Поздно, пора домой: два пробило.
Горкин отцу радость подарил, с Солодовкиным так надумал. А отец и не знал. Протодьякон разнежился, раскинулся на креслах, больше не стал играть. Рявкнул:
– Горка!.. гряди ко мне!..
Горкин, усталый, слабый, пошел к нему, светясь ласковыми морщинками. Протодьякон обнял его и расцеловал, не молвя слова. Празднование закончилось.
Отец, тихий, задумчивый, уставший, сидел в уголку гостиной, за филодендроном, под образом «Рождества Богородицы», с догоравшей малиновой лампадкой. Сидел, прикрывши рукой глаза.
Михайлов день
Я давно считаю – с самого Покрова, когда давали расчет рабочим, уходившим в деревню на зиму, – сколько до Михайлова дня осталось: Горкина именины будут. По-разному все выходит, все много остается. Горкин сердится на меня, надоели ему мои допросы:
– Ну, чего ты такой нетерпеливый… «когда» да «когда»? все в свое время будет.
Все-таки пожалел, выстрогал мне еловую досточку и велел на ней херить гвоздиком нарезки, как буду спать ложиться: «Все веселей тебе будет ждать». Два денька только остается: две метинки осталось.
На дворе самая темная пора: только пообедал, а уж и ночь. И гулять-то невесело, – грязища, дождик, – не к чему руки приложить. Большая лужа так разлилась, хоть барки по ней гоняй: под самый курятник подошла, курам уж сделали мосточки, а то ни в курятник, ни из курятника: уже петух внимание обратил, Марьюшку криком донял, – «что же это за непорядки!..» – разобрали по голоску. А утки так прямо и вплывают в садок-сарайчик, полное им приволье.
В садике пусто, голо, деревья плачут; последнюю рябину еще до Казанской сняли, морозцем уж хватило, и теперь только на макушке черные кисточки, для галок. Горкин говорит:
– Самый теперь грязник, ни на санях, ни на колесах, до самых моих именин… Михайла Архангел всегда ко мне по снежку приходит.
В деревне теперь веселье: свадьбы играют, бражку варят. Вот Василь Василич и поехал отгуливать. Мы с Горкиным все коньки в амбаре осмотрели, три ящика, сальцем смазали подреза и ремешки: морозы скоро, каток в Зоологическом саду откроем, под веселыми флагами; переглядели и салазки: скоро будет катанье с гор. Воротится Василь Василич – горы осматривать поедем… Не успеешь и оглянуться – Николин день, только бы укатать снежком, под морозы залить поспеть.
Отец уже ездил в Зоологический сад, распорядился. Говорит – на пруду еще «сало» только, а пора и «ледяной дом» строить… как запоздало-то! Что за «ледяной дом»?.. Сколько же всего будет… зима бы только скорей пришла. У меня уж готовы саночки, и Андрейка справил мне новую лопаточку. Я кладу ее спать с собой, оглаживаю ее, нюхаю и целую: пахнет она живой елкой, радостным-новым чем-то – снежком, зимой. Вижу во сне сугробы, снегом весь двор завален… копаю, и… лопаточка вдруг пропала, в снегу утопла!.. Проснешься – ах, вот она! теплая, шелковая, как тельце. Еще темно на дворе, только затапливают печи… вскакиваю, бегу босиком к окошку: а, все та же мокрая грязь чернеет. А, пожалуй, и хорошо, что мокро: Горкин говорит, что зима не приходит посуху, а всегда на грязи становится. И он все никак не дождется именин, я чувствую: самый это великий день, сам Михайла Архангел к нему приходит.
Мастерскую выбелили заново, стекла промыли с мелом; между рамами насыпаны для тепла опилки, прикрыты ваткой, а по ватке разложены шерстинки – зеленые, голубые, красные – и розочки с кондитерских пирогов, из сахара. Полы хорошо пройдены рубанком, – надо почистить, день такой: порадовать надо Ангела.
Только денек остался. Воротился Василь Василич, привез гостинчиков. Такой веселый – с бражки да с толокна. Вез мне живую белку, да дорогой собаки вырвали. Отцу – рябчиков вологодских, не ягодничков, а с «почки» да с можжухи, с горьковинкой, – в Охотном и не найти таких. Михал Панкратычу мешочек толоконца, с кваском хлебать, Горкин любит, и белых грибов сушеных-духовитых. Мне ростовский кубарь и клюквы, и еще аржаных лепешек с соломинками – сразу я сильный стану. Говорит: «Сорок у нас там!.. – к большим снегам, лютая зима будет». Всех нас порадовал. Горкин сказал: «Без тебя и именины не в именины». В деревне и хорошо, понятно, а по московским калачам соскучишься.
Панкратыч уже прибирает свою каморку. Народ разъехался, в мастерской свободно. Соберутся гости, пожелают поглядеть святыньки. А святынек у Горкина очень много.
Весь угол его каморки уставлен образами, додревними. Черная – Казанская, – отказала ему прабабушка Устинья, еще – Богородица Скорбящая, – литая на ней риза, а на затыле печать припечатана – под арестом была Владычица, раскольницкая Она, верный человек Горкину доставил, из-под печатей. Ему триста рублей давали староверы, а он не отдал: «На церкву отказать – откажу, – сказал, – а Божьим Милосердием торговать не могу». И еще – «темная Богородица», лика не разобрать, которую он нашел, когда на Пресне ломали старинный дом: с третьего яруса с ней упал, с балками рухнулся, а опустило безо вреда, ни царапины! Еще – Спаситель, тоже очень старинный, «Спас» зовется. И еще – «Собор Архистратига Михаила и прочих Сил Бесплотных», в серебряной литой ризе, додревних лет. Все образа почищены, лампадки на новых лентах, а подлампадники с херувимчиками, старинного литья, 84-й пробы. Под «Ангела» шелковый голубой подзор подвесил, в золотых крестиках, от Троицы, – только на именины вешает. Справа от «Ангела» – медный нагробный Крест: это который нашел в земле на какой-то стройке, на старом гробу лежал, – таких уж теперь не отливают. По кончине откажет мне. Крест до того старинный, что мел его не берет, кирпичом его надо чистить и бузиной: прямо как золотой сияет. Подвешивает еще на стенку двух серебряных… как они называются?.. не херувимы, а… серебряные святые птички, а головки – как девочки, и над головками даже крылышки и трепещут?.. Спрашиваю его: «Это святые… бабочки?» Он смеется, отмахивается:
– А-а… чего говоришь, дурачок… Силы это Бесплотные, шесто-кры-лые это Серафимы, серебрецом шиты, в Хотькове монашки изготовляют… ишь как крылышками трепещут, в радости!..
И лицо его, в морщинках, и все морщинки сияют-улыбаются. Этих Серафимчиков он только на именины вынимает: и закоптятся, и муха засидеть может.
На полочке, где сухие просвирки, серенькие совсем, принесенные добрыми людьми, – ерусалимские, афонские, соловецкие, с дальних обителей, – на бархатной дощечке – самые главные святыньки: колючка терна ерусалимского, с горы Христовой, – Полугариха-банщица принесла, ходила во Святую землю, – сухая оливошная ветка, от садов Ифсеманских взята, «пилат-камень», с какого-то священного-древнего порожка, песочек ерданский в пузыречке, сухие цветки, священные… и еще много святостей: кипарисовые кресты и крестики, складнички и пояски с молитвой, камушки и сухая рыбка, апостолы где ловили, на окунька похожа. Святыньки эти он вынимает только по большим праздникам.
Убирает с задней стены картинку – «Как мыши кота погребали» – и говорит:
– Вася это мне навесил, скопец ему подарил.
Я спрашиваю:
– Ску-пец?
– Ну, скупец. Не ндравится она мне, да обидеть Василича не хотел, терпел… мыши тут не годятся.
И навешивает новую картину – «Два пастыря». На одной половинке Пастырь Добрый – будто Христос – гладит овечек, и овечки кудрявенькие такие; а на другой – дурной пастырь, бежит, растерзанный весь, палку бросил, и только подметки видно; а волки дерут овечек, клочьями шерсть летит. Это такая притча. Потом достает новое одеяло, все из шелковых лоскутков, подарок Домны Панферовны.
– На язык востра, а хорошая женщина, нищелюбивая… ишь, приукрасило как коморочку.
Я ему говорю:
– Тебя завтра одеялками завалят, Гришка смеялся.
– Глупый сказал. Правда, в прошедчем годе два одеяла монашки подарили, я их пораздавал.
Под Крестом Митрополита повесить думает, дьячок посулился подарить.
– Бог приведет, пировать завтра будем, – первый ты у меня гость будешь. Ну, батюшка придет, папашенька побывает, а ты все первый, ангельская душка. А вот зачем ты на Гришу намедни заплевался? Лопату ему расколол, он те побранил, а ты – плеваться. И у него тоже Ангел есть, Григорий Богослов, а ты… За каждым Ангел стоит, как можно… на него плюнул – на Ан-гела плюнул!
На Ангела?! Я это знал, забыл. Я смотрю на образ Архистратига Михаила: весь в серебре, а за ним крылатые воины и копья. Это все Ангелы, и за каждым стоят они, и за Гришкой тоже, которого все называют охальником.
– И за Гришкой?..
– А как же, и он образ-подобие, а ты плюешься. А ты вот как: осерчал на кого – сейчас и погляди за него, позадь, и вспомнишь: стоит за ним! И обойдешься. Хошь царь, хошь вот я, плотник… одинако, при каждом Ангел. Так прабабушка твоя Устинья Васильевна наставляла, святой человек. За тобой Иван Богослов стоит… вот, думает, какого плевальщика Господь мне препоручил! – нешто ему приятно? Чего оглядываешься… боишься?
Стыдно ему открыться, почему я оглядываюсь.
– Так вот все и оглядывайся, и хороший будешь. И каждому Ангелу день положен, славословить чтобы… вот человек и именинник, и ему почет-уважение, по Ангелу. Придет Григорий Богослов – и Гриша именинник будет, и ему уважение, по Ангелу. А завтра моему: «Небесных воинств Архистратизи… начальницы высших Сил Бесплотных…» – поется так. С мечом пишется, на святых вратах, и рай стерегет, – все мой Ангел. В рай впустит ли? Это как заслужу. Там не по знакомству, а заслужи. А ты плюешься…
В летней мастерской Андрейка выстругивает стол: завтра тут нищим горячее угощение будет.
– Повелось от прабабушки твоей, на именины убогих радовать. Папашенька намедни, на Сергия-Вакха, больше полста кормил. Ну, ко мне, бедно-бедно, а десятка два притекут, с солонинкой похлебка будет, будто мой Ангел угощает. Зима на дворе, вот и погреются, а то и кусок в глотку не полезет, пировать-то станем. Ну, погодку пойдем поглядим.
Падает мокрый снег. Черная грязь, все та же. От первого снежка сорок ден минуло, надо бы быть зиме, а ее нет и нет. Горкин берет досточку и горбушкой пальца стучит по ней.
– Суха досточка, а постук волглый… – говорит он особенно как-то, будто чего-то видит, – и смотри ты, на колодце-то, по железке-то, побелело!.. это уж к снегопаду, косатик… к снегопаду. Сказывал тебе – Михаил Архангел навсягды ко мне по снежку приходит.
Небо мутное, снеговое. Антипушка справляется:
– В Кремль поедешь, Михал Панкратыч?
В Кремль. Отец уж распорядился – на Чаленьком повезет Гаврила. Всегда под Ангела Горкин ездит к Архангелам, где собор.
– И пеш прошел бы, беспокойство такое доставляю. И за чего мне такая ласка!.. – говорит он, будто ему стыдно.
Я знаю: отец после дедушки совсем молодой остался, Горкин ему во всем помогал-советовал. И прабабушка наставляла: «Мишу слушай, не обижай». Вот и не обижает. Я беру его за руку и шепчу: «И я тебя всегда-всегда буду слушаться, не буду никогда обижать».
Три часа, сумерки. В баню надо сходить успеть, а потом – ко всенощной.
Горкин в Кремле у всенощной. Падает мокрый снег; за черным окном начинает белеть железка. Я отворяю форточку. Видно при свете лампы, как струятся во мгле снежинки… – зима идет?.. Высовываю руку – хлещет! Даже стегает в стекла. И воздух… – белой зимою пахнет. Михаил Архангел все по снежку приходит.
Отец шубу подарит Горкину. Скорняк давно подобрал из старой хорьковой шубы, и портной Хлобыстов обещался принести перед обедней. А я-то что подарю?.. Банщики крендель принесут, за три рубля. Василь Василич чайную чашку ему купить придумал. Воронин, булочник, пирог принесет с грушками и с желе, дьячок вон Митрополита посулился… а я что же?.. Разве «Священную историю» Анохова подарить, которая без переплета? и крупные на ней буковки, ему по глазам как раз?.. В кухне она, у Марьюшки, я давал ей глядеть картинки.
Марьюшка прибирается, скоро спать. За пустым столом Гришка разглядывает «Священную историю», картинки. Показывает на Еву в раю и говорит:
– А ета чего такая, волосами прикрыта, вся раздемши? – И нехорошо смеется.
Я рассказываю ему, что это Ева, безгрешная когда была, в раю, с Адамом-мужем, а когда согрешила, им Бог сделал кожаные одежды. А он, прямо как жеребец, гогочет. Марьюшка дураком его даже назвала. А он гогочет:
– Согрешила – и обновку выгадала, ло-вко!..
Ну, охальник, все говорят. Я хочу отругать его, плюнуть и растереть… Смотрю за его спиной, вижу тень на стене за ним… – и вспоминаю про Ангела, который стоит за каждым. Вижу в святом углу иконку с засохшей вербочкой, вспоминается Верба, веселое гулянье, Великий пост… – «скоро буду говеть, в первый раз». Пересиливая ужасный стыд, я говорю ему:
– Гриша… я на тебя плюнул вчера… ты не сердись уж… – И растираю картинку пальцем.
Он смотрит на меня, и лицо у него какое-то другое, будто он думает о чем-то грустном.
– Эна ты про чего… а я и думать забыл… – говорит он раздумчиво и улыбается ласково. – Вот, годи… снегу навалит, сваляем с тобой такую ба-бу… во всей-то сбруе!..
Я бегу-топочу по лестнице, и мне хорошо, легко.
Я никак не могу заснуть, все думаю. За черным окном стегает по стеклам снегом, идет зима…
Утро, окна захлестаны, в комнате снежный свет… – вот и пришла зима. Я бегу босой по ледяному полу, влезаю на окошко… – снегу-то, снегу сколько!..
Грязь завалило белым снегом. Антипушка отгребает от конюшни. Засыпало и сараи, и заборы, и Барминихину бузину. Только мутно желтеет лужа, будто кисель гороховый. Я отворяю форточку… – свежий и острый воздух, яблоками как будто пахнет, чудесной радостью… и ти-хо, глухо. Я кричу в форточку: «Антипушка, зима-а!» – и мой голос какой-то новый, глухой, совсем не мой, будто кричу в подушку. И Антипушка, будто из-под подушки тоже, отвечает: «Пришла-а-а…» Лица его не видно: снег не стегает, а густо валит. Попрыгивает в снегу кошка, отряхивает лапки, смешно смотреть. Куры стоят у лужи и не шевелятся, словно боятся снега. Петух все вытягивает голову к забору, хочет взлететь, но и на заборе навалило, и куда ни гляди – все бело.
Я прыгаю по снегу, расшвыриваю лопаточкой. Лопаточка глубоко уходит, по мою руку, глухо тукает в землю: значит, зима легла. В саду поверх засыпало смородину и крыжовник, малину придавило, только под яблоньками еще синеет. Снег еще налипает, похрупывает туго и маслится, – надо ему окрепнуть. От ворот на крыльцо следочки, кто-то уже прошел… Кто?.. Михаил Архангел? Он всегда по снежку приходит. Но Он – бесследный, ходит по воздуху.
Василь Василич попискивает сапожками, даже поплясывает как будто… – рад зиме. Спрашивает, чего Горкину подарю. Я не знаю… А он чайную чашку ему купил; золотцем выписано на ней красиво – «В день Ангела». Я-то что подарю?!
Стряпуха варит похлебку нищим. Их уже набралось к воротам, топчутся на снежку. Трифоныч отпирает лавку, глядит по улице, не едет ли Панкратыч: хочет первым его поздравить. Шепчет мне: «Уж преподнесу ландринчику и мармаладцу, любит с чайком Панкратыч». А я-то что же?.. Должен сейчас подъехать, ранняя-то уж отошла, совсем светло. Спрашиваю у Гришки, что он подарит. Говорит: «Сапожки ему начистил, как жар горят». Отец шубу подарил… бога-тая шуба, говорят, хорь какой! к обедне надел-поехал – не узнать нашего Панкратыча: прямо купец московский.
Вон уж и банщики несут крендель, трое, «заказной», в месяц ему не съесть. Ну, все-то все… придумали-изготовили, а я-то как же?.. Господи, дай придумать, наставь в доброе разумение!.. Я смотрю на небо… – и вдруг придумаю?! А Антипушка… он-то что?.. Антипушка тоже чашку, семь гривен дал. Думаю и молюсь – не знаю. Все мог придумать, а вот – не знаю… Может быть, это он мешает? «Священная история» – вся ободрана, такое дарить нельзя. И Марьюшка тоже приготовила, испекла большую кулебяку и пирог с изюмом. Я бегу в дом.
Отец считает на счетах в кабинете. Говорит – не мешай, сам придумай. Ничего не придумаешь, как на грех. Старенькую копилку разве?.. или – троицкий сундучок отдать?.. Да он без ключика, и Горкин его знает, это не подарок: подарок всегда – незнанный. Отец говорит:
– Хо-рош гусь… нечего сказать. Он всегда за тебя горой, а ты и к именинам не озаботился… хо-рош.
Мне стыдно, даже страшно: такой день, порадовать надо Ангела… Михаил Архангел – всем Ангелам Ангел, – Горкин вчера сказал. Все станут подносить, а Он посмотрит, я-то чего несу?.. Господи-Господи, сейчас подъедет… Я забираюсь на диван, так сердце и разрывается. Отец говорит:
– Зима на дворе, а у нас дождик. Эка морду-то наревел!..
Двигает креслом и отпирает ящик.
– Так и не надумаешь ничего?.. – и вынимает из ящика новый кошелек. – Хотел сам ему подарить, старый у него плох, от дедушки еще… Ну, ладно… давай вместе подарим: ты – кошелек, а я – в кошелек!
Он кладет в кошелек серебреца, новенькие монетки, раскладывает за «щечки», а в середку белую бумажку, четвертную, написано на ней – «25 рублей серебром», – и… золотой!
– Радовать – так радовать, а?!
Средний кармашек – из алого сафьяна. У меня занимает дух.
– Скажешь ему: «А золотенький орелик… от меня с папашенькой, нераздельно… так тебя вместе любим». Скажешь?..
У меня перехватывает в горле, не помню себя от счастья.
Кричат от ворот: «Е-дет!..»
Едет-катит в лубяных саночках, по первопутке… – взрывает Чаленький рыхлый снег, весь передок заляпан, влипают комья, – едет, снежком запорошило, серебряная бородка светится, разрумянившееся лицо сияет. Шапка торчком, барашковая; шуба богатая, важнецкая; отвороты пушистые, хорьковые, настоящего темного хоря, не вжелть, – прямо купец московский. Нищие голосят в воротах:
– С Ангелом, кормилец… Михал Панкратыч… во здравие… сродственникам… Царство Небесное… свет ты наш!..
Трифоныч, всегда первый, у самого подъезда, поздравляет-целуется, преподносит жестяные коробочки, как и нам всегда, – всегда перехватит на дворе. Все идут за дорогим именинником в жарко натопленную мастерскую. Василь Василич снимает с него шубу и раскладывает на широкой лавке, хорями вверх. Все подходят, любуются, поглаживают: «Ну и хо-орь… живой хорь, под чернобурку!..» Скорняк преподносит «золотой лист» – сам купил в синодальной лавке – «Слово Иоанна Златоуста». Горкин целуется со скорняком, лобызает священный лист, говорит трогательно: «Радости-то мне колико, родненькии мои… голубчики!..» – совсем расстроился, плачет даже. Скорняк по-церковному-дьяконски читает «золотой лист»: