В нефть. В уголь. В дымящиеся торфяники. В летящий с черного неба снег. Красная-красная кровь через час уже просто земля – ты ведь и сама это знаешь, верно?

Через два – на ней цветы и трава.

Через три – она снова жива.

Но не вся, нет, не вся…

Часть остается. Она чернеет и копится под землей. Она булькает в болотах и медленно сгущается в темноте. А потом я превращаю ее в снег. На нашей с тобой земле очень много снега, девочка. Снег – это старая, поседевшая, белая кровь.

Очень много крови, нефти и снега.

С людьми мне легко, взамен они просят только денег, денег, денег. Разве бумажками можно засыпать дырку в душе? Но я даю. Я всегда даю людям то, что они просят.

В болотах ведь издавна топили врагов, колдунов, вождей и предателей. Тех, кого боялись. Вождей и колдунов-чужестранцев, которых брали в плен и страшились убить сами, чтобы не навлечь на себя гнев чужих богов. Им протыкали руки ореховыми прутьями – и гибкие прутья орешника змеились, как мои волосы. Их душили кожаными ремнями – и ремни в руках душителей оживали и превращались в змей. Их живыми бросали в красный рот земли.

В мой рот.

Я пожирал их.

Я прятал их на века, на тысячелетия.

Ведь люди хотели именно этого – отправить своих врагов туда, откуда не возвращаются. Я прятал их, а взамен забирал только память и лица.

Ко мне приносили самоубийц и погибших от укусов змей, умерших от черной немочи, от корчи, от пятнистой лихорадки. Всех умерших странной смертью, всех непогребенных.

Возле селений, на кладбищах, люди зарывали только своих домашних мертвецов, а беспокойных отправляли ко мне. Они громко просили, чтобы я опутал их по рукам и ногам, стянул их змеиными кольцами и никогда не отпускал наверх. Они кропили мою черную воду кровью птиц, полагая, что мне приятно будет получить такой небесный подарок.

Я забирал мертвых, я расчесывал им волосы, я высасывал из их ран яд вместе со сгустками крови. Я забирал у них только память и лица.

Ко мне приводили красивых девушек, с косами длинными, точно змеи. Их кормили кашей из первых зерен. Их поили молодым медом. Их приводили весной при свете луны и кровью рисовали у них на щеках спирали. А потом бросали в мой красный рот.

Некоторые девушки совсем не боялись меня, они сами прыгали в воду.

Таким я оставлял и лица, и память. Они превращались в моих жен, в моих дочерей, в прекрасных дев с гусиными лапами, в змей с лебедиными крыльями.

Я помню вкус птичьей и человечьей крови, девочка моя, я помню каждую утопленницу в своем царстве.

А когда люди забыли имя моего брата-волка, они стали дарить мне коней. Каждый мельник лунной ночью топил под мельничным колесом лошадиную голову. Каждое село вывозило лошадь с заплетенной гривой на середину моего озера в дырявой лодке.

Представляешь, сколько у меня лошадей?

Мне иногда кажется, что я сам превращаюсь в коня… в черного коня, или в черную птицу, или в черный дождь, который сейчас трогает твое окно.

Ты ведь еще не спишь, верно? И город твой все еще не спит. Бегают по улицам маленькие человечки, дождь трогает их холодными губами.

Странные вы человечки, легкие, как одуванчики, торопливые, как муравьи. Жметесь в больших городах, потому что боитесь жить в одиночестве. Раньше человечки жили в лесу, а перед своей деревней ставили деревню своих мертвых. Жальник, если по-старому. Покойников тогда не прятали в землю, а мастерили для них домовины на столбах. А еще раньше мертвецов хоронили в жилой комнате под полом, рядышком, чтобы духи их всегда находились рядом.

Мертвые и живые – один народ, хорошо им слушать голоса друг друга.

А теперь вы прячете смерть подальше, красные человечки из кирпичного муравейника.

Разве вы не приносите жертвы своему городу? Он убивает вас машинами, одиночеством, руками убийц. И что? Разве можете вы отказаться хотя бы от одной машинки?

– А как же бедные жертвы? – шепчу я вам. – Ведь сотня погибнет в этом месяце и тысяча – в следующем…

Но кого это трогает?

Вы вдоволь кормите своих железных волков человеческим мясом с костями.

Я всего лишь выполняю то, о чем меня просят, девочка моя.

Да, я вижу твой город другим. Я вижу мертвых вперемешку с живыми. Я вижу тех, кто умрет в этом году, и тех, кто уже умер в прошлом. И сто лет назад, и двести. Смешно, до чего мало живых на улицах, набитых мертвецами. У тех, кто скоро погибнет, в волосах путаются пряди тумана, они шипят, когда я прохожу мимо. Я вижу ржавые тени войны, пожары и развалины, боль и гнев.

Я вижу леса, еще не срубленные, темные, дремучие. Тысячи лет росли здесь деревья, а под ними текли черные подземные воды. Деревья срубили, но корни их до сих пор шевелятся в земле, неизжитая жизнь тлеет в них, жизнь, которая не успела ни в кого превратиться.

Когда я иду по улице, я вижу не только дома, кафешки и магазины. Я вижу мертвого старика с мертвой собакой в подворотне – он забыл всю свою жизнь, но помнит, что надо непременно выйти с Мавриком. Маврик помнит больше, он жалеет своего хозяина и тихонько проводит с ним вечность.

Я вижу мертвецов на скамейках. Я слизываю кровь с каждой бритвы, с каждого отброшенного ножа.

А больницы? Я вижу в них демонов боли, они пухнут, мечутся, кричат, раздирая рты. Люди просят, умоляют – жизни, здоровья, прекращения страданий, легкой смерти… А я всегда прихожу, когда меня зовут.

У меня вечно просят здоровья и богатства, моя девочка. В прежние времена я вызывал на землю дождь, он змеился, как мои волосы. Я поил посевы, хранил семена, берег корни. Я брал себе десяток жизней, но сохранял тысячи. Люди шли ко мне радостно, зная, что их жертва, огненное зерно, прорастет потом в детях.

А теперь равновесие нарушено.

Я только помогаю его восстановить. Я протягиваю когтистую лапу и стираю лица тем, кто устал.

Сколько их срывается с крыш, блуждает в ледяных снах, умирает от разрыва сердца?

Их тела лежат внизу как расколотые яблоки.

Над ними тает серебристый дымок – белые семечки, черные сгустки, красные лужи…

* * *

Проклятая скобка.

Качается.

За спиной – все семь этажей, и ветер толкает в бок – лети, лети же!

– Эни-бени, рики-таки, турбо-урбо-сентебряки, – неслось снизу, – Эус-деус космодеус… Бац!

Сколько раз она стояла на краю крыши? Сколько раз ловила ветер в лицо? В нем путались невесомые шаги кошек, взлет голубиной стаи, шуршание тысячи смятых бумажек, дребезг стекла.

Тогда она не боялась.

А теперь…

Она глянула через плечо.

Далеко внизу шевелились верхушки тополей. Темная листва сверкала серебряной изнанкой, в просвете махала рукавами, металась белая одинокая рубашка на веревке.

Кто сейчас в Питере сушит белье на веревке?

Тополя сомкнулись – и навалившаяся тень скрыла белые рукава.

А что, если она сейчас разожмет руки?

И полетит, махая белыми рукавами?

А внизу будут кружиться разноцветные машинки, крошечные ларьки и человечки. И ветер помчится рядом, визжа от восторга, как молодой пес, которому наконец-то бросили палку. А потом у нее будет такая же изломанная рука, и черная кровь брызнет на асфальт, и Черный в черном плаще встанет над ней, и лошадиный череп…

Тут сила неведомая потащила ее вверх. Запястье сжала чужая рука. Ветер ворвался в открытый рот, волосы хлестнули по лицу. Через миг она уже вползала на пахнущую гудроном площадку.

– Это все ветер, ветер…

– Это все ветер, ветер…

Ника судорожно всхлипнула, прячась за спасительной завесой волос. Ей было стыдно. А белобрысый тактично отвернулся. Что было делать? Ника кое-как вытерла футболкой мокрые щеки.

– Вон где ты обычно сидишь, – показал он, когда она успокоилась и села с ним рядом. Правда, отсюда отлично просматривался ее любимый угол, почти неузнаваемый сверху.

– Я на тебя давно любуюсь, как ты ходишь со зверем своим. А во-он там, видишь? За два дома отсюда – кирпичная труба и две антенны? Там тоже парень любит на крыше сидеть. А больше никого. Я тут давно все облазил. Тут целый квартал по верхам пройти можно. Только прыгать надо в двух местах. А можно и по чердакам, я ходил.

Ника молчала. Получается, ее крыша – действительно его. А она думала – полное одиночество, только она и город… тьфу.

– Тебя не было давно, а тут смотрю – сидишь. Вот решил познакомиться. Ты любишь крыши и кошек – я люблю крыши и кошек. Годится для начала. Тебя как зовут?

– Ника.

– Меня – Лев. А кота?

– Ох, где он?

– Да вон он внизу, не волнуйся. Посмотрел, как мы тут, все ли в порядке, и пошел себе. Коты всегда независимые, у них своя реальность, кошачья. Там дырки прогрызены во все четыре измерения. Как его зовут-то?

– Джучи, Жулик по-домашнему. А ты правда давно на меня отсюда смотришь?

– Да. Я к тебе привык. Я как будто в компании сидел, понимаешь? Как будто ты тоже знала, что я здесь, просто молчала.

– А-а-а…

(…вот черт, где мое маленькое черное платье?)

Вслух же спросила:

– А ты тоже в нашем доме живешь? С какой стороны?

Старый дом простирался сразу на восемь сторон. Он был сложным, запутанным, с двумя дворами и ломаной системой крыш-переходов.

Где-то в дальнем конце двора части старого дома перетекали друг в друга, сцеплялись кирпичами, черными зубцами лестниц. Его подворотни были темны, как пасть крокодила, а двери, застегнутые на железные кнопки домофонов, надменны, тяжелы и подозрительны.

– Я, вообще-то, далеко отсюда.

– А чего сюда ходишь? Своего неба мало?

– А нравится туда-сюда бродить. Тут весь квартал можно поверху пройти. Даже прыгать особо не надо, чердаками.

– Ты – паркурщик?

– Не, я сам по себе. Просто нравится наверху. Это моя любимая крыша.

Ника покосилась с уважением. Странный парень… и симпатичный, если честно. А Лев смотрел поверх крыш, глаза у него холодно отсвечивали светло-голубым, как порой бывает у волков или хаски.

* * *

Большой город создан вовсе не из машин и домов. Большой город создан из людей и одиночества.

Город обещает счастье, любовь, квартиру, отдых у моря, светлое будущее… а сам заталкивает в человека, как в бутылку, черные монетки одиночества.

Когда они подберутся к горлышку – человек умрет.

От тяжести внутри.

От темноты.

Старик примостился на стуле у окошка. Он глядел на двор. Все важные дела в его жизни кончились. Была школа, первая любовь, выпускной, армия, работа… были свидания, свадьба, коммуналка в старом большом доме, сын, отдельная квартира… опять работа, дачка, огород, варенье из крыжовника… перестройка, пенсия, смерть жены… кот Василий, новый супермаркет на углу, поездки на кладбище, телевизор, темные вечера.

Сын часто звонил, конечно. Звонил.

Старик покосился на мобильник с большими кнопками, что пристроился рядом на подоконнике.

Вот раньше был у него телефон… Желтый, с большим диском, с черными цифрами. Диск щелкал и крутился, когда он набирал номер, трубка была весомой, удобной. А эта чирикалка – непонятно что.

Телевизор на холодильнике молчал. Триста тридцать три канала, а смотреть нечего.

– Давай, Васька, чай пить.

Васька не отозвался. Уже, считай, май на дворе. Гуляет, морда полосатая, песни орет. Прилечь, что ли?

Старик попил чайку, шелестя газетой, потом принял свои лекарства, прикорнул на диванчике не раздеваясь, укрылся пледом. Приснилась ему дача, пять яблонь за будкой, белые летящие лепестки и его Дашка в какой-то льняной длинной хламиде, босиком, руки по локоть в земле, видать, только с грядок, зовущая весело с крыльца:

«Але-о-ошка! Где ты бродишь, старый хрыч, сколько можно ждать-то? Пироги готовы, футбол твой начнется вот-вот. Да и наши все туточки, тебя только и ждем».

Он потянулся к ней, но тут же остановился, махнул рукой:

«Сына, погоди, провожу. Как он без меня-то, а?»

Дашка засмеялась, показывая белые зубы, а с яблони слетела хищная полосатая оса, закружилась, жужжа, над ухом…

Он сел, схватил разрывающийся телефон. Сын, наверно, припозднился, вот и названивает. Сколько натикало-то? Темно за окном – дождь, что ли?

Номер был незнакомый.

Какая-то женщина усталым голосом долго втолковывала про аварию, он слушал, кивал, пристраивал трубку получше, а сердце обжигало: сын! сын!

– Куда, куда ехать?! – зачастил он в трубку и долго не мог понять, что не надо ехать, что его все равно не пустят сейчас в реанимацию, завтра, пишите адрес, завтра, нужны документы, страховка…

Женщина терпеливо повторяла все по нескольку раз – видать, привыкла к непонятливым родственникам. Он нашарил карандаш, стал писать, грифель сломался… Схватил ручку, очки… прыгающими буквами накорябал адрес прямо на газете, телефон приемного покоя, что везти…

– Завтра, вы меня поняли? Состояние тяжелое, но стабильное. Приезжайте завтра.

Посидел, раскачиваясь на стуле, глядя в никуда.

Спохватился, заметался по квартире, собирая нужное в пакет.

«Дашке-то как сказать?» – мелькнула мысль, а потом он вспомнил, что Дашка его давно умерла. Прилег опять на диван, силы кончились.

И в полусне одна только мысль рвалась наружу:

«Сын, сыночек! Как же так, за что? Только бы выжил, выздоровел… что угодно, квартиру продам, операцию любую – только б жил».

Старик спал, а к окну с той стороны прижалось белое лицо с темными дырами вместо глаз. По плечам существа струились длинные рыжие волосы. Оно приникло к стеклу всем телом, прислушиваясь, потом осторожно толкнуло форточку. Та отворилась.

Рыжеволосая гибко протиснулась внутрь, невесомо протанцевала по подоконнику, спрыгнула в комнату, принюхалась… Встала над спящим стариком. Улыбнулась, показав белые треугольные зубы. Длинные рыжие пряди коснулись человека и зазмеились, заползая в уши, в рот, в ноздри, оплетая шею и запястья.

А старик в это время шел по черному коридору сна. Под ногами чуть скрипели и проседали доски.

Впереди светилась стеклянная дверь, изнутри покрытая морозным инеем. Он взялся за железную ручку, дернулся от обжигающего холода, робко вошел в огромную сумрачную комнату, заставленную тяжелой мебелью.

Высокий мужчина в плаще с накинутым капюшоном ждал его у окна. Слушал дождь.

– Вот… сыночек у меня. Единственный, – пробормотал старик. – Авария, говорят. В реанимации он. Стабильное, но тяжелое…

Черный медленно уронил, не оборачиваясь:

– Я собираю портреты, мой дорогой гость… Портреты и память. У тебя должна быть очень длинная жизнь, долгая память. Это хорошо.

Старик всхлипнул, руки задрожали сильней, показалось, что Васька отчаянно мяучит под дверью, он застонал во сне… но потом покосился на Черного и кивнул:

– Сыночек у меня, Егор, Егорушка… квартиру продам… все, что хотите.

Черный обернулся, протянул руку с когтями и нежно погладил старика по заросшей серой щетиной мокрой от слез щеке.

Кот Васька выгнул спину, зашипел с ненавистью. Тварь с рыжими волосами впереди него перепрыгнула с карниза на балкон. Обернулась перед прыжком, в глазницах полыхнули красные искры. Кот прыгнул следом, но рыжие волосы метнулись навстречу как змеи, хлестнули в полете. Кот мучительно выгнулся, цепляясь за перила когтистыми лапами, но сорвался и полетел вниз, переворачиваясь. Упав на землю, он вытянулся, будто все еще парил над невидимой пропастью.

А рыжеволосая, проводив взглядом кота, толкнула балконную дверь, высунулась в больничный коридор. Горела лампа на посту, медсестра спала, опустив голову на стол. Рыжая скользнула по стенке, отыскала нужную дверь, принюхалась, мягко просочилась внутрь. В одиночной палате размеренно дышал подключенный к дыхательному аппарату парень, недавно поступивший после аварии. Из капельницы, подведенной к его руке, медленно сочилось лекарство.

Тварь улыбнулась, разглядывая беспомощного человека. Широкий рот ее был перемазан в земле и запекшейся крови.

Рыжие волосы сами собой зашевелились и поползли, подбираясь к шее раненого.

Но тут на окна легла тяжелая темная тень. Рыжая вздыбилась и попятилась к выходу. Золотой свет, блеснувший в черных стеклах, жег ей кожу. За окном заворчали. Рыжая отпрыгнула, метнулась прочь, растворилась в сумраке коридора.

Парень в палате, казалось, задышал ровнее.

Умирающий кот на газоне задрожал и затих. Глаза его еще светились расплавленным золотом.

* * *

Иногда жизнь меняется так быстро, будто кто-то щелкнул пультом – и вместо одного фильма начался совсем другой. Актеры те же, лица знакомы, но вместо моря дыбятся горы, вместо погони – любовь, а в чашке вместо кофе плещется молоко.

Назад Дальше