Само собой, изощренная эта лесть тебе льстила, не говоря уже о том запредельном эффекте от противного, когда этот верзила, который мог тебе запросто врезать в рыльник, отправив в нокаут с первого удара, кадит тебе и пресмыкается.
Довлатовские габариты не давали Иосифу покоя, и время от времени он проходился на их счет: «2 м × 150 кг = легковес», имея в виду его прозрачную, легкую, ювелирную прозу. На самом деле до двух метров не хватало четырех сантиметров, а вес ты и вовсе гиперболизировал, скруглил. Да и главная причина этого настороженно-реваншистского отношения к Сергуне была в другом. См. ниже.
– С его цыплячьим умишком? – кипятился Бродский по поводу Эккермана. – Поц он, а не Эккерман. Если б только обокрал, так еще исказит до неузнаваемости. Как принято теперь говорить, виртуальная реальность. Выпрямит, переврет, сделает банальным и пошлым. Пес с ним! А воспоминания друзей! Плоский буду, как блин.
– Могу тебя успокоить. Из нас никто не напишет про тебя ни слова, – сказала мама. – Если, конечно, переживем тебя, а не ты нас.
– Еще чего!
– Всё возможно.
– Теоретически.
Я промолчала, хотя и не собиралась сочинять гипотетический мемуар на случай твоей смерти. Но от слова свободна. Да и не мемуары это вовсе, а роман, хоть и пишу по воспоминаниям.
Иосиф в Египте
Взбесившийся официант!
ИБ про ЛимоноваНа мой взгляд, это – дурной человек, негодяй, – это мое личное ощущение, основанное на личном опыте, но, кроме того, это чрезвычайно вредная фигура на литературном и политическом горизонте. И состоять с ним в одной организации я просто не считаю для себя приемлемым.
ИБ про ЕвтушенкоВознесенский – это явление гораздо более скверное, гораздо более пошлое. В пошлости, я думаю, иерархии не существует, тем не менее Евтушенко – лжец по содержанию, в то время как Вознесенский – лжец по эстетике. И это гораздо хуже.
ИБ про Вознесенского……………………………………..
……………………………………..
ИБ про Бобышева…Кушнер, которого я до сих пор ставлю ниже остальных, хоть он и был очень популярен и еврей… Посредственный человек, посредственный стихотворец… Крошка Цахес, он же – Тохес.
ИБ про КушнераКажется, я поняла: твои дутые похвалы той же природы, что и твои огульные филиппики, пусть и с противоположным знаком.
Из последних: разгромная внутренняя рецензия на роман Аксенова и выход из Американской академии, когда туда избрали иностранным членом Евтушенко, а его не забывал до самой смерти: за два с половиной месяца до кончины затеял новую против него интригу, когда Евтушенко взяли профессором Куинсколледжа и даже послал телегу его президенту. Отрицание на типовом уровне – как самого известного из шестидесятников-сисипятников, которому к тому же удалось сочетать официозность с диссентом? Давнишняя та обида – что Евтух, когда с ним советовались в гэбухе, посодействовал твоему перемещению из обреченной державы в куда более перспективную, о чем ты сам мечтал с младых ногтей? Или все-таки соперничество? Хоть и поэты разных весовых категорий, но Америка – не тот ринг, где зрители и рефери способны в этом разобраться. Для здешнего культурного истеблишмента вы оба – представители русской культуры в Новом Свете, два ее полномочных посла. Две статуи в довольно тесной нише, которая сужалась все более из-за потери интереса к России после того, как та перестала быть империей зла. Оказаться в одном городе – ты преподавал в Колумбии, Евтушенко в Куинс-колледже – с твоей точки зрения, полный караул.
– А почему ты не отказался от Нобелевки в знак протеста, что ее давали разным там Иксам и Игрекам? – спросил папа. – Тому же Шолохову?
– Есть замечательное русское выражение…
– Рядом… – начали мы хором, зная наизусть все замечательные русские выражения, которые ты употреблял-злоупотреблял и называл инородной мудростью.
– Не сяду. Как и с Вознесенским. Близнецы-братья. Два брата-дегенерата. Вот и пусть сидят рядом. Я – пас. Гусь свинье не товарищ. Улетаю, улетаю. Шутка.
Сноска-справка прямо в тексте. Это из лагерной байки про зэка-конферансье, он обращается к аудитории «Товарищи…», а майор из зала: «Гусь свинье не товарищ», на что конферансье и говорит: «Улетаю, улетаю» – и скрывается за занавесом. История, которую мы от тебя слышали тысячу раз.
Потом ко мне лично:
– Как это ты, солнышко, говорила в далеком, увы, детстве? «Посмотрите на их личи». Личи – не скроешь, на то они и личи. Конец света.
Неужто я так хорошо говорила? Ты меня любил цитировать – собственные перлы помню благодаря тебе. Например: «Самолеты ходят по небу, как мухи по стеклу». Или про себя: что я «маля». На что язва-мама добавляла: «Умом!» Кто ценил мой дар косноязычия, так это ты. Если б не эмиграция! Какой талант пропал! Разве что этой книгой наверстаю, хотя все время тянет перейти на английский.
А ссылка на личи, хоть и плагиат – очень в твоем духе. Человека ты воспринимал на физиологическом уровне – всеми порами, ухом, глазом, ноздрей, разве что не облизывал! И всегда полагался на первое впечатление, ни шагу в сторону, мог повторить характеристику, данную при первовстрече, спустя десятилетия.
– Личи и в самом деле – не приведи Господь! – продолжал ты с видимым удовольствием. – Вознесенский с годами все больше походит на хряка, Евтух – чистая рептилия, Бобышев – замнем для ясности, у Кушнера – мордочка взгрустнувшего дебила, у Лимошки гнусь на роже проступает как сыпь. Идем дальше?
Стоп, s.v.p.! А то никого не останется. Ищу человека: ау! Даже подыскивая пристанище в Нью-Йорке «дружбану» Рейну, объяснял знакомым, почему не поселяет у себя: «Женюру люблю, но нобелевскую медаль сопрет – без вопросов».
Есть дамы прекрасные во всех отношениях, но не писатели. Совсем наоборот: монстр на монстре и монстром погоняет. Тот же Гоголь, который про дам сочинил, жестоко мучил животных. Некрасов – картежный шулер. А Лермонтова взять! Скольких людей он бы еще обнесчастил злым языком и дурным характером, кабы не Мартынов: доведенный оскорблениями, вызвал на дуэль и убил в честном поединке, прекратив поток безобразий. Про личи и говорить нечего, хоть мы к ним и привыкли.
Всмотритесь в лицо Достоевского: наполовину – лицо русского крестьянина, наполовину – физиономия преступника: приплюснутый нос, маленькие, буравящие тебя насквозь глазки и нервически дрожащие веки, большой и словно бы литой лоб, выразительный рот, который говорит о муках без числа, о бездонной печали, o нездоровых влечениях, о бесконечном сострадании, страстной зависти! Он великий художник, но отвратительный тип с мелкой и садистической душонкой.
Это не я пишу, что и по стилю видно, а датский критик Георг Брандес, которого ты незнамо откуда выкопал, немецкому философу Фридриху Ницше.
Представим теперь Достоевского соседом по квартире! Даже по лестничной площадке. Так это всё классики, а что взять с современников? У тебя у самого лик святого, что ли? Нимб вокруг головы? Как бы не так! Лучше и вовсе не знать вашего брата лично, а любить на расстоянии – читая книжки. Тот же Лимонов. Помню, как-то защищала его от Довлатова, а Сережа говорит: «Вы с ним ближе сойдитесь!» Спрашиваю: «По корешам или как с мужиком?» Этот вопрос Сережу то ли смутил, то ли обидел. Мне повезло – знала обоих шапочно. В отличие от тебя. Тем не менее хочу уточнить кое-что в твоих отношениях с Лимошкой, как ты стал его называть после разрыва.
На раннем этапе его заграничных мытарств ты ему потворствовал – с твоей подачи в мичиганском «Ардисе» вышла его первая книга плюс подборка стихов в «Континенте» с твоим предисловием. И хотя ты терпеть не мог знакомить одних своих знакомых с другими, свел Лимонова с нью-йоркскими меценатами Либерманами, главным твоим тяни-толкаем в вознесении на мировой литературный олимп, Нобельку включая. «Смелости недостаточно – нужна наглость» – один из любимых тобой у Ежи Леца афоризмов.
Лимонов, однако, отблагодарил тебя посмертно не за покровительство, а за бабу, которую ты ему передал со следующим напутствием:
– Можешь ее вые*ать, ей это нравится. У меня для такой кобылы уже здоровье не то.
Ссылкой на нездоровье и даже импотенцию осаживал осаждающих тебя кобыл, кобылок и кобылиц.
Отношения с Лимоновым не сложились, причин тому множество. Одна из: он не из породы управляемых. Тем более – покровительствуемых и благодарных. А для тебя покровительство было одной из форм самоутверждения в пред– и особенно в постнобелевский период. Когда Довлатов взмолился: «Унизьте, но помогите», это была не просто адекватная, но гениальная формула твоей доброты к соплеменникам. Однако в отличие от Довлатова, который из породы самоедов и готов был стелиться перед кем угодно, Лимонов не принял бы помощь, которая его унижала. Либо принял бы, а в благодарность укусил, а то и откусил руку дающего. Честолюбие распирало его, литературные претензии и амбиции были ничуть не меньше твоих при куда меньшем потенциале. Потому и приходилось добирать внелитературными средствами что не додала литература, с которой он в конце концов завязал, обозвал на прощание пошлой нае*аловкой и пустился во все тяжкие военно-политической авантюры, писательству предпочтя армейский прикид и автомат Калашникова. Уже за одну эту измену литературе его следовало посадить, но посадили его, увы, за другое. Потом выпустили, и в конце концов он примкнул к патриотической истерии. Когда ты вытравлял в себе «политическое животное», не гнушаясь им, впрочем, но используя исключительно в языковых целях в стиховых гротесках, Лимонов всячески его в себе лелеял, пока не взлелеял политического монстра. Но я все-таки думаю, что политика для него – одна из форм паблисити, перформанс, хеппенинг, пиарщина. И что потешная партия нацболов – пьедестал для ее дуче-изумиста. Но это уже за пределами твоей жизни – может, любопытно будет узнать, если у тебя есть возможность заглянуть оттуда в этот мой файл.
По поводу лимоновского изумизма – в ответ на мое «скандал в природе литературы» – ты, помню, говорил:
– Не других изумлять, а самим изумляться, ибо мир изумителен. – И повторил по слогам: – И-зу-ми-те-лен.
– А как же «красавице платье задрав»? – вспомнила я обидный для нас, девушек и б. девушек, стишок. – Лично я хочу, чтобы видели дивное диво. По-другому – не желаю.
– Если хочешь, эти стишата – изумление перед собственным изумлением. Что ты еще способен. Изумляться, трахаться – едино, – и приводил как пример изумления и страсти к Венеции эквестриана со стоячим болтом на Большом канале. – Alas, это чувство глохнет, атрофируется. Nil admirari – формула импотенции, хотя мой друг Гораций имел в виду нечто другое. Весь этот скепсис, мой включая, – не от хорошей жизни. Изумлять других хотят те, кто сам не способен изумляться. Изумист Сальвадор Дали, например, был импотент, мне Таня Либерман рассказывала, а ей сама Гала сообщила. Хочешь знать, тщеславие – это альтруизм, работа на публику. Талант, наоборот: высшая форма эгоизма и самоудовлетворения. То есть внутрь, а не вовне. Вот почему твой Лимонов – эпатёр, а не писатель.
Это ты задним числом оправдывая себя за историю с «Это я – Эдичка», когда, в ответ на просьбу редактора дать пару рекламных слов на обложку, с ходу стал диктовать по телефону:
– Смердяков от литературы, Лимонов…
Напрасно издатели отказались: негативное паблисити могло бы сыграть позитивную роль. Лимонов объяснял этот кульбит так: ты помогал соплеменным литераторам в русских изданиях, но боялся конкуренции в американских – пытался приостановить публикацию по-английски романов Аксенова, Аркадия Львова, Саши Соколова. В долгу перед тобой он не остался и обозвал «непревзойденным торговцем собственным талантом» и предсказал – как в воду глядел! – что «в конце концов, с помощью еврейской интеллектуальной элиты города Нью-Йорка, я уверен, Иосиф Александрович Бродский получит премию имени изобретателя динамита» (цитирую дословно). Вот тогда ты его и пригвоздил: «Взбесившийся официант!» и иначе как шпаной с тех пор не называл. Бросал брезгливо: «Гнилушка». Посмертно Лимонов взял у тебя реванш и выдал целый каскад антикомплиментов: бюрократ в поэзии, поэт-бухгалтер, сушеная мумия и проч. и проч. Теперь, надеюсь, вы квиты?
Суть этого конфликта, мне кажется, вот в чем: тунеядец, тля, трутень, пария, чацкий, городской сумасшедший в Питере, ты стал в изгнании членом всемирного литературного истеблишмента, тогда как Лимонов был за его пределами, застрял в андеграунде, да так и остался навсегда лимошкой и шпаной. А шпанистость была ему присуща изначально и осталась до сих пор. Человек обочины, возмутитель спокойствия, анфан террибль, отброс общества, он всегда на стороне аутсайдеров – сам аутсайдер. Выдает за личный выбор, ссылаясь на французский опыт.
Оказавшись за бортом американской жизни, Лимонов эмигрировал из Америки во Францию (в обратном направлении проследовал Шемякин, его приятель и мой работодатель; как пишет Лимонов, обменялись столицами), причем овладел французским настолько, что стал французским журналистом, а мог бы и писателем – кончил бы жизнь академиком. Так он сам считает. Сомнительно. На самом деле это горемычная его судьба – быть подонком среди подонков. Всюду: в Харькове, в Москве, в Нью-Йорке, в Париже, опять в Москве.
Пусть Смердяков от литературы, но Лимонов сам обнаруживает в себе столько монструозного, что уже одно это говорит о его писательской смелости. Он и в самом деле похож на героев Достоевского, необязательно на Смердякова, но в отличие от тебя я ставлю это ему в заслугу. В героях Лимонова – полагаю и в нем самом – гнидства и подонистости предостаточно, он падок на все, что с гнильцой, с червоточиной, но пусть бросит в него камень тот, кто чист от скверны и сам без греха. Знаешь, как Соловьев назвал статью о нем? «В защиту немолодого негодяя», перефразируя название его собственной повести «Молодой негодяй».
– Ты что, единственный в мире судья? – спросила как-то, когда ты выдал очередную филиппику против Лимонова, а он тебе покоя не давал.
– А кто еще? – последовал наглый ответ.
В чем я уверена, автобиографическую прозу Лимонова нельзя принимать за чистую монету. Литературный персонаж, пусть даже такой вопиюще исповедальный, как Эдичка, не равен его создателю Эдуарду Лимонову. Вопрос будущим историкам литературы: где кончается Эдичка и начинается Лимонов? Кто есть Лимонов – автобиограф или самомифолог? Что несомненно: из своей жизни он сотворил житие антисвятого. Как отделить зерна от плевел, правду от вымысла? Ради литературы он готов возвести любую на себя хулу.
Я, например, склонна верить не Эдичке, а Эдуарду Лимонову, когда он позднее стал открещиваться от героя в самой скандальной сцене своего первого романа: в изнеможении несчастной любви отдается негру в Центральном парке. Лимонов выдает теперь эту сцену за художественный вымысел. Вот абзац из его пасквиля «On the Wild Side» – о художнике Алексе, подозрительно смахивающем на моего Шемяку:
Алекс знал, по меньшей мере, одну из моих жен, но почему-то упорно продолжает держать меня за гомосексуалиста. На людях. Я никогда особенно не возражаю: после выхода моей книги «Это я – Эдичка» многие в мировом русском комьюнити считают меня гомосексуалистом. Однажды, я был как раз в обществе Алекса в тот вечер, мне пришлось дать по морде наглецу, назвавшему меня грязным педерастом. В русском ресторане в Бруклине. Я сам шучу по поводу моего гомосексуализма направо и налево. Но не Алексу, по секрету рассказавшему мне как-то, как его еще пятнадцатилетним мальчиком совратил отец-настоятель в русском монастыре, меня на эту тему подъе*ывать.
Вот что я думаю. Адепт «грязного реализма», скандалист и сквернослов, Лимонов не стал бы отмежевываться ни от какой грязи – он достаточно долго прожил в Америке и Франции, чтобы досконально изучить механику негативного паблисити и эпатажной славы: скандал лучше забвения, подлецу все к лицу, рвотные сцены в его духе. А главное, Лимонов такой бешеный женолюб – не только в подробно описанной им любви к Елене Щаповой, но и в деперсонализированной похоти к нерожалым бабенкам с тесным влагалищем, что представить его за голубым делом лично для меня невозможно – даже в качестве сексуальной двухстволки или единичного эксперимента. Но сюжетно и композиционно – как знак отчаяния любви – эта шокирующая сцена позарез необходима, художественно и эмоционально, как своего рода катарсис. Что же касается ее правдоподобия, здесь все говорит в пользу Лимонова-писателя. Именно: над вымыслом слезами обольюсь…
Вот где вы с ним сходитесь, как параллельные линии за пределами Эвклидова пространства: в горячей точке отвергнутой любви. Потому я и задержалась на Лимошке. Поверх этих внешних различий, на самой глубине, по существу между вами разительное сходство. Я не о вождизме и не о самцовости, которые, если их вывернуть наизнанку, совсем наоборот, от униженности и комплекса неполноценности, но о прямых любовных аналогиях. Оба потерпели сокрушительное поражение в любви и оповестили о том urbi et orbi, устно и письменно, в стихах и прозе.
Можно и так сказать: любовное унижение сформировало вас – одного как поэта, другого как прозаика: раненое ego. Одна и та же механика творческого сублимата: унижение в жизни – выпрямление в литературе. Литература как замещение и реванш. Не знаю, как в жизни – об этом у нас еще будет возможность покалякать в соответствующей главе, – но творчески лучше быть влюбленным, чем любимым. Прошу прощения за этот утилитарный подход, конечно, но скольких шедевров мы бы не досчитались, сложись любовь иных художников счастливо. А скольких – гипотетически – не досчитались! Что, если у тебя инстинкт литературного самосохранения притупился, а у Лимонова-Смердякова развит лучше и продлился дольше, пока он не запродал душу дьяволу политики со своей запретно-потешной партией во славу, опять-таки скандальную, ее лидера? Вот он, мятежный, и ищет бури и счастия бежит.
Может быть, потому вы и разошлись, не узнав друг в друге товарища по несчастью?
Был у тебя и другой случай неузнавания самого себя, из-за чего мы с тобой разбежались незадолго до твоей смерти. До сих пор гложет. А тебе в той новой среде, где ты обитаешь, все, наверное, по барабану? Никакого оживляжа. Никакой движухи.
В отношениях с коллегами тебя заносило то в одну, то в другую сторону.
Больше всего нас поразило, когда ты согласился сделать вступительное слово на вечере гастролера из Питера, которого там терпеть не мог – ни как стихоплета, ни как человека, ни как гражданина тем более. Это про него ты сказал: «Евреем можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». Будучи сервилистом и приспособленцем, он припеваючи жил при любом режиме, был поэт на все времена и любые оправдывал. Само собой, ты делал стойку при одном его упоминании. Не говоря о виде. Демонстративно уходил посреди его чтения. Стойкая аллергия голодного на сытого. Не выносил ни литературно, ни человечески, ни физически – все тебя в нем отвращало. У общих знакомых всегда была проблема с днями рождения – кого звать в гости: обоих – испортить вечеринку.