ШАМАЙ ГОЛАН ПОХОРОНЫ
1Отливающая голубым блеском машина уже стояла у подъезда. Профессор Аксельрод нетерпеливо ерзал за рулем. Он поторопил меня:
— Похороны назначены на час дня.
Я уселся на соседнее сиденье и сказал, что придется ждать Фреймана.
— Нас ведь осталось лишь трое, — добавил я. — Мы должны поддерживать друг друга. Особенно сейчас.
Профессор взглянул на часы, завел мотор и воскликнул:
— Черт бы тебя взял вместе с твоим красноречием!
После этого он заглушил мотор и стал смотреть на улицу.
— Наверное, служащие электрической компании ходят без часов, — сказал он.
— А может, у них электрические часы, — пошутил я. — В Иерусалиме сейчас плохо с электроэнергией.
— Какое отношение имеет электроэнергия к часам? — раздраженно отозвался профессор и снова запустил двигатель. — Шрага Гафни не станет нас ждать. В результате я опоздаю в академию на лекцию по религиозной этике.
Он опять выключил зажигание, затем снова его включил и сказал:
— До Тель-Авива путь неблизкий.
— Может, Шрага нас подождет... — Я постарался говорить в манере профессора, надеясь, что тот отвлечется и перестанет нервничать из-за того, что мы задерживаемся. — В конце концов, если б он знал, что мы едем...
Появился Фрейман. Он был в кожаном пиджаке и серой кепке. Фрейман стал извиняться за опоздание — все это произошло так внезапно... На лице его читались замешательство и неуверенность в себе. Только сев в машину и скользнув взглядом по красной обшивке кресел, он позволил себе реплику:
— Мы ведь трудимся не покладая рук.
— Отличная шутка, просто отличная, — заулыбался я, чтобы сгладить неловкость.
Аксельрод сделал сердитое лицо:
— Не время шутить.
Он снял свою черную шляпу и пригладил седую шевелюру.
— Этот человек, верно, считает, что мы здесь, в университете, бездельничаем, — пожаловался он мне.
— А что, подшучивать над профессорами уже не дозволяется? — спросил Фрейман, улыбнувшись. Улыбка у него, как обычно, вышла смущенной. — Все так же, как раньше.
— Да нет, не все, — отозвался Аксельрод. Он откинулся назад и хлопнул Фреймана по плечу. Тот накрыл его ладонь своей и одновременно взглянул на его часы, после чего воскликнул:
— Пора ехать!
Даже когда мы уже отправились в путь, ветерок не облегчал невыносимой жары. Фрейман истекал потом. Началось это, когда я стал разглядывать его кожаный пиджак. Пиджак этот был протерт на локтях и напоминал морщинистое и загорелое лицо самого Фреймана. Перехватив мой взгляд в зеркальце, Фрейман запахнул полы.
Аксельрод ухмыльнулся:
— Помню, отлично помню твой пиджак. — Он облизал губы и надел шляпу. — М-да, чертовски много времени прошло с тех пор...
Я вытянул ноги и вздохнул с удовлетворением. Мне пришла в голову мысль, что ехать на похороны в машине Аксельрода куда приятнее, чем добираться на автобусе.
Город распрощался с нами плакатом: «Счастливого пути делегатам съезда Всемирной организации здравоохранения». Я откинулся назад и снова заглянул в утреннюю газету.
«Его внезапная смерть потрясла нас всех, — читал я. — Случилось это ночью, точнее, вечером. Как обычно по пятницам, Шрага отправился к друзьям на вечеринку. Это были такие же, как он, люди умственного труда, ценившие его как газетного обозревателя, чья еженедельная колонка стала такой популярной. Внезапно журналист побледнел и наклонился вперед. Только впоследствии стало ясно, что он хотел опереться обо что-нибудь головой — наверное, о стол. Но стол оказался низким, поэтому Шрага откинулся назад, закрыл глаза — и больше никогда уже их не открывал. Шрага Гафни почил смертью праведника. Ангел осенил его своим крылом».
Аксельрод мельком заглянул в газету и тихо сказал:
— Внезапная смерть... — а потом, помолчав, добавил: — Смерть всегда внезапна.
Я не ответил. Горячий ветер коснулся моего лица. Я потянулся к ручке оконного стекла.
— Жары боишься? — усмехнулся Фрейман и выпустил в меня струйку дыма.
— Он к жаре не привык, — подтрунивал надо мною Аксельрод. — Всегда сидит внизу, в библиотечном книгохранилище.
Быть может, он хотел мне отомстить: когда, забыв обо всем, он рыскал в поисках редких изданий и античных манускриптов, я оказывался свидетелем его слабости.
— Лично я до сих пор лазаю на столбы чинить проводку, — стукнул себя в грудь Фрейман. — Учу молодежь работать.
— Мы тоже не такие уж слабаки, — улыбнулся Аксельрод, сняв шляпу и отерев пот со лба. — Спроси у него, — кивнул он в мою сторону.
После Кастеля машина, летевшая под уклон, послала несколько выхлопов окрестным горам.
— Здесь нас обстреляли, когда мы были в конвое, — сказал я, радуясь возможности сменить тему. — Шрага сидел в первом броневике и попал под перекрестный огонь.
Фрейман с некоторым сомнением в голосе заявил, что это произошло со Шрагой не здесь, а дальше, около Шейх-Амара. Я сердито ответил, что Шраге теперь от этого не легче.
Аксельрод ослабил узел галстука и отер пот со лба тыльной стороной ладони.
Фрейман вздохнул:
— Живет себе человек и горя не знает, причем заметьте: богато живет, потом вдруг поднимается с места — и нет его!
Я подумал: если уж быть точным, все происходило не так, Шрага вовсе не вставал перед смертью, а умер сидя. Я из тех, кто любит точность. Годы, проведенные за составлением каталогов и библиографий, приучили меня к аккуратности и скрупулезности. Аксельрод знал об этих моих достоинствах. Потому-то он регулярно посещал меня в моем подвале и задавал вопросы о новых книгах. Он мог на меня положиться — я не забывал докладывать ему ни об одной интересной новинке, попадавшей в наше железное книгохранилище. Когда я открывал ему дверь, холодный сухой воздух вырывался на простор из моего убежища. Чем-то это напоминало святая святых в синагоге, не хватало лишь священной завесы. Аксельрод жадно загребал старинные издания, таящие сокровища человеческой мысли, надевал свои очки с толстыми стеклами и шептал: «Ах, как мы всех удивим, ах-ах!» Его жена, урожденная Мейерсон, наверное, получала от жизни наибольшее удовольствие где-нибудь в концертных залах, сам же он — здесь, готовя свои сюрпризы.
Сидя сбоку от профессора, я поглядывал на него. Глаза его были устремлены на дорогу, губы сжаты, руки покоились на руле. Но там, в книгохранилище, глаза профессора, и так навыкате, казалось, пытались расшириться, сравняться размерами со стеклами очков, а зрачки — впитать все, что сообщают о порочной природе человеческой средневековые манускрипты Раши[1] . Профессор закусывал нижнюю губу, щеки и лоб начинали пламенеть, и я взирал на него издали, смущенный, как будто лицезрел его наготу.
— Если верить газете, Шрага не вставал перед тем, как умер, а просто откинулся на сиденье, — громко заявил я. — Кто знает, может, он бы не умер, будь стол повыше.
Тем временем я разглядывал профессора в профиль. Казалось, нос его удлинился, лицо стало желтым, словно старинный пергамент.
«Ты сам — как мертвец, — любил посмеиваться надо мной Аксельрод. — Восстань и сорви плоды с древа жизни!»
В таких случаях я улыбался и спрашивал, как поживает его жена Шуламита. Профессор фыркал и, оставив мой вопрос без ответа, говорил: «Если б ты не заговаривал всем нам зубы, не сочинял бы свои небылицы, тебе бы цены не было!»
— Бедный Шрага! — вдруг сказал Аксельрод.
— Про него даже не скажешь, что он умер в своей постели, — отозвался Фрейман.
— Он был не из тех, кого там удержишь, — проговорил я.
— Самое удивительное, что он преуспел без всякого диплома, — вспомнил Фрейман.
— Верно, — подтвердил профессор. — А помните, как он спрятал наши пистолеты? Тогда, в Бухарском квартале. Англичане даже собак пускали по нашему следу.
Голос профессора звучал подозрительно громко, словно он пытался заглушить свои мысли.
И все же я не оставлял своих усилий. Теперь я заговорил о том, что Шрага, кроме всего прочего, умел обходиться с женщинами.
Профессор не ответил. Он жал на акселератор — мы въезжали на холм неподалеку от Абу-Гоша.
— А это место называлось раньше Сарис, что означает «евнух», — вещал я на манер гида. — Сейчас же оно получило название Шореш. Помните историю о евнухе и девственнице?
Оба молчали и хмурились. Шрага мог бы рассказать эту историю три раза подряд, и все три раза мы бы смеялись.
Машина подпрыгнула — колесо попало в выбоину. Аксельрод чуть слышно чертыхнулся. Это было смачное арабское ругательство, напомнившее нам старые добрые времена.
— А бедный Шрага мертвехонек, — плачущим голосом протянул Фрейман.
Я повернулся к нему и сказал с улыбкой:
— А у вас, ребята, до сих пор в ходу такие словечки?
— Мертвехонек, — заунывно повторил Фрейман.
— Он нажил кучу денег и все растратил, — сказал я и глянул на Аксельрода. Вены на его пальцах, сжимавших руль, казались особенно голубыми.
— На женщин, — вырвалось у профессора.
Фрейман перестал возиться с портсигаром и поднял глаза. Мы сидели тихо, ожидая, что еще скажет Аксельрод.
— Мне тоже иногда попадались хорошие женщины, — задумчиво проговорил он. — И даже хорошенькие. На научных конференциях...
Он вдруг махнул рукой и замолчал.
Когда Аксельрод спускался вниз, в книгохранилище, он обычно не мог удержаться от рассказов о конференциях. Это было своего рода платой за привилегию держать в руках редкие манускрипты, которые никогда не попадались на глаза конкурентам профессора на научном поприще. Я остался верен былой дружбе, и воздаянием мне за это были его рассказы о собственных успехах. В такие минуты серые глаза его блестели, и бледный свет люминесцентных ламп делал его похожим на монаха-отшельника. Я останавливал профессора и спрашивал о приготовлениях к поездкам, о том, как он одевался в дорогу, о прощаниях с Шуламитой, о сутолоке в аэропортах и гаванях, любовных приключениях на задних сиденьях машин, пенящемся шампанском в хрустальных бокалах, женщинах с алыми губами, тянущих коктейль через соломинку, их ладонях в белых конвертах перчаток, их бледной коже над локтями... Но он не обращал внимания на мои вопросы и рассказывал только о своих лекциях, о том, какие новые пороки он выискал в тугих свитках зелотов[2] , о великолепном изобилии в Садах сатаны, об орехах со сморщенными ядрами и толстой скорлупой, о раскаянии, которое искупает любые грехи. «Понимаешь, дорогой, настоящее раскаяние — это как будто каждую минуту видишь Бога перед глазами: ну, например, когда человек думает о женщине во время богослужения, следует встать на цыпочки и ощутить всю тяжесть своего тела и не опираться при этом рукой о стенку. Или если человек состоит в греховном сожительстве с чужой женой, он должен воздержаться от плотских радостей иначе чем со своей женой. То же — о человеке, сожительствующем с женщиной иного племени. И если человек еще раз стоит перед тем же искушением, приход раскаяния помешает ему снова предаться греху».
Глаза Аксельрода плотоядно сверкали, когда он говорил о подобной развращенности нравов; лицо его теряло обычную свою бледность, щеки розовели. Он подолгу, скрупулезно расшифровывал старинные письмена. «Вот история о прилежном школяре, которого дьяволица Лилит соблазнила в образе прелестной девушки, и он назначил себе такое искупление: еще раз пришел в тот сад, сидел рядом с той девушкой, но даже пальцем до нее не дотронулся». Как раз своим большим пальцем профессор указывал противоречивые места в тексте и интерпретировал притчу чуть ли не на пятьдесят ладов, сопоставляя с сюжетами из Торы и Мидрашей[3] . Подобно школяру из Йешивы[4] , он докапывался до глубин текста, находил там все новые поводы для раздумья и пережевывал, словно пищу, эти места вкупе с цитатами из античных авторов — в основном о семи ритуальных погружениях в водную среду, как будто пытаясь прилежностью этой искупить семь своих греховных помыслов.
Разбитые броневики времен войны 1948 года свистели своими зияющими люками справа от нас. Фрейман поведал нам, как его сын Уззи, празднуя Бар-Мицва, то есть совершеннолетие, водрузил венок на один из броневиков. Он гордился отцом, много рассказывавшим ему о Войне за независимость. Мне вспомнилось, о чем говорил этот мальчик тогда, в субботу: о том, что он посвятил очередные чтения из Торы почитанию родителей и учителей, научивших его любить свою страну, стремиться к знаниям и гордиться героями, отдавшими жизни за нас, живых. Вспомнив об этом, я усмехнулся: а эти самые живые, которые встают чуть свет, ходят на работу в подвал, — они разве не заслуживают цветов?.. Даже Шрага Гафни поздравил Фреймана с удачной речью его сына и вручил ему чек, где было проставлено имя упомянутого сына...
— Шрага сидел в одном из них, — показал Фрейман на броневики.
— И выбрался целым и невредимым, — добавил я.
Когда праздновали Бар-Мицва, Шрага был почетным гостем. Его узнали все — ведь фотография его часто появлялась в газете. Все подходили, жали ему руку. Его улыбка нисходила сиянием на его элегантный английский костюм. Тогда-то мы вчетвером и собрались снова, довольные, что опять видим друг друга, но настороженно поглядывавшие на остальных — не предъявят ли они больше прав на кого-нибудь из нас.
— Да, Шрага умел обходиться и с женщинами, и со смертью, — подытожил профессор.
— И все-таки он умер, — возразил Фрейман.
— Все мы умрем, — прошептал профессор.
— Ну, такие вещи говорят лишь те, кто намеревается дожить до ста двадцати, — сказал Фрейман, забившийся в самый угол машины.
Я взглянул на профессора. Губы у него дрожали. За два месяца до этого у него был сердечный приступ. Он стоял в хранилище перед дверью и держал под мышкой взятые из шкафа книги. Вдруг лицо его побелело, одна рука медленно опустилась, профессор прислонился спиной к массивной двери и с ужасом уставился на меня. Перед этим он разыскивал редкую книгу Бахьи[5] «Заботы набожного сердца», изданную в 1629 году. Профессор попытался улыбнуться, но взгляд его выдавал, до чего он напуган. Его глаза будто утонули в глазницах, ушли на дно. Я осторожно обхватил его за плечи и усадил в кресло. «Рука, — шепнул он. — Странно, я не могу ею пошевелить. — И добавил виноватым тоном: — Никогда со мной такого не бывало». Он умолк, сомкнул веки , снова их разомкнул и посмотрел на меня как-то странно, как бы сквозь меня. Казалось, он прислушивается к какой-то далекой мелодии. Потом он проговорил едва шевелившимися губами: «Как будто стреляет внутри. Сердце рвется на части». Я стоял перед ним и молчал. Надо было бежать наверх, звонить, искать врача. Но я стоял и не говорил ни слова. Нас разделял стол; я смотрел на профессора, стараясь не упустить ничего из того, что отражалось на его лице. В конце концов я зашел в кабинет, взял книгу «Заботы набожного сердца» и положил ее профессору на колени. Углы его рта дрогнули. Быть может, профессор смеялся.
— Ты недалек от истины, — снова прошептал профессор Аксельрод, на мгновение обернувшись к нам. — Я собираюсь дожить до ста двадцати.
— Надо верить в другую, в загробную жизнь, — сказал Фрейман тоном демона-искусителя. — Тогда ты будешь видеть мир иначе.
Аксельрод побарабанил пальцами по рулю.
— Кто верит в этот мир, верит и в мир иной, — заявил я.
Мы как раз проезжали мимо монастыря траппистов[6] , и профессор кивнул в его сторону:
— Они верят.
— А вы оба — верите? — спросил нас Фрейман.
Не получив ответа, он завел разговор о своем сыне Уззи и о его пути к Господу. Когда мы снова не отозвались, он презрительно скривил губы, и голова его как будто утонула в плечах — надо понимать, он готовился к длительному молчанию. Фрейман довольно часто спрашивал нас, какова, по нашему мнению, загробная жизнь. Мы ведь просиживали годами среди книг, содержащих сокровища святости и благочестия, — кому же знать, как не нам?! Когда Фрейман ничего не добился и от нашего профессора, он сделал вывод, что, глядя на мир сверху, со столбов с электрическими проводами, можно увидеть больше, чем видно нам, книжным червям, уткнувшимся в трактаты о Страхе Божьем.
2Придорожная заправочная станция представилась нам плакатом, обещавшим бензин, чтобы поддержать жизнь наших моторов, и напитки, чтобы прибавить нам сил во время остановки. Я предложил остановиться. Фрейман ткнул пальцем в газету, где было напечатано крупным шрифтом имя «ШРАГА», а под ним — время похорон.
— Шрага никуда не убежит, — сказал я.
— Но ведь профессор Аксельрод... — Фрейман с отчаянным выражением посмотрел на профессора.
Тот расхохотался:
— Что правда, то правда — он никуда не убежит!
— Так ведь похороны в час, — с недовольной гримасой сказал Фрейман.
— Мы не опоздаем, — торжественно пообещал я.
— Ты ведь у нас начальник! — весело воскликнул Аксельрод.
— Шрага был наш начальник, — тихим голосом напомнил нам Фрейман.
Машина остановилась у прозрачной стеклянной стены кафе. Изнутри доносился смех.
Фрейман устроился поглубже на своем сиденье, скрестил руки на груди и заявил, что никуда не пойдет.
— Пошли выпьем за упокой Шраги, — предложил я.
Профессор сидел очень прямо, стиснув пальцами руль, как будто наш разговор его не касался.
— Моя жена не знает, что я уехал, — упрашивал нас Фрейман. — Я думал, мы съездим на похороны и быстренько вернемся.
— Так мы и сделаем, — пообещал я. — Съездим и вернемся.
— Мы сидеть там не будем, только выпьем? — спросил Фрейман.
— Да, что-нибудь покрепче, — сказал я, — или игристое со льдом.