Лето Господне - Иван Шмелев 28 стр.


Кричат: «Тройку пропущай, задавим!» Народ смеется: пакетчики это с Житной, везут на себе сани, полным-полны, а на груде мороженого мяса сидит-покачивается веселый парень, баюкает парочку поросят, будто это его ребятки, к груди прижаты. Волокут поросятину по снегу на веревках, несут подвязанных на спине гроздями – одна гроздь напереду, другая сзади, – растаскивают великий торг. И даже бутошник наш поросенка тащит и пару кур, и знакомый пожарный с Якиманской части, и звонарь от Казанской тащит, и фонарщик гусят несет, и наши банщицы, и даже кривая нищенка, – все-то все. Душа душой, а и мамона требует своего, для Праздника.

В Сочельник обеда не полагается, а только чаек с сайкой и маковой подковкой. Затеплены все лампадки, настланы новые ковры. Блестят развязанные дверные ручки, зеркально блестит паркет. На столе в передней стопы закусочных тарелок, «рождественских», в голубой каемке. На окне стоят зеленые четверти «очищенной», – подносить народу, как поздравлять с Праздником придут. В зале – парадный стол, еще пустынный, скатерть одна камчатная. У изразцовой печи – пышет от нее, не дотронуться – тоже стол, карточный раскрытый, – закусочный: завтра много наедет поздравителей. Елку еще не внесли: она, мерзлая, пока еще в высоких сенях, только после всенощной ее впустят.

Отец в кабинете: принесли выручку из бань, с ледяных катков и портомоен. Я слышу знакомое почокиванье медяков и тонкий позвонец серебреца: это он ловко отсчитывает деньги, ставит на столе в столбики, серебрецо завертывает в бумажки; потом раскладывает на записочки – каким беднякам, куда и сколько. У него, Горкин сказывал мне потайно, есть особая книжечка, и в ней вписаны разные бедняки и кто раньше служил у нас. Сейчас позовет Василь Василича, велит заложить беговые санки и развезти по углам-подвалам. Так уж привык, а то и Рождество будет не в Рождество.

У Горкина в каморке теплятся три лампадки, медью сияет крест. Скоро пойдем ко всенощной. Горкин сидит перед железной печкой, греет ногу, – что-то побаливает она у него, с мороза, что ли. Спрашивает меня:

– В Писании писано: «И явилась в небе многая сонма Ангелов…» – кому явилась?

Я знаю, про что он говорит: это пастухам Ангели явились и воспели: «Слава в вышних Богу…»

– А почему пастухам явились? Вот и не знаешь. В училищу будешь поступать, в имназюю… папашенька говорил намедни… у храма Христа Спасителя та училища, имназюя, красный дом большенный, чугунные ворота. Там те батюшка и вспросит, а ты и не знаешь. А он стро-гой, отец благочинный нашего сорока, протоерей Копьев, от Спаса-в-Наливках… он те и погонит-скажет, – «ступай, доучивайся!» – скажет. А потому, мол, скажи… Про это мне вразумление от отца духовного было, он все мне растолковал, отец Валентин, в Успенском соборе, в Кремле, у-че-ный!.. проповеди как говорит!.. Запомни его – отец Валентин, Анфитиятров. Сказал: в стихе поется церковном: «Истиннаго возвещают Па-стыря!» Как в Писании-то сказано, в Евангелии-то?.. – «Аз есьм Пастырь Добрый…». Вот пастухам первым потому и было возвещено. А потом уж и волхвам-мудрецам было возвещено: знайте, мол! А без Него и мудрости не будет. Вот ты и помни.

Идем ко всенощной.

Горкин раньше еще ушел, у свещного ящика много дела. Отец ведет меня через площадь за руку, чтобы не подшибли на раскатцах. С нами идут Клавнюша и Саня Юрцов, заика, который у Сергия-Троицы послушником: отпустили его монахи повидать дедушку Трифоныча, для Рождества. Оба поют вполголоса стишок, который я еще не слыхал, как Ангели ликуют, радуются человеки и вся тварь играет в радости, что родился Христос. И отец стишка этого не знал. А они поют ласково так и радостно. Отец говорит:

– Ах вы, Божьи люди!..

Клавнюша сказал: «Все Божии» – и за руку нас остановил:

– Вы прислушайте, прислушайте… как все играет!.. и на земле, и на небеси!..

А это про звон он. Мороз, ночь, ясные такие звезды, – и гу-ул… все будто небо звенит-гудит, – колокола поют. До того радостно поют, будто вся тварь играет: и дым над нами, со всех домов, и звезды в дыму, играют, сияние от них веселое. И говорит еще:

– Гляньте, гляньте!.. и дым будто Славу несет с земли… играет ка-ким столбом!..

И Саня-заика стал за ним говорить:

– И-и-и…грает… не-бо и зе-зе-земля играет…

И с чего-то заплакал. Отец полез в карман и чего-то им дал, позвякал серебрецом. Они не хотели брать, а он велел, чтобы взяли:

– Дадите там кому хотите. Ах вы, Божьи дети… молитвенники вы за нас, грешных… простосерды вы. А у нас радость, к Празднику: доктор Клин нашу знаменитую октаву-баса, Ломшачка, к смерти приговорил, неделю ему только оставлял жить… дескать, от сердца помрет… уж и дышать переставал Ломшачок! а вот, выправился, выписали его намедни из больницы. Покажет себя сейчас, как «С нами Бог» грянет!..

Так мы возрадовались! а Горкин уж и халатик смертный ему заказывать хотел.

В церкви полным-полно. Горкин мне пошептал:

– А Ломшачок-то наш, гляди ты… вон он, горло-то потирает, на крылосе… это, значит, готовится, сейчас «С нами Бог» вовсю запустит.

Вся церковь воссияла – все паникадилы загорелись. Смотрю: разинул Ломшаков рот, назад головой подался… – все так и замерли, ждут. И так ах-нуло – «С нами Бог»… – как громом, так и взыграло сердце, слезами даже зажгло в глазах, мурашки пошли в затылке. Горкин и молится, и мне шепчет:

– Воскрес из мертвых наш Ломшачок… – «…разумейте, языцы, и покоряйтеся… яко с нами Бог!..».

И Саня, и Клавнюша – будто воссияли, от радости. Такого пения, говорили, еще и не слыхали: будто все Херувимы-Серафимы трубили с неба. И я почувствовал радость, что с нами Бог. А когда запели «Рождество Твое, Христе Боже наш, воссия мирови свет разума…» – такое во мне радостное стало… и я будто увидал вертеп-пещерку, ясли, и пастырей, и волхвов… и овечки будто стоят и радуются. Клавнюша мне пошептал:

– А если бы Христа не было, ничего бы не было, никакого света-разума, а тьма языческая!..

И вдруг заплакал, затрясся весь, чего-то выкликать стал… – его взяли под руки и повели на мороз, а то дурно с ним сделалось, – «припадочный он», – говорили-жалели все.

Когда мы шли домой, то опять на рынке остановились, у бассейны, и стали смотреть на звезды, и как поднимается дым над крышами, и снег сверкает от главной звезды, – «Рождественская» называется. Потом проведали Бушуя, погладили его в конуре, а он полизал нам пальцы, и будто радостный он, потому что нынче вся тварь играет.

Зашли в конюшню, а там лампадочка горит, в фонаре, от пожара, не дай-то Бог. Антипушка на сене сидит, спать собирается ложиться. Я ему говорю:

– Знаешь, Антипушка, нонче вся тварь играет, Христос родился.

А он говорит: «А как же, знаю… вот и лампадочку затеплил…» И правда: не спят лошадки, копытцами перебирают.

– Они еще лучше нашего чуют, – говорит Антипушка, – как заслышали благовест, ко всенощной… ухи навострили, все слушали.

Заходим к Горкину, а у него кутья сотовая, из пшенички, угостил нас – святынькой разговеться. И стали про божественное слушать. Клавнюша с Саней про светлую пустыню сказывали, про пастырей и волхвов-мудрецов, которые все звезды сосчитали, и как Ангели пели пастырям, а Звезда стояла над ними и тоже слушала ангельскую песнь.

Горкин и говорит, – будто он слышал, как отец давеча обласкал Клавнюшу с Саней:

– Ах вы, ласковые… Божьи люди!..

А Клавнюша опять сказал, как у бассейны:

– Все Божии.

Ледяной дом

По Горкину и вышло: и на Введенье не было ростепели, а еще пуще мороз. Все окошки обледенели, а воробьи на брюшко припадали, лапки не отморозить бы. Говорится: «Введенье ломает леденье», а не всегда: тайну премудрости не прозришь. И Брюс-колдун в «Крестном календаре» грозился, что реки будто вскрываться станут – и по его не вышло. А в старину бывало. Горкин сказывал: раз до самого до Введения такая теплынь стояла, что черемуха зацвела. У Бога всего много, не дознаться. А Панкратыч наш дознавался, сподобился. Всего-то тоже не угадаешь. Думали вот до Казанской Машину свадьбу справить – она с Денисом все-таки матушку упросила не откладывать за Святки, до слез просила, – а пришлось отложить за Святки: такой нарыв у ней на губе нарвал, все даже лицо перекосило, куда такую уродину к венцу вести. Гришка смеялся все: «А не целуйся до сроку, он тебе усом и наколол!»

Отец оттепели боится: начнем ледяной дом смораживать – все и пропадет, выйдет большой скандал. И Горкин все беспокоится: ввязались не в свое дело, а все скорняк заварил. А скорняк обижается, резонит:

– Я только им книжку показал, как в Питере ледяной дом царица велела выстроить и живого хохла там залили, он и обледенел, как столб. Сергей Иваныч и загорячились: «Построю ледяной дом, публику удивим!»

Василь Василич – как угорелый, и Денис с ним мудрует, а толком никто не знает, как ледяной дом строить. Горкин чего-чего не знает только, и то не может, дело-то непривычное. Спрашиваю его:

– Я только им книжку показал, как в Питере ледяной дом царица велела выстроить и живого хохла там залили, он и обледенел, как столб. Сергей Иваныч и загорячились: «Построю ледяной дом, публику удивим!»

Василь Василич – как угорелый, и Денис с ним мудрует, а толком никто не знает, как ледяной дом строить. Горкин чего-чего не знает только, и то не может, дело-то непривычное. Спрашиваю его:

– А как же зайчик-то… ледяную избушку, мог?

А он на меня серчает:

– Раззвонили на всю Москву, и в «Ведомостях» пропечатали, а ничего не ладится, с чего браться.

– А зайчик-то… мог?

А он:

– Зайчик-зайчик… – И плюнул в снег.

Никто и за портомойнями не глядит, подручные выручку воруют. Горкину пришлось ездить – досматривать. И только и разговору, что про ледяной дом. Василь Василичу праздник, по трактирам все дознает, у самых дошлых. И дошлые ничего не могут.

Повезли лед с Москва-реки, а он бьется, силы-то не набрал. Стали в Зоологическом саду прудовой пилить, а он под пилой крошится, не дерево. Даже сам архитектор отказался: «Ни за какие тыщи, тут с вами опозоришься!» Уж Василь Сергеич взялся, с одной рукой, который в банях расписывал. План-то нарисовал, а как выводить – не знает. Все мы и приуныли, один Василь Василич куражится. Прибежит к ночи, весь обмерзлый, борода в сосульках, и лохмы совсем стеклянные, и все-то ухает, манеру такую взял:

– Ух ты-ы!.. Такого навертим – ахнут!..

Скорняк и посмеялся:

– Поставить тебя заместо того хохла – вот и ахнут!..

В кабинете – «сбор всех частей», как про большие пожары говорится: отец советуется, как быть. Горкин – «первая голова», Василь Василич, старичок Василь Сергеич, один рукав у него болтается, и еще старый штукатур Пармен, мудреющий. Василь Василич чуть на ногах стоит, от его полушубка кисло пахнет, под валенками мокро от сосулек. Отец сидит скучный, подперев голову, глядит в план.

– Ну, чего ты мне ерунду с загогулинами пустил?.. – говорит он безрукому. – Вазы на стенах, какие-то шары в окнах… столбы винтами?.. Это тебе не штукатурка, а лед!.. Обрадовался… за архитектора его взяли!..

– Я так прикидываю-с… ежели в формы вылить-с?.. – опасливо говорит безрукий, а Василь Василич перебивает криком:

– Будь-п-койны-с, уж понатужимся!.. Литейщиков от Брамля подрядим, вроде как из чугуна выльем-с!.. А-хнут-с!..

Отец кажет ему кулак:

– Это тебе не гиря, не болванка… вы-льем! Чего ты мне ерунды с маслом навертел?! – кричит он на робеющего безрукого. – Сдержат твои винты крыльцо?.. Ледяной вес прикинь! Не дерево тебе, лед хрупкий!.. Навалит народу… да, упаси Бог, рухнет… сколько народу передавим!.. Генерал-губернатор, говорят, на открытие обещал прибыть… как раззвонили, черти!..

– Оно и без звону раззвонилось, дозвольте досказать-с… – пробует говорить Василь Василич, а язык и не слушается с морозу. – Как показали все планты оберпальциместеру… утвердите чудеса, все из леду!.. Говорит: «Обязательно утвержду… не видано никогда… самому князю Долгорукову доложу про ваши чу…чудеса!.. Всю Москву удивите, а-хнут!..»

– По башке трахнут. Ты, Пармен, что скажешь? как такую загогулину изо льду точить?!

Пармен – важный, седая борода до пояса, весь лысый. Первый по Москве штукатур, во дворцах потолки лепил.

– Не лить, не точить, а по-нашему надоть, лепить-выглаживать. Слепили карнизы, чуть мокренько – тяни правилками, по хворме… лекальчиками пройтить. Ну, чего, может, и отлить придется, с умом вообразить. Несвычное дело, а ежели с умом – можно.

– Будь-п-койны-с, – кричит Василь Василич, – уж понатужимся, все облепортуем! С нашими-то робятами… вся Москва ахнет-с!.. Все ночи надумываю-тужусь… у-ухх ты-ы!..

– Пошел, тужься там, на версту от тебя несет. Как какое дело сурьезное, так он… черт его разберет!.. – шлепает отец пятерней по плану.

Горкин все головой покачивает, бородку тянет: не любит он черных слов, даже в лице болезное у него.

– И за что-с?! – вскрикивает, как в ужасе, Василь Василич. – Дни-ночи мечусь, весь смерзлый, чистая калмыжка!.. по всем трактирам с самыми дошлыми добиваюсь!..

– Допиваюсь! – кричит отец.

– С ими нельзя без энтова… через энтово и дознаюсь… нигде таких мастеров, окроме как запойные, злющие до энтово… уж судьба-планида так… выводит из себе… ух ты, какие мастера!.. Доверьтесь только, выведем так, что… уххх ты-ы!..

Отец думает над планом, свешивается его хохол.

– А ты, Горка… как по-твоему? Не ндравится тебе, вижу?

– Понятно, дело оно несвычное, а глядится, Пармен верно сказывает, лепить надо. Стены в щитах лепить, опосле чуток пролить, окошечки прорежем, а там и загогулины, в отделку. Балаган из тесу над «домом» взвошим, морозу не допущать… чтобы те ни морозу, ни тепла, как карнизы-то тянуть станут… а то не даст мороз, закалит.

– Так… – говорит отец веселей, – и не по душе тебе, а дело говоришь. Значит, сперва снег маслить, потом подмораживать… так.

– Осени-ли!.. Го-споди… осенили!.. – вскрикивает Василь Василич. – Ну, теперича а-хнем!..

– Денис просится доложиться… – просовывается в дверь Маша.

– Ты тут еще, с Дениской… пошла! – машет на нее Горкин.

– Да по ледяному делу, говорит. Очень требует, с Андрюшкой они чего-то знают!..

– Зови… – велит отец.

Входит Денис, в белом полушубке и белых валенках, серьга в ухе, усы закручены, глаз веселый – совсем жених. За ним шустрый, отрепанный Андрюшка, крестник Горкина, – святого голубка на сень для Царицы Небесной из лучинок сделал, на радость всем. Горкин зовет его «золотые руки», а то «Ондрейка», а если поласковей – «мошенник». За виски иной раз поучит: «Не учись пьянствовать».

Денис докладывает, что дознались они с Андрюшкой, в три недели ледяной дом спроворят, какой угодно, и загогулины, и даже решетки могут, чисто из хрусталя. Отец смотрит, не пьяны ли. Нет, Денис стоит твердо на ногах, у Андрюшки блестят глаза.

– Ври дальше…

– Зачем врать, можете поглядеть. Докладывай, Андрюшка, ты первый-то…

Язык у Андрюшки «язва» – Горкин говорит, на том свете его обязательно горячую сковороду лизать заставят. Но тут он много не говорит.

– Плевое дело, балясины эти, столбы-винты. Можете глядеть, как Бушуя обработали, водой полили… стал ледяной Бушуй!

– Ка-ак, Бушуя обработали?! – вскрикивают и отец, и Горкин. – Живого Бушуя залили!.. Язва ты, озорник!..

А я вспоминаю про залитого в Питере хохла.

– Да что вы-с!.. – ухмыляется Денис. – Из снегу слепил Андрюшка, на глаз прикидывали с ним, а потом водичкой подмаслили.

– Держкий чтоб снег был, как в ростепель, – говорит Андрюшка. – Что похитрей надо – мы с Денисом, а карнизы тянуть – штукатуров поставите. Я в деревне и петухов лепил, перушки видать было!.. – сплевывает Андрюшка на паркет. – А это пустяки, загогулины. Только с печкой надо, под балаганом…

– В одно слово с Михал Пан!.. – встревается Василь Василич.

– …мороза не впущать. Где терпугом, где правилкой, водичкой подмасливать… а к ночи мороз впущать. Да вы извольте Бушуя поглядеть…

Идем с фонарем на двор. В холодной прачешной сидит на полу… Бушуй!..

– Ж-живой!.. Ах, су-кины коты… ж-живой!.. Чуть не лает!.. – вскрикивает Василь Василич.

Ну, совсем Бушуйка! И лохматый, и на глазах мохры, и будто смотрят глаза, блестят.

Впервые тогда явилось передо мною чудо. Потом я познал его.

– Ты?! – удивленный, спрашивает отец Андрюшку, указывая на ледяного Бушуя.

Андрюшка молчит, ходит вокруг Бушуя. Отец дает ему «зелененькую», три рубля, «за мастерство». Андрюшка, мотнув головой, пинает вдруг сапогом Бушуя, и тот разваливается на комья. Мы ахаем. Горкин кричит:

– Ах ты, язва… голова вертячая, озорник-мошенник!..

Андрюшка ему смеется:

– Тебя, погоди, сваляю, крестный, тогда не пхну. В трактир, что ль, пойти погреться.

В Зоологическом саду, на Пресне, где наши ледяные горы, кипит работа. Меня не берут туда. Горкин говорит, что не на что там глядеть покуда, а как будет готово – поедем вместе.

На Александра Невского, 23 числа ноября, меня посылают поздравить крестного с Ангелом, а вечером старшие поедут в гости. Я туда не люблю ходить: там гордецы-богачи, и крестный грубый, глаза у него «как у людоеда», огромный, черный, идет – пол от него дрожит. Скажешь ему стишки, а он и не взглянет даже, только буркнет: «Ага… ладно, ступай, там тебе пирога дадут», – и сунет рваный рублик. И рублика я боюсь: «грешный» он. Так и говорят все: «Кашинские деньги сиротскими слезами политы… Кашины – «тискотеры», дерут с живого и с мертвого, от слез на пироге мокро».

Я иду с Горкиным. Дорога веселая, через замерзшую Москва-реку. Идем по тропинке в снегу, а под нами река, не слышно только. Вольно кругом, как в поле, и кажется почему-то, что я совсем-совсем маленький и Горкин маленький. В черных полыньях чего-то вороны делают. Ну, будто в деревне мы. Я иду и шепчу стишки, дома велели выучить:

Назад Дальше